Площадь Борьбы — страница 23 из 40

Голод и относительная сытость не распространялись равномерно, они текли, как горячая лава или как грязевой сель с горы, затекая в одни прорехи и минуя другие.

В хорошие дни на фронте солдатам в окопы подвозили горячую кашу, сто граммов спирта, хлеб и даже тушенку, в другие дни они драли кору с деревьев или пытались хоть что-то найти у окончательно обезумевших крестьян — хотя бы горсть муки на дне старого мешка.

В штабе армии между тем исправно варили на обед горячий борщ и нарезали ломтики сала на бутерброды. В любые дни, что бы ни было — наступление, отступление, — если штаб был на месте, кухня работала на совесть.

Ординарцы находили для любимого командира из-под земли и картошку, и мясо.

В колхозах Урала, Сибири, Алтая, которые отправляли «на фронт», то есть в центр, в Москву, свой хлеб поездами, женщины и дети, которые тогда сами впрягались в плуг вместо лошадей, могли падать от усталости и от голода (хотя огород все же поддерживал), в те же самые дни в Ленинграде были случаи людоедства, но в Москве можно было достать все, что угодно.

Да, за бешеные деньги. Да, с риском попасть в тюрьму. Но достать можно было всё.


Первого пакетика кураги им хватило ровно на неделю. Мать бережно вынула самый маленький стакан из старого буфета — пусть маленький, но главное, чтобы стакан в день. Даня подумал и начал искать знакомых в системе общепита. Знакомых не было, но у знакомых были знакомые, у которых были знакомые — и очень скоро ему открылась общая картина продовольственного снабжения столицы нашей Родины, которая, конечно, его потрясла.

Трудно было даже осознать масштаб и направление потоков ценнейшего продовольствия (в те годы просто золотого), которые проходили через эту систему. Каждый день через эти тайные потоки (тайные трубы) проходили центнеры икры, вырезки, балыка, винограда и клубники, конфет и пирожных, чая и кофе.

Ему не нужно было даже ничего анализировать, наводить справки и подсчитывать. Все было понятно и так — достаточно было сопоставить факты.

В Москве, еще недавно сидевшей на осадном положении, в Москве, где скудная еда была только по карточкам, — вдруг открылся громадный «коммерческий сектор». Сотни кафе и ресторанов, сотни рюмочных и пивных (эти теперь были на каждом шагу, лишь у них, на Октябрьской улице, таких точек было две), открывались «коммерческие» отделы и в продовольственных магазинах и гастрономах. Если до войны в так называемых «торгсинах» продавались за валюту деликатесы, то сейчас это были обычные консервы и продукты — за деньги, причем за огромные. Правительство продолжало любыми средствами изымать лишние деньги у населения, чтобы не допустить инфляции и поддержать торговлю. К этой же системе внутренних правил относил Даня и рыночную вольницу, вольготно расположившуюся на улицах Москвы. Был громадный рынок на Сенной (ныне Смоленской), громадные рынки на Арбате, на Сухаревской площади, на Сущёвке. А чтобы было на что сходить в рюмочную или в коммерческий ресторан, купить полкило колбасы в коммерческом отделе, москвичи шли на рынок, надеясь обменять и продать свои вещи. И получить деньги. Милиция могла, таким образом, спокойно ловить на рынках скупщиков краденого (с квартирными «малинами» она жестко боролась) и контролировать весь процесс «спекуляции» с помощью небольшого количества шпиков и постовых милиционеров.

Увы, к своему стыду он не мог почувствовать в себе ни капли классовой ненависти ко всем этим торгашам. Больше того, в нем шевелилось странное, нелепое чувство благодарности…


…Вскоре Даня выяснил, что таким сложным путем, как в первый раз, с черного хода шикарного ресторана, получать курагу вовсе не обязательно.

В принципе, она была. Иногда — в коммерческом отделе продуктового магазина, и тогда, позвонив на торговую базу, он мчался по указанному адресу, иногда в обычной столовой, иногда в закрытой столовой какого-то учреждения, в буфете, иногда там, иногда здесь — курагу удавалось купить по относительно невысоким ценам.

Тем не менее, эти деньги откуда-то надо было брать. Приходилось ограничивать себя, приходилось экономить, приходилось продавать что-то последнее, что еще не продали во время эвакуации (в ход пошли дорогие батистовые скатерти, например), — к счастью, вся эта история заняла всего лишь три месяца.

Перебоев с курагой у них в Москве не было.

Под пристальными взглядами родных Этель исправно, беспрекословно ела этот фрукт (сушеную курагу пару часов размачивали в воде) — и верила в чудо.


Во сне Даня видел, как переворачивается в утробе матери этот ребенок, его будущий внук, и это было похоже на то, что испытывал он, ныряя в воду, прыгая в нее с валуна, в соленую воду Чёрного моря когда-то давно, тело его и голова как будто съеживались под напором — и он бессознательно совершал лихорадочные движения руками и ногами, как какая-то нелепая каракатица, чтобы перевернуться…

Вот так и он там, только не в Чёрном море, а в каком-то другом, в другом море, в другой влаге, таинственной влаге жизни — Даня просыпался в холодном поту, накидывал халат и шел на кухню. Там курила Зайтаг. Она теперь спала, хотя и мало, редко. Этого ей хватало.

Однажды он спросил:

— Вам не нужно кураги? Я могу достать…

Она посмотрела на него мягко и улыбнулась:

— Спасибо, Даня. Спасибо, нет.

Зайтаг всеми правдами и неправдами сохранила их жилплощадь от гнусных посягательств домоуправления, и Даня очень хотел отблагодарить ее, но все не знал, как…

Однажды она поняла это и сказала:

— Не нужно меня благодарить. Я лицо заинтересованное. Я не хотела никаких новых соседей, для меня это было бы чересчур.


Долго спорили, где рожать.

Сама Этель хотела у Арбатских ворот (роддом Грауэрмана), но мама настояла на другом — роддоме у Никитских ворот, где работала ее давняя соученица, еще по городу Николаеву, теперь она была солидным, известным на всю Москву акушером-гинекологом.

За две недели до родов они пришли на консультацию.

Плод перевернулся. Благодаря кураге или пришло время — уже не имело никакого значения.

А в мае сорок четвертого года в Москву приехал Герш Давидович, перед этим они много переписывались с Шурочкой, и он знал, что ребенку уже три месяца. Командировка была короткая, на три дня.

— Здравствуйте, Этель Даниловна! — сказал он, стоя на пороге комнаты в своей серой армейской шинели. — Здравствуйте, Абрам Гершевич! — обратился он к ребенку. — Здравствуйте все! — сказал он, и начал вынимать из вещмешка продукты, аккуратной горкой складывая их на стол.

Даня и Надя смотрели на него молча, пытаясь понять, что это за человек.


В Москве


Уже двадцать пятого июня из Москвы начали вывозить детей.

Сначала было не совсем понятно, что именно происходит. Вместе со Светланой Ивановной Зайтаг в библиотеке работала некая Гартуева (осетинка, лезгинка? — она так и не удосужилась спросить), крупная женщина с властным голосом и яркими бровями. Она пришла на работу жутко возмущенная и рассказала, что всем приказывают покинуть Москву в трехдневный срок. Мальчику Гартуевой было три года, она как-то приводила его на работу, похвастаться перед тетками, такой крупный бутуз и, как ни странно, блондин.

— Представьте себе, Светлана Ивановна, — почти кричала Гартуева, размахивая перед лицом Зайтаг ложкой (они пили чай), — приходит, кто бы вы думали, участковый милиционер! Срочно, говорит, вывозите ребенка. И сами уезжайте, раз ему до пяти лет. Я прямо обомлела. Это что значит, я говорю, «раз до пяти лет»? А то и значит, говорит, после пяти лет вывозим без мамаш. Вот у вас есть ясли, говорит? Вот с ними и выезжайте. Какой адрес ясель? Я отвечаю — Каляевская, дом одиннадцать. Он там посмотрел у себя где-то — Рязанская область, говорит. Я прямо не знаю, что делать, потом собралась с духом, думаю, нет, это все-таки мой ребенок, и говорю: не поеду с яслями! Мне вот муж дачу снял! Под Москвой! Нет, говорит, это не годится. Будет административное взыскание. Нет, ну что это? Ну я понимаю, война, но дети-то тут при чем?

Светлана Ивановна продолжала вежливо улыбаться, но внутри у нее все похолодело. Лёшеньке в сорок первом исполнилось тринадцать. Может быть, и его тоже постараются отобрать? Ведь у нее нет ни мужа, ни дачи. Куда же они спрячутся?

Потом она все узнала. Детей вывозили организованными группами — на поездах и автобусах. И не в ближние пионерские лагеря: в Кунцево, Серебряный бор или Жуковку, — а гораздо дальше, за сто и двести километров. Говорили, конечно, про организованный летний отдых, про парное молоко, про что угодно, но все знали, что это неправда — власти боялись бомбежек.

— А вы думаете, будут налеты? — вдруг спросила Зайтаг, как бы очнувшись.

— Конечно, будут! — уверенно сказала Гартуева. — Мне муж так сказал.

Грудь под черной шелковой кофточкой крупно вздымалась, глаза блестели. Она была возбуждена и горда тем, что сделала для семьи такое огромное дело — не отдала ребенка в чужие руки. Теперь Зайтаг поняла, вернее, начала догадываться, почему за детьми приходит милиционер и почему их так срочно вывозят.

Если при налете погибнут дети, это будет страшно для них. Хотя виноваты будут фашисты, но люди им этого не простят.


Гартуева отвезла ребенка на дачу, взяв отгул. Через пару дней она вернулась на работу, с ребенком оставалась ее тетка, плюс она наняла еще какую-то няньку, колхозницу, и тоже отправила ее туда, в деревню Верхние Кукушки.

— Такое прекрасное место, — восхищалась она. — Тишина, покой. И вы знаете, с продуктами совсем другая ситуация, — переходила она на шепот.

Зайтаг внимательно слушала, продолжая заполнять формуляры.

Все происходило в просторной светлой комнате, где в кадках росли фикусы и другие растения с крупными зелеными листьями. Зайтаг любила сюда заглянуть (хотя ее рабочее место было за конторкой в читальном зале). Буртаева продолжала рассуждать громким шепотом о достоинствах дачи: там свежие продукты, нет этих жутких очередей, которые сразу же образовались в Москве в первые дни войны, все можно достать за копейки у крестьян, там чистый воздух, покой, и не грозят фашистские бомбы.