— А что квартеры? — жеманно спросила девица, косясь на студентов.
— Уж-жас, какие дорогие стали! — с восторгом отозвался мещанин. — Сказывают, герцог аглицкий за дом шестьдесят пять тысяч плотит! На всю коронацию, значит, нанимает. А в суседнем дому фабрика — так он ее хозяину еще двадцать тысяч дает, чтобы, значит, спать по ночам не препятствовать… Но ты, фефёла! — внезапно гаркнул мещанин кавалергарду в блистающей каске, наезжавшему на народ грудастым конем под расшитой попоной. И вдруг попятился на тумбу, сдергивая картуз и лепеча:
— Царь… Государь-батюшка… Ур-ра!
Царь в окружении кавалергардов ехал верхом возле кареты, в которой следовала вдовствующая императрица. Он был молод, статен и хорош собою. Длинное туловище было неестественно прямо для всадника, будто на железный стержень насажено. Высокий покатый лоб был бледен и блестел влажно, выпуклые глаза глядели светло и напряженно. Четкое, обветренное лицо казалось бы мужественным и решительным, если б не маленький, женственно пухлый и капризный рот.
— Ему б усы, — шепнул Ротчев. — Неполное, недолепленное какое-то лицо. А?
— Долепится еще, — пробормотал Сашка. С цепкою жадностью всматривался он в человека, только что казнившего в Санкт-Петербурге пятерых благородных безумцев…
Толпа, словно мощная река, понесла их вверх, на широкое кремлевское подворье.
Государь грациозно и медлительно кланялся во все стороны. Рядом с ним стоял брат Константин — одутловатый, сутулый, с угрюмыми песочно-желтыми бровями и вздернутым правым плечом. Члены сената почтительным полукругом держались чуть одаль обеих императриц — вдовствующей и молодой. Министры стояли в затылок друг другу, словно собираясь идти гуськом по узкой тропке.
— Наш-то, — кивнул Критский, — Шишков…
Белый как лунь министр просвещения старательно прямил старческую спину с резко проступающими под мундиром лопатками.
Небольшой, в строгом монашеском облаченье человек, с реденькой бородкой, пронзительными глазами, негромким, но внятным голосом произнес благодарственное слово богу за победу над супостатами трона российского.
Сашка оглянулся. Вокруг, куда ни кинь взор, теснилась празднично яркая народная масса, отделенная от центра площади коленопреклоненным каре молящейся гвардии. С кремлевских вершин торжественно и победоносно грянули пушки. Стоявший подле Критского щуплый юноша в поношенном, явно с чужого плеча, чиновничьем вицмундире мелко закрестился, зашептал горячо:
— Господи, помяни царя Давида и всю кротость его! Упокой в царствии небесном страдальцев казненных! Оборони милостию своей несчастных, отторженных от домов и чад своих!..
Критский толкнул друга и кивнул на соседа — тот, словно учуяв спиной, живо обернул полумальчишеское лицо с прыщавым лбом и жидким белесым коком над ним. Жалобно улыбнулся и, смущенно понурившись, стал выбираться из толчеи. Друзья двинулись следом.
У Иверской они нагнали его. Он истово крестился на образ богоматери. Часовня, обычно полная народу, была почти пуста: все хлынули в Кремль, к соборам.
Юноша, как родичам, обрадованно закивал приблизившимся к нему студентам, забормотал, вздрагивая тщедушным телом:
— Ужасно, ужасно… Осквернить богомерзкой молитвой святыню! Благодарить спасителя за кровопролитие, за казнь! Я не хотел идти, — доверительно и виновато улыбаясь, продолжал он, — но — comprenez vous[6] — папаша велел: «Ты, — говорит, — в канцелярии сенатской на особой заметке состоишь. Такого места лишишься…» Папенька мой тоже чиновник, пуган-перепуган…
Через полчаса они сидели в номере Полежаева на Тверской, и юный чиновник, прихлебывая густой и темный, как деготь, портер, восторженно глядел на Сашку.
— Как же, как же-с, знаю отлично-с, — бормотал он. — Читал, очень даже читал произведенья ваши… Многие в списках ходят, а что было в журналах напечатано, за начальными литерами, так я уж и сам догадался. Кое-что приятели показали-с…
Некрасивый и восторженный мальчик в обтерханном отцовском вицмундире внезапно расположил захмелевшего Сашку.
— Как величать-то? — добродушно-ворчливым тоном спросил он.
— Лозовский, Александр Петрович Лозовский, — скороговоркой представился тот и, вскочив со стула, шаркнул ногой.
— Что ж, Александр Петрович, давай, брат, выпьем за упокой казненных страдальцев… Петр, слетай за съедомым! А ты, Лозовский, сбегал бы за вином, что ли. Мало у нас.
— Я… я маменьку не упредил… Я… — залепетал Лозовский, одергивая торчащие сзади фалды и мигая белесыми ресницами. И вдруг, отчаянно махнув рукой, воскликнул — А, была не была! В такой-то день, господи. С такими людьми…
— Это по-нашему! На, Лозовский, держи… — Полежаев извлек из-под одеяла бережно сложенную ассигнацию. — Гони на Петровку, к Депре. Две бутылки сотерну — и, пожалуй, шампанского. Кутить так кутить. А мы с Петром насчет рому позаботимся. Жженку сделаем.
Как ни поспешал осчастливленный новым знакомством юнец, вернувшись, он застал друзей в основательном подпитии. Критский, сжав кулаками впалые виски, глухо витийствовал:
— Действия просит душа! Ты, Александр, видел, ты созерцал сие стадо, внемлющее с благоговением Филарету, этому лакею в рясе…
— Мохнатая шельма в хомуте, — процедил Полежаев. — Фарисей…
Он тяжко грохнул по столу. Наполовину опорожненный стакан подпрыгнул и упал. Багровое пятно разлилось по серой от пепла скатерти.
— К дьяволу! Я стоял, слушал, смотрел, и мне взорвать хотелось эти стены, эту ч-чернь благоговейную! К ч-чертовой матери! Как Буонапарту — из пушек садануть… — Он желчно осклабился; почерневшие глаза блеснули дико и мстительно.
— Бонапарт революционную чернь расстрелять жаждал, — поправил Критский.
— Революционную? — Сашка взбил пятернею и без того лохматые волосы. — А кес ке сэ революция?
— Почитай. Углубись.
— Уч-ченые сочиненья тоску на меня наводят. Т-только поэзия…
— Вот… принес… — запыхавшийся Лозовский осторожно поставил на стол бутылки. — Еще три рубля осталось. — Он положил на уголок аккуратно сложенную бумажку.
— И п-прекрасно, — с одушевлением отвечал Сашка. — Утром будет на что ос-вежиться… Разливай по стаканам, Пьер!
— А жженка? — краснея, напомнил юноша.
— Что — жженка? Баловство. Да и не праздник нынче, — мрачно возразил Полежаев. — Траур нынче. Тризна.
В дверь без стука ввалился Ротчев. В руках он нес портрет нового государя.
— Вот, в лавке купил, в Пассаже. Полтины не пожалел. Каков красавчик? — он с ерническим благоговением прислонил портрет к пустой бутылке.
— Палач! Казнь палачу! — крикнул Сашка, бледнея. Сорвал со стены рапиру и всадил в глаз нарисованного царя. Стол пошатнулся, бутылка со звоном грохнулась на пол. Коридорный, привлеченный шумом, испуганно заглянул в распахнутый номер.
— Pereat! [7] — возопил Полежаев и угрожающе взмахнул рапирой. Лакей в ужасе кинулся вспять. Сатанинский хохот и брань буйного постояльца неслись вослед.
Худое лицо Сашки пошло яркими пятнами, страдальчески расширенные глаза были безумны, рот дергался, как от рыданий. -
Ротчев и Критский молча стояли в углу. Лозовский оглянулся на них и шагнул к поэту.
— Спокойтесь, Александр Иванович, — тихо сказал он. Его губошлепый ребяческий рот улыбался жалостливо и просительно. — У вас кровь на щеке. Позвольте… — Он вытащил клетчатый платок и отер искаженное Сашкино лицо.
Полежаев вздрогнул. Светлая судорога пробежала по его щекам и подбородку.
— Спасибо, дружок, — пробормотал он и устало опустился на диван. — Простите, ребята. Сейчас, не ровен час, буфеля [8] явятся. Влетит вам из-за меня, дуралея.
— Да полно тебе, — сказал Критский, подымаясь во весь свой долгий рост. — Но тебе выспаться надо.
Друзья удалились.
— Ты меня сейчас Александром Иванычем назвал, — хрипло выдавил Полежаев. — Я тебе верю. Не знаю, почему. — Он усмехнулся с внезапной нежностью. — У тебя глаза ясные. Как у бабки моей… Никакой я не Иванович. И не Полежаев вовсе.
Лозовский удивленно уставился на собеседника.
— Не бойся. Я не беглый каторжник, не Вотрен Бальзаков. Я просто-напросто не-за-кон-ный.
Он поднял воспаленные веки. Глаза, полные горячим тоскливым блеском, остановились на залитом вином портрете императора. Он продолжал бессвязно и медленно, как бы преодолевая забытье.
— Страшная кровь во мне. Все этажи души русской. От пытошной до Парнаса. Мужик и дворянин. И всем, всему в Расее — чуж-чуженин. Родной кузен по университету разгуливает. Встречаемся — мимо проходит; кивнет только, как холопу. И крепостные дядькины — тоже сторонятся. Кто так устроил? Царь? Бог? — Он яростно ударил кулаком по отвалу дивана. — Сколько злобы в сердце моем скопилось! Эх, кабы мне в Питере быть, в декабре! — Он широко осклабился, пушистые черные усы колко приподнялись. — Я бы не сдрейфил, как Трубецкой со своими офицериками! С пистолетом — к барьеру! — Голова его поникла. Голос звучал сипло, надтреснуто — Столько ненависти, злобы в сердце… А любви хочет сердце, любви…
Лозовский, не отрывая светлых глаз, смотрел на поэта в растерзанном студенческом сюртуке.
— Я как перед казнью нынче. — Полежаев невесело усмехнулся и тотчас сердито зачмокал, сося потухшую трубку.
Лозовский проворно выбил огонь, зажег трут, поднес.
— Спасибо, братик… Любви хочется — страсть! Но ты представь: женщина, дева, чистая, как ангел небесный, как сад божий… А я… Изгваздался по сретенским да пресненским дырам. Только и знал что опаскуженных сызмалу девок. Даже матери своей, святой ласки материнской — не помню…
Он жадно пыхнул трубкою, весь обволокся едким облаком, закашлялся, раздраженно отбиваясь руками от дыму.
— Третьего дня иду по Пречистенке… Хорошие у нас в Москве улицы, а? Имечко-то какое: Пре-чистенка. Чудесно, тезка?
— Чудесно! — кивнул восторженно Лозовский.