Но потом она успевала заснуть, упасть на постель, и эти бешеные мысли прекращались.
В июне началась война, а в июле им объявили, что защита дипломов отложена на неопределенный срок — институт, возможно, будет эвакуирован вместе с преподавателями и студентами.
Все рухнуло.
Она по-прежнему ходила в институт каждый день, идти было недалеко, от их дома пять минут; когда она поступала, папа посмотрел на нее с ласковой усмешкой и спросил: ну может, подальше будешь ездить, Шурочка (он так ее звал), все-таки Москву посмотришь, хоть из трамвая? Но когда она обиженно вспыхнула, обнял и улыбнулся — прости…
Так вот, она ходила по инерции в институт каждый день, но там все было не так: перестала работать библиотека, всюду лежали какие-то ящики, белые никому не нужные листы бумаги тихо шевелились на полу и только иногда испуганно поднимались вверх от сквозняка и снова опускались на пол.
Кафедры складывались, партком складывался, учебная часть складывалась, собрать весь архив всего за три недели и аккуратно уложить было непросто, да, конечно, она помогала, чем могла, но это ее не занимало — вернее, не занимало ее всю, вместе с ее вместительной душой и большим сердцем. На улице было полно военных, люди стояли у военкоматов часами, ждали объявлений, но все работало — вокруг кинотеатров, кафе, ресторанов, домов культуры клубились толпы, все хотели отвлечься, забыться, сделать вид, что все в порядке, что это ненадолго; в парке ЦДКА шли беспрерывные танцы, как-то раз, вместе с Розой, она пошла, увидела кружащиеся влюбленные пары — и зарыдала.
Она не представляла, что с ней будет дальше.
В августе начались дожди, начался набор в ополчение и на трудовые работы.
Про ополчение они с Розой боялись и заикаться. Мама могла сразу получить инфаркт или инсульт. «Да. Но я хочу с ними драться!» — сказала Этель серьезно, когда дома все заснули и они вышли с сестрой в сад покурить. Курила только Роза. Этель смотрела на нее с осуждением, но теперь уже было не до воспитательных моментов.
«Я тоже хочу с ними драться, — сказала Роза примирительно. — Но я-то еще хожу в десятый класс, а ты, как мне кажется, не рождена для разведывательно-диверсионной деятельности». И фыркнула от смеха. Этель не обиделась. Это был, возможно, один из последних теплых августовских вечеров сорок первого года. В саду с легким шумом падали яблоки: волшебный звук, в нем было что-то тревожное и веселое одновременно.
— Мало ли кто для чего рожден! — сказала старшая сестра задумчиво.
— Талька, не думай! — вдруг почти закричала Роза. — Не нагоняй тоску! Если нам суждено погибнуть под пулями или под бомбами, это от нас не уйдет. Поверь. Скоро нам дадут лопаты, и мы будем приближать победу своими руками.
И она была права. Начались дожди, и сестры поехали в район города Сходни на грузовике вместе с другими девушками.
В ЗиС-полуторку набивалось человек по тридцать. Цепочка грузовиков шпарила по почти пустому Ленинградскому шоссе.
— А где же все? — шептала Этель в ухо Розе. — Где танки, где броневики, где солдаты? Как будто все вымерло…
— Талька, молчи! Нас арестуют…
Решили петь, чтобы не молчать и не бояться. «Нас утро встречает прохладой…» — запела Роза писклявым голосом, но уверенно. Девчонки подхватили. Этель смотрела на них с интересом. Все они были одеты одинаково — плащи, старенькие пальто, сапожки. Накрылись пыльным брезентом, сидят, поют. Но лица веселые. Дождь продолжал хлестать.
Грузовик свернул на грунтовку.
Потом еще немного дал в лес. Потом выехал на колхозное поле.
К грузовику подбежал кто-то в штатском. Сделал знак руками — выгружайтесь!
Стали прыгать из грузовика. Почва уже начала раскисать. Плюхались прямо в грязь. Из-под сапог летели комки.
Раздали лопаты.
Через поле на колышках была протянута бечевка, еле заметная в дождь. Небо еще больше потемнело, и они, растянувшись цепочкой, начали свой трудовой подвиг. Подвиг был муторный, лопата скользила в руках, тут Роза напомнила ей про забытые дома перчатки, но было поздно — мозоль уже образовалась, и стало больно. Этель втыкала в землю лопату, нажимала ногой, затем пыталась ее повернуть, но огромная, липкая, тяжелая, жирная грязь, налипшая сверху, страшно мешала.
Ей захотелось плакать уже на десятой минуте, на двадцатой она уже отплакала первые слезы, потом ее бросило в жар, потом она поняла преимущества этой работы — было настолько жарко, что про дождь, хлеставший сверху, она практически забыла, дождь перестал ощущаться, болело везде: в груди, в ладонях, в боку, болели ноги, но она продолжала рыть, сильно отставая от других, к ней то и дело подбегали девчонки с советами — Таля, смотри, ты не так делаешь, тут опять возвращались слезы, Роза стояла далеко, она благоразумно отошла от старшей сестры метров на пятьдесят, невообразимое расстояние, Таля сначала страшно обижалась, поговорить не с кем, некому сказать даже пару слов, а очень хотелось, до дрожи важно и нужно кому-то что-то сказать в этом аду, а это был ад — не только физический, но и моральный, потому что в голову лезли все эти насмешки из детства, из школы — что она жирная, что она неповоротливая, робин бобин барабек скушал сорок человек, и корову и быка, и кривого мясника, я сейчас упаду, нет, я сейчас упаду, девчонки снова подбегали с советами, потому что она отставала от всех уже не на круг, а на целую жизнь, им нужно было выкопать настоящую траншею, двухметровую, затем укрепить ее бревнами, настилами, и все это за два дня; говорили, что на той стороне поля вполне могут появиться немецкие мотоциклисты, мобильные группы с легкими пулеметами, которые сильно опережали передовые части — разведчики, они спокойно могли расстрелять из пулемета, им даже не нужно было к ним приближаться, сверху могли прилететь штурмовики. Трудовые отряды рыли тяжелую, мокрую, раскисшую землю по всему северо-западному периметру, и такие случаи уже происходили — стреляли по людям, роющим траншею, а охраны никакой, да вообще никого нет, куда же все делись, думала Таля, вонзая стальную лопату в эту землю, куда они все делись, у них даже офицера нет, какой-то штатский, прибежал, убежал, говорят, инженер, она не понимала, откуда появлялись в голове все эти слова, ведь она ни с кем не говорила, ничего не слышала, вокруг был только шум дождя, хлюпающий звук земли, и все-таки это как-то просачивалось в ее голову, с дождем, что ли… Она не помнила, как вернулась домой, разделась, помылась, рухнула на кровать, на завтра эти сапоги оказалось надеть невозможно, они размокли, стали какие-то страшные, жаль, что она не поставила их на кухню, возле плиты, а они с Розой и всем отрядом уезжали опять утром, на весь день, дождь закончился, светило неяркое, тихое осеннее солнце, и Этель надела туфли, обычные туфли на каждый день, в которых она ходила в институт, черные, почти без каблука, удобные, к платью, причем к любому, туфли подходили идеально, почему не задержалась, почему не нашла других сапог, никто не обратил внимания — спросонок, в панике, дождя нет, в туфлях будет нормально, так они кончились, за один день, вечером она сидела у плиты и подводила итоги: копать научилась, туфли потеряла, но это нормально, все для фронта, все для победы, но туфли, туфли ей было все-таки жаль…
Туфли было жаль, но вообще все эти месяцы, когда их с Розой записали в бойцы трудфронта, в один отряд — эти дни оказались наполнены ярчайшими событиями, впечатлениями, которые не позволяли оценивать происходящее адекватно, как катастрофу (фронт приближался, Москва сначала медленно, а потом стремительно пустела, пока не докатилась до кошмарного, неудержимого бегства 16 октября и позже), — и Таля жила этими впечатлениями, погружалась в них с головой, бессознательно отодвигая от себя плохие, страшные чувства, тревогу и растерянность, — диплом не защитила, нормальная жизнь прекратилась, но было бы гораздо хуже, если бы она просто сидела дома или металась по Москве в поисках какого-то смысла, какой тут мог быть смысл, а так — почти каждое утро, собранные, утепленные мамой — под платье две кофты, на ногах зимние носки, старые прорезиненные боты, темные юбки, кокетливые береты, старые и короткие пальто, теплые и на вате— обе сестры бежали на Площадь Борьбы, куда за ними приезжал автобус или грузовик, и ехали рыть траншеи под Волоколамск и на Истру, в район Нарофоминска или Кубинки, они определяли направление по тому, куда поворачивала машина, на какое шоссе она выезжала, заранее им не говорили почему-то, делали строгое лицо. Начальником над ними поставили мужчину, комсомольца с завода, он работал вместе со всеми, покрикивал, командовал, но часто отлучался, чтобы решить «оргвопросы» — а какие это были вопросы, да простые: горячую еду иногда подвозили, а чаще нет, девчонки доставали домашние бутерброды, яблоки, перекус занимал минут десять, потом опять появлялся их Вася с требовательным раздраженным лицом, раздражение они списывали на то, что добровольцем его не брали, заставляли командовать девчонками и лопатами, а это было ему морально тяжело, бедняжка, шутили они, как могли, хохотали порой, вгоняя его в краску, но и он в ответ не стеснялся, начинал орать, пользуясь служебным положением, копали почти до полной темноты, возвращались в Москву по пустому шоссе, освещенному только светом фар, почти неживые от усталости, постепенно их догоняли и вливались в колонну такие же грузовики и автобусы — колонна Трудфронта. Но иногда бывали деньки повеселее: это если их посылали рыть щели между домами, оборудовать бомбоубежища, расчищать завалы после бомбежек, и они оставались в Москве.
Это значило, что можно отпроситься у Васи — сбегать за мороженым (мороженое везде продавали), позвонить из телефона-автомата (автоматы работали), купить пирожки, даже быстро зайти в столовую, чтобы съесть тарелку супа и пару кусков хлеба, а главное, не стоять по колено в грязи, по колено в сырой земле, под дождем или ранним снегом, что уже было счастьем — Москва, родная, теплая, наполненная осенним светом, трамваями, кронами старых деревьев, окнами, людьми, обступала их со всех сторон, как бы заглядывая в глаза.