— Мама, мама, ну что ты?
Я знала, — твердо сказала мать, справившись с собой, — я знала, что все пойдет не так, это было ясно с самого начала, постойте, сказала Тамара Георгиевна, что значит не так, в остальном все в порядке, ну что в порядке? — я вообще ничего не могу понять, сказала Этель, какая разница, как он пойдет, лишь бы пошел, они обе посмотрели на нее, как на полную идиотку.
— У тебя будут тяжелые роды, дура! Понимаешь?— сказала мать и отвернулась.
Они долго молчали, все трое, по-разному переживая случившееся.
— Но вы знаете… — несмело сказала Тамара Георгиевна, поправляя механически седую челку, и вдруг стала безумно симпатичной. — Даже если он и дальше не перевернется… Есть один способ… Курага. И кукурузная каша.
— Что? — тихо спросила мать. — Что вы сказали?
— Другие врачи, возможно, вам этого не скажут, но поверьте мне, у меня большой опыт. Да, это простое средство, но оно помогает. Каждый день стакан кураги. Каждый день. Полстакана утром, полстакана вечером. И кукурузная каша.
— Но где же мы ее возьмем… — сказала мать. — Сейчас война.
— Здесь нигде… — ответила Тамара Георгиевна. — По крайней мере, в таких количествах. А в Москве — попробуйте.
И вдруг спросила:
— Вы не курите?
— Нет… — растерянно сказала мать. — А что?
— Пойдемте покурим, — решительно сказала врачиха, и они надолго ушли.
Этель осталась одна.
Она смотрела, лежа на кушетке, на белый потолок, стеклянные дверцы шкафчиков, отрывной календарь на стене, выкрашенный белой масляной краской подоконник, залитое дождем оконное стекло и пыталась представить — как же это так, ножками? Почему это страшно?
И еще пыталась представить себе эту мокрую голову, вылезающую из нее.
Курага, таким образом, превратилась в идефикс этой семьи, как только поезд тронулся с вокзала в Барнауле.
Уже на станциях, где были долгие многочасовые остановки, хотя, конечно, мало что напоминало железнодорожный хаос начала войны — мама посылала отца за курагой, «спросить у крестьян». Даня злился, но шел.
— Мама, что ты его мучаешь? — говорила Этель, задумчиво глядя в окно поезда. — Во-первых, какие тут крестьяне? Во-вторых, какая тут курага?
Она вообще, если честно, плохо помнила — что такое курага.
В Москве в это время была поздняя осень. Мама пошла на рынок и вернулась обескураженная. Фрукты никто не продавал. Продавали все остальное: платья, светильники и торшеры, сигареты, масло, крупы, швейные машинки, пишущие машинки, подштанники (кальсоны), бюстгальтеры, туфли, жакеты, комоды, лошадей, кошек, подсвечники, свечи, пружины, моторы, велосипеды, снова табак и снова сигареты, американскую тушенку, любые другие консервы, крупы, масло, но нигде не было видно ни яблок, ни винограда.
— Откуда им взяться, подумай сама? — горько сказал отец. Надежды на курагу таяли. Роза взяла в библиотеке толстый медицинский справочник и начала читать про кесарево сечение, ей было интересно, что будут делать со старшей сестрой.
— Не может быть… — повторяла мама Надя, лежа в темноте с открытыми глазами и не давала Дане спать. — Не может быть, чтобы ее не было. Мы же в Москве. Мы же не в Барнауле.
Пожалуй, самым огромным рынком в Москве в ту пору был Центральный. В те осенние дни сорок третьего года он раскинулся на протяжении всего Цветного бульвара и даже дальше, на Трубную площадь. Даня отправился туда, спустившись по Самотеке, в воскресенье с самого раннего утра.
В принципе, как и все советские люди, Даня не любил торгашей, спекулянтов и так далее. Он помнил это чувство со времен Гражданской войны — «мешочники», называли их тогда, на самом деле это были крестьяне, которые пытались прокормить свои семьи, путешествуя часто без билетов на крышах вагонов, они вызывали у людей всеобщую ненависть и подозрение, часто их грабили, убивали, но они упорно возили на рынок, кто чем был богат — сало, муку, копченую рыбу, хмурые, затравленные, готовые на все что угодно, чтобы только выжить…
Он, тогда молодой и посвященный в великие тайны строительства новой жизни, вообще не понимал, как можно наживаться на голоде других — ну ладно, сам жри, семью корми, соседям, я не знаю, помогай, но наживаться на беде? Потом, попав в хлебозаготовительную контору, он взглянул на это иначе.
…Все это куда-то давно ушло, сгинуло, одна волна бесконечных улучшений и прекрасных преобразований сменялась другой, пока все не уперлось в войну, и кто бы теперь знал, как искал, как надеялся Даня найти на рынке, раскинувшемся на грубо сколоченных деревянных столах, вот этих прежних «мешочников», этих злых крестьянских торговцев — была ему нужна всего лишь курага, но она для него теперь была на вес золота.
Здесь было мясо, был хлеб, иногда масло и молоко, все втридорога, крупа, мука, овес, гречка, табак — все по баснословным ценам, но в основном торговали старьем — старые башмаки, тут же сидели сапожники и ставили новые подметки, резали каблуки.
Ничего похожего на прежний рынок, конечно, не было.
Даня тем не менее не торопился уходить. Он понимал, что такой товар — сушеные фрукты, абрикосы — нужно поискать, да и к тому же ему был нужен целый мешок, а это в принципе уже состояние, которым он, конечно же, не обладал.
Он начал разговаривать с людьми.
— Неужели ничего такого не привозите? — ожесточенно спрашивал он узбека в грязном халате, который сидел на разломанном табурете у мешка с воблой.
— Привозим, конечно, — сказал узбек. — Колхоз же работает. Но все через торговую базу, уважаемый. Все для правительства.
— Для кого? — не понял Даня.
— Для правительства, уважаемый… — вежливо пояснил узбек.
Даня посмотрел на узбека.
Тот сидел, улыбаясь. Странно вообще, как его пропустили в Москву. Строгие посты, город в кольце оцепления, комендантский час. Но он же проехал!
— А еще тут твои есть? — вдруг вяло спросил Даня.
— Посмотри вон там, — лениво махнул узбек рукой в сторону Сандунов, и Даню осенило.
Медленным шагом он дошел до середины бульвара и там увидел кучку людей в халатах.
— Салям, уважаемые! — сказал он вежливо.
Они обернулись.
— Помощь ваша нужна…
Узбеки внимательно смотрели на него. Один улыбнулся одобрительно. Сверкнул золотой зуб.
— У меня дочь… На сносях, ребенка ждет… Ей доктор прописал… Сушеный абрикос, курага. Не знаете, где достать?
Они зацокали, стали быстро разговаривать друг с другом.
Один сказал:
— Дорого уважаемый, очень дорого сейчас абрикос.
— Я заплачу… — сказал Даня.
— Ну хорошо.
Подошел еще один узбек, уже в цивильном костюме.
У всех узбеков под халаты были подоткнуты шерстяные кофты, на ногах что-то вроде валенок.
Этот был в ботинках и пальто.
— Пойдем, — сказал он. — Деньги с собой?
— Да… — твердо ответил Даня.
Они долго шли, и Даня уже не знал, что это все значит и куда они идут, но минут через двадцать они зашли с черного хода в «Метрополь», и Даня оказался на кухне ресторана, где его встретил еще один узбек, по виду повар.
— Сколько нужно тебе, уважаемый? — четко спросил он.
— Сколько можете дать? Килограмм?
— Полкило могу. Только для твоей дочери.
И назвал сумму, которая была у Дани. Назвал ровно, до рубля.
Это был какой-то знак свыше.
— Через неделю могу прийти? — спросил Даня, забирая кулек и отсчитывая купюры.
Они еще посовещались на своем языке — с тем, в пальто и ботинках.
— Приходи. Спроси Сулейманова, Сулеймана Владимировича. Это я.
Теперь Даня шел по центру города — мимо ЦУМа, мимо Малого и Большого театров, в толпе прохожих, бережно держа в руках кулек с курагой.
Он, конечно, не знал, поможет ли курага ребенку перевернуться во чреве, но так же, как и вся семья, верил в ее волшебную, целебную силу.
Что-то было во всем этом сказочное, и он улыбался. Улыбался сам себе, не по обязанности, а сам себе, это было с ним впервые за долгое время.
Слава богу, что они вернулись во второй половине сорок третьего года, когда появился ленд-лиз. Эти банки с американской тушенкой, консервированной ветчиной, эта кукурузная крупа и яичный порошок, который можно было перевозить в мешках, многих спасли от голодной смерти в те месяцы.
Москва сидела на голодном пайке.
Первые вернувшиеся из эвакуации жители горько пожалели о том, что так поторопились. Конечно, и в эвакуации было несладко, но здесь было плохо совсем.
Бабушка Вадимира Николаевича Н., с которым Даня говорил много позже после войны, собирала лебеду по дороге на работу, они жили на Ткацкой улице, у старинной Семёновской мануфактуры, которая постепенно возвращалась в Москву и расконсервировала производство, а пайки были такие, что бабушка, половину пайка отдававшая внуку, опухла, все тело ее покрылось чирьями, она умирала, и лебеда (лепешки с лебедой, летняя еда москвичей) не спасала, и когда бабушку отвезли в больницу на Соколиную гору и уже начали думать, где хоронить — появился ленд-лиз, стали торговать консервами на рынке, да и в пайках его понемногу стали давать, и бабушка, впервые откушав консервированной ветчины, тут же воскресла.
Этот рассказ, как понял Даня гораздо позднее, был типичен для многих москвичей.
Люди умирали от недоедания на фронте, в тылу, в колхозах, на фабриках и заводах. Умирали не все, а те, у кого организм не выдерживал слишком скудного рациона, слабые, старые, дети, остальные как-то дотянули до лета сорок третьего, до поворота в войне.
Но умирали они и потом.
Даня шел с драгоценным пакетиком в руках, ощущая это как чудо и в то же время как преступление. Потому что все остальные голодали, а он искал курагу, но он знал, что делает, может быть, одно из лучших дел в своей жизни, спасая только что зародившуюся новую жизнь.
Между тем ситуация с голодом, как и со всем остальным, была неоднозначной, прямо скажем, совсем не однозначной.
Везде, в разных местах, на разных участках фронта, в тылу, все было по-разному.