Площадь Борьбы — страница 26 из 40

И тоже зааплодировала, уже с восторгом — да, конечно, это был ее сон! Разве это можно было назвать явью?

Но Сталин развернул бумажки и начал читать речь.


Потом ей сказали, что с этой речи Сталина началось контрнаступление и перелом в войне, сказали с придыханием и настоящим восторгом, это были сотрудницы библиотеки, спорить с которыми она, конечно, не могла. Но она не поверила, не согласилась внутренне: ей казалось — напротив, начиная с той самой речи по радио, где было обращение «братья и сестры», он непрерывно извиняется перед людьми, просит простить его за все ошибки: за договор с Гитлером, за панику, за отступление, за жертвы, за все.

Но никто, кроме нее, этого почему-то не замечал. Возможно, она ошибалась.

Однако что-то было в этих его словах ободряющее, что ли, и в следующие выходные Зайтаг отправилась в тот самый дом на Площади Борьбы, с которым у нее так много связано в жизни, да что там говорить, с ним связано самое главное, именно там, в подвале, где раньше находилась кооперативная контора «Мосрезина» братьев Фейн, торговавшая в двадцатые годы покрышками для колес, грелками и презервативами, располагалось территориальное отделение штаба МПВО.

В этом штабе записывали добровольцев в разные службы — пожаротушения и борьбы с бомбами, санитарную, инженерную и спасательную.

До этого у нее уже был опыт работы в МПВО добровольным бойцом — в сентябре она рыла так называемые «аварийные щели», таскала мешки, носила бревна на строительстве баррикад и укреплений в самом центре Москвы.

Начальницей тогда у нее была противная баба с громким голосом, Евгения Сергеевна, которая все время цеплялась:

— Зайтаг! Что ты морщишься? Тяжело? А рожать-то еще тяжелее!

И громко смеялась собственной шутке.

Зайтаг всякий раз отвечала, что уже родила, но это не помогало.

Светлана Ивановна из отряда тогда выписалась и нашла себе другую общественную нагрузку — она работала под землей в санитарных пунктах, раздавая кипяток и присматривая за детьми. Порой до самого утра, до конца комендантского часа. Теперь ее бессонница была вынужденной, добровольной, и это было так сладко — не спать, зевать, валиться с ног, чтобы потом отоспаться всласть.

Но сейчас, после речи Сталина на «Маяковской», где она так истерично, постыдно подавила смех после его появления, бога из машины, она решила записаться в спасательный отряд.

Она еще не понимала, в чем тут логика, но решение было принято как-то само собой, помимо ее воли.


А все дело в том, что когда она сидела там, на «Маяковской», в ожидании, вместе со всеми, скучая и не понимая, и Сталин проехал мимо нее в вагоне, выезжая из туннеля, она встретилась с ним глазами, и эти глаза как бы вскользь, проносясь мимо, зацепились за ее взгляд — и ее взгляд тоже поехал за ним, заскользил, зацепился. Сталин посмотрел на нее и как будто ненароком уволок вслед за собой...

Объяснить это было невозможно, но этот утягивающий за собой (в неизвестность) взгляд — тревожил ее и царапал сознание.

Причем — вдруг поняла она — это не впервые, такое с ней уже случалось: чей-то пойманный на лету взгляд уволакивал, утаскивал в такие места, откуда и дороги-то не найдешь.

Словом, она стала ходить на Площадь Борьбы, где ей выдали валенки, телогрейку, ушанку и красную повязку «ПВО».

Теперь они дежурили по ночам, ожидая тревоги. А тревогу объявляли почти каждую ночь.

Части МПВО брали количеством и четкой организацией — они мчались по телефонному звонку в разбомбленный район, человек сто сразу, не дожидаясь окончания тревоги, приступали к разбору завалов, кирпичи и обломки стен складывали на носилки, вручную, и относили в кучу, кучу огораживали аккуратной сеточкой (утром эти обломки вывозил грузовик), а в это же время санитары вытаскивали раненых и убитых, саперы — осматривали место (очень часто бомбы не разрывались, и огромные фугаски отвозили за город на грузовиках), пожарные — тушили огонь.

Это была тяжелая рутинная работа, совсем не женская, в кромешной тьме, с приглушенными воплями и стонами, жуткая и безобразная, но кто-то ведь должен был ее делать.

А днем она спешила в Историчку.

Спала урывками. Иногда прямо на работе, если не было посетителей.

Огромные разрушения были везде, в самых разных районах Москвы. Больше всего ее поразила гибель людей в бомбоубежище в районе Мытной улицы. Фугасная бомба пробила четыре наката, бревна, мешки с песком и попала в бомбоубежище. Погибли все. Там было много детей. Но такое случалось редко — чаще людей вытаскивали из-под обломков зданий еще живыми.

Особенно страшен был удар в районе Овчинниковской набережной, осенью, совсем рядом с Кремлем.

Старые дома разнесло в щепы даже в соседнем Руновском переулке, она стояла и плакала, не понимая, что ей делать, — здесь никого не осталось в живых.

Они возвращались в свой подвал и снова ждали вызова.

…Однажды, уже под утро она, разбирая кирпичные обломки заледеневшими, почти обмороженными руками в старых перчатках (казенные никуда не годились), встретила взгляд раненого на носилках — и упала без чувств.

Удивительно, но это был точно такой же цепляющий и уводящий за собой взгляд — как тогда у Сталина, как у той женщины на улице, когда Зайтаг показалось, что она попала в незнакомое место; как у инженера Терещенко, когда он однажды проезжал мимо нее на трамвае, а она бежала за ним, стараясь обратить на себя внимание, махала портфелем, кричала, а он — посмотрел ей в глаза и не узнал.

Этот взгляд раненого, раздетого догола, как будто уносил ее отсюда, в другое место, и она упала.

Ее принес домой какой-то офицер-сапер. Все тогда испугались, а он узнал адрес у старшего по отряду и довез на своей машине.

Ждал, сидя у постели, когда она очнется.

— Вы в порядке? — ласково спросил он.

— Вы кто? — спросила Зайтаг.

— Кондратьев, — сказал он. — Вы потеряли сознание. Помните?

Вот так он появился в ее жизни. В тот первый раз Кондратьев попросил «временного убежища», просто переждать налет, а потом окончания комендантского часа.

— У вас что, нет пропуска? — удивилась Зайтаг.

— Нет, — уверенно соврал он. — Верней, на этой неделе кончился.

— Ну, давайте, я вам чаю сделаю, — сказала она и пошла на кухню, шаркая тапочками.

Все это было странно, конечно. Странен был он сам — крестьянский сын, с очень грубыми чертами лица, заскорузлыми, как сказала бы она, и жесткими, как его волосы, а между тем, он с удовольствием читал ее книги, сидя под настольной лампой, — то есть оказался вовсе не заскорузлым, а, напротив, интеллигентным человеком.

Их связь продолжалась примерно полгода. Она и подумать не могла, что все зайдет так далеко.

Началось с того, что он сказал ей:

— Вам больше туда ходить не надо.

— Куда, в дружину? — удивилась она. — Но это не вам решать.

— Почему? — иронически улыбнулся он. — Как раз мне. Нам обмороки на работе не нужны. Вы где работаете, в библиотеке? Ну вот и работайте. Не нужно себя гробить, не будет толку ни там, ни здесь.


…Кондратьев, собственно, был одним из начальников МПВО в то время — до июня сорок второго, пока его не призвали на фронт.

Он отвечал «за уборку территории», то есть за расчистку и уборку объектов, на которые упали бомбы. Ему подчинялись десятки тысяч людей.

Он объяснил Светлане Ивановне, что расчищают город подростки, женщины и старики. Трупов не так много, сказал он, могло бы быть гораздо больше, если бы не мы.

Она переспросила, что это значит, «если бы не мы».

— Ну… понимаете… — замялся он. — Это как бы не тайна, но… Просто наши дружины выезжают на место, куда попала бомба, сразу, как только получат сигнал. Не дожидаясь отбоя. Есть строжайший приказ: все должно быть убрано и расчищено к утру. Вот в Англии, например, там треть Лондона превращена в развалины, Ковентри снесен с лица земли. Я видел фотографии, это страшно. А в Москве, — гордо заключил он, — вы видели что-нибудь подобное?

— Жертв много? — несмело спросила она.

— Очень много, — спокойно ответил он. — Несколько тысяч. А война еще только началась. Бомбежки еще будут. И все-таки Москва живет, сопротивляется. Это главное.

Она подавленно молчала.

— Да-да, я понимаю, — торопливо сказал он. — Я понимаю, о чем вы хотите спросить. Конечно, наши люди гибнут. Каждый день мы хороним бойцов ПВО, которые дежурят на крышах, на объектах… Но что поделать. Мы не хотим, чтобы было, как в Лондоне. Мы хотим, чтобы город жил, защищался. Мы не хотим паники. Не хотим, чтобы прохожие видели разрушения, трупы. Это осознанная политика. Поэтому вы ничего об этом не прочитаете в газетах. Пишут: бомба упала на пустырь, бомба упала на нежилое строение… Чушь! Да у нас одних военных объектов пострадало до сотни. Тысячи жилых домов сгорели, разрушены. Вы думаете, бомбы не падают на Кремль? Еще как падают. Шестнадцать бомб!

— Зачем вы мне все это рассказываете? Вы не боитесь, что вас арестуют? Это же военная тайна.

— Я хочу, чтобы вы мне доверяли… — серьезно ответил он.

— Но почему я? — слабо улыбнувшись, спросила она.

— Не знаю.

…Когда он поднял ее и отнес в постель, она была поражена. Этот большой, умный, спокойный, взрослый мужчина вел себя беспомощно и несмело, как колючий подросток, хамил и обиженно сопел, не позволяя не то что унестись на небеса — забыться хотя бы на минуту.

Тем более удивительным казалось то, насколько внимательным и по-хорошему взрослым был майор Кондратьев в жизни, когда вставал с постели и, натянув кальсоны и галифе, начинал жить в ее комнате. С ним было легко.

С экономистом Терещенко все было ровно наоборот. Но с Терещенко она прожила почти девять лет.

Такой двуединый контраст — разница в поведении и характере — поражал и почему-то беспокоил, и она много над этим думала. Видимо, она была просто неопытна — Кондратьев был всего лишь вторым мужчиной. Экономист Терещенко навсегда оставался бы и первым, и единственным, если бы не война.