Площадь Борьбы — страница 25 из 40

На самом деле главной причиной был сон. Способность спать, которая вдруг вернулась к ней, когда она этого уже не ждала. Нормальный здоровый сон нормального здорового человека. Она не хотела вновь очутиться во власти бессонного ужаса, в этом адском холодном огне.

Почему-то она была уверена, что если сдастся, сломается и согласится на эвакуацию, на эти неуютные холодные вагоны и путь в неизвестность, — бессонница обязательно вернется, и она не сумеет уже до конца жизни преодолеть свою вечную зудящую тревогу и болезнь.

Впрочем, тут была одна деталь. Да, она спала теперь по десять часов, в свободные дни могла проваляться до полудня, сладко потягивалась, зевала, открывая окна и натягивая на себя все одеяла и даже шубку, спала как сурок, как младенец, спала, спала, спала, наслаждаясь каждой секундой — отсыпаясь за все предыдущие годы.

Да, воздух вокруг нее вроде бы вновь стал плотным, понятным, резким, все звуки были обычными, все цвета нормальными, краски, линии, уголки, округлости — все было на своих местах. Но…

Но все же она никак не могла избавиться от странного ощущения, что сон и явь опять поменялись местами.


Начали маскировать здания. Однажды Зайтаг шла по Малому Каменному мосту и чуть не упала, потеряв равновесие от неожиданности: вокруг стояли какие-то новые дома, раскинулась какая-то новая улица, вместо фабричных корпусов на набережной высились новые жилые громады, было это наяву или во сне, точно сказать Светлана Ивановна не могла, голова закружилась, она готова была закричать от ужаса, но в этот момент встретилась глазами с идущей навстречу женщиной, и та молча улыбнулась ей — мол, все в порядке. Это были декорации. Она по-прежнему часами (теперь днем, если позволял график) бродила по Москве — но узнавала знакомые места с большим трудом, особенно ее поразил Мавзолей, превращенный за ночь в трехэтажный купеческий дом эпохи модерна.

День и ночь трудились художники, архитекторы, в мастерских создавались грандиозные декорации домов и улиц, чтобы защитить от бомбежек настоящую Москву.

Но никакая маскировка не помогала.

Бомба действительно попала в Большой театр, пробила крышу, сцену, и хотя она не разорвалась, внутри здания образовалась огромная воронка, в это даже невозможно было поверить, тем более что в газетах ничего об этом не писали.

В скупых газетных заметках к столице «прорывались» лишь «отдельные самолеты», а бомбы падали на пустыри, никого не задев, но люди в городе обо всем знали, каждое утро в очередях и на остановках транспорта, на кухнях и на работе разносились страшные новости, да и как их было скрыть, если разрушения повсюду, ночью по городу носились пожарно-спасательные команды, они расчищали завалы и вытаскивали людей, стараясь убрать мусор до утра, но до утра не получалось, там и тут возникали новые ограждения, стояли суровые милиционеры, которые советовали проходить, не задерживаясь, и все знали — здесь упала бомба.

Невозможно было представить себе бомбу, разворотившую внутренности Большого театра, невозможно было представить себе, что бомбы падали в Кремле, а ведь только во время одной бомбежки там погибло около сотни курсантов, невозможно было представить себе бомбы в районе ЦК партии — а Зайтаг сама, своими руками, поскольку Историчка находилась рядом, разбирала страшные завалы на другой стороне сквера и видела, как из серых мрачных зданий выносили трупы, накрытые простынкой.


Жизнь спустилась вниз, под землю, и это тоже было похоже на сон — библиотеки теперь работали под землей, Историчка была на «Белорусской», Ленинка — на «Маяковской», они работали в ночные часы, раздавая книги, обслуживая читателей, пережидавших бомбежку ночи напролет, под ярким светом люстр, там же были пункт раздачи кипятка, молока для детей, санитарные бригады, детские группы, воспитательницы водили хороводы с малышами, тут же рядом лекторы читали лекции о международном положении и об устройстве Вселенной, играли концерты классической музыки, в основном пианисты, но порой гремели и симфонические оркестры, и все это вместе казалось ей невероятным, она ловила себя на мысли, что ей снится эта Москва, в которой люди руками хватают бомбы, руками тушат огонь, слушают в метро Бетховена и постоянно роют землю, роют землю…


Этот вид города, знакомого и незнакомого, родного и чужого, горького и таинственного, гордого и ужасного — и восхищал, и пугал Светлану Ивановну своей новизной. По ночам продолжались налеты, но многие не покидали свои дома, уповая на лучшее, тем более что нередко бомбы попадали в бомбоубежища.

Особенно запомнился Светлане Ивановне случай, когда они с Лёшенькой прятались от налета в недостроенной шахте станции метро «Новокузнецкая». В этот день она взяла Лёшеньку на работу, чтобы он просто сидел с ней и читал книги, оставлять его дома одного она иногда не могла, и вопреки всем порядкам (а они становились все строже) она брала его с собой.

Домой возвращались в сумерках, трамваев не было, и они медленно шли пешком, внезапно зазвучала сирена, и люди вокруг побежали.

Побежали и они вместе со всеми.

Оказалось, что все бегут на «Новокузнецкую» и стоят в очереди к какой-то огромной тележке. Это была клеть, которая медленно, с металлическим скрежетом опускалась в шахту.

Клеть пошатывало, люди — человек сто, многие с детьми, — прижавшись друг к другу, стояли в мрачном оцепенении. Над головой бухали зенитки, выла сирена, небо освещалось бликами прожекторов.

Светлане Ивановне подумалось, что вот примерно так и выглядит погружение в ад.

Она закрыла глаза и нащупала Лёшенькину голову. Голова была живая, горячая, испуганная даже наощупь.

— Не бойся! — прошептала она. — Я сама боюсь.

Там, куда их выгрузили, было темно и сыро. Их повели, показали рельсы.

— Вот здесь будут ходить поезда, — сказал кто-то басом. — Здесь совершенно безопасно, над головой почти сто метров земли.

Они устроились на рельсах, и вдруг кто-то запел.

— Дывлюсь я на нэбо… — выводил женский голос.

Никто не подхватывал. Женщина пела одна. Это было так красиво, что Светлана Ивановна затаила дыхание.

В полной темноте к ней подсел какой-то немолодой уже человек, оказавшийся инженером, и начал шептать ей на ухо, что Москва заминирована и что он как раз занимается этой работой.

— Это невероятно, — говорил он. — Видимо, они скажут, что все разбомбили фашисты, когда сдадут город. А на самом деле мы закладываем наш груз везде.

Под этот горячечный шепот она заснула. Правда, ненадолго.

Она встрепенулась, почувствовав на себе чей-то взгляд. Лёшенька спал рядом.

— Вы так красиво спите, — наклонился к ней инженер, освещая ее лицо спичкой. — А где вы работаете, в Историчке? Я к вам приду.

Но он не пришел. Как и многие из тех, кого она встречала в те дни на улицах и кто обещал прийти за книгами.

С этих пор во время своих вынужденных прогулок по городу она не могла избавиться от ощущения, что знает о нем что-то такое, чего лучше не знать.

Если это была правда, про взрывы, то это был приговоренный город, город-призрак, доживающий свои последние дни.


Как-то раз она шла по Покровке — снег был еще робкий, осенний, и все-таки он валил густо и уже начал скрипеть под ногами, — и вдруг обратила внимание на то, что дома вокруг очень быстро затихают, замерзают, облепленные снегом, — внутри них почти не было тепла, она посмотрела на клубы пара, вылетающие при дыхании у нее изо рта, пар, зимний дым на фоне зловеще-красного неба поднимался вверх над крышами как признак надвигающегося холода, и город вдруг заблестел нестерпимо ярко от лучей последнего солнца. Было так красиво, что она снова подумала про сон и явь, но теперь одернула себя: нет, это был не сон, город светился, снежный, насупленный, страстный, это чувство потом долго не покидало ее в самые тревожные дни — город был прекрасен, именно в том замершем, ледяном, предрассветном состоянии.


В те же самые ноябрьские дни, когда пробивался сквозь туман первый снег и скупо блестело солнце, состоялось событие, которое она долго не могла вспоминать без страха и без смеха, это был такой жутковатый смех. И это был, конечно, апофеоз всего того нереального, что окружало ее в прифронтовой Москве.

Она первый месяц работала в Историчке, как вдруг выяснилось, что заведующая отделом периодики (а Зайтаг работала там) свалилась с тяжелой ангиной, и некому идти от библиотеки на большое важное собрание.

Зайтаг долго отнекивалась, почему я, я тут без году неделя, но ее все же вытолкали, вы молодая, красивая, идите, нужно идти именно вам, все остальные не могут, и, взяв в руки сумочку, надев плащ и войлочные ботики, она отправилась на «Маяковскую», где должно было проходить это самое «собрание московского актива».

Собрание было днем, и она не удивилась, когда увидела полный зал — стулья поставлены в несколько рядов, там были и военные, и штатские, и вообще очень важные люди, по лицам которых можно определить даже их чин, — таких, пожалуй, она никогда не видела ни на улице, ни в библиотеке, и все они сидели молча и чего-то ждали.

В тишине она рассматривала на потолке панно Дейнеки, слушая легкий гул, висевший над станцией.

Все разговаривали, обмениваясь полушепотом последними новостями, или напряженно молчали, да так, что звук этого молчания гудел, а иногда даже бился в уши.

Это было очень странно — сидеть на станции метро, в прохладной, заполненной ожиданием тишине, в последнем ряду этого огромного импровизированного зала посреди тысячи незнакомых людей, чем-то очень взволнованных и торжественных донельзя.

Она никак не могла понять, в чем дело, смутно догадываясь, что сейчас что-то произойдет, как вдруг на станцию въехал абсолютно пустой поезд, остановился на платформе, двери открылись, и из них вышел Сталин в сопровождении двух охранников.

Зал вскочил и начал бешено аплодировать, но Сталин властно погасил аплодисменты и прошел к трибуне.

Ее распирал смех, но она сдержалась. Сосед справа, высокий мужчина в пиджаке недоуменно покосился на нее, она тихо выдавила: кашель, простите.