Площадь Борьбы — страница 29 из 40

Надо сказать, что Куркотин, несмотря на свои интеллектуальные занятия (он был литературный критик, выступал с лекциями, докладами), оказался человеком очень земным, прагматичным и цепким (это стало понятно сразу), но еще и достаточно ловким, и поэтому, отправив жену и любимую дочурку в эвакуацию в Чистополь, он не собирался «запускать свой быт», аккуратно столовался в буфете Дома литераторов, приносил оттуда иногда внушительные свертки и пакеты, следил за домом, чтобы не разворовали и не разнесли «последние остатки былой роскоши», а мародерство в покинутых московских квартирах не редкость, словом, если бы у нее был выбор, она бы еще подумала. (Но это была, конечно, ироничная мысль.)

Однако выбора не было. Куркотин преданно и страстно любил свою семью, что, конечно, ей нравилось, писал им отчеты чуть ли не каждый день (про нее, правда, не писал) и получал от них примерно раз в неделю горестные, жалобные весточки.

— Вы не представляете, как им там трудно! — восклицал он, прочитав ей самые жалобные места из письма жены.

— Но ведь и вам нелегко, Сергей Яковлевич, — скромно возражала она, и этого было достаточно, чтобы он переключился на себя.

— Ну да, ну да… — подхватывал Куркотин с ходу. — Здесь жизнь тоже несладкая. Налеты, бомбежки, лишения, работы невпроворот. Вот у нас в подъезде опять квартиру обчистили… — добавлял он как-то невпопад.

Впрочем, эта тема была Светлане Ивановне близка.

«Война войной, а жизнь продолжается», — как сказал кто-то во время очередной ночевки в метро, и это было ровно так. Однажды, увидев, как из парадного прямо под бомбежкой выносят мебель (о боже, даже мебель), она ринулась защищать чье-то имущество, закричала, пригрозила позвать милиционера. Сначала мародеры пытались от нее отделаться, врали что-то про переезд, про эвакуацию, что они грузчики, что они из домоуправления, но она продолжала стоять и орать. Ее захлестнула волна гнева и, получив от них сильный удар в нос, она упала навзничь, но орать не перестала. Наверное, ее кто-то услышал, потому что они, побросав кресла и диваны, кинулись наутек. Действительно, прибежал какой-то человек с красной повязкой и засвистел, ее подняли, отвели куда надо и составили акт.

Так она спасла чье-то кресло или чей-то диван, но зачем? Нос потом болел целый месяц, словом, получилась настоящая история.

Квартиры пустовали, их грабили, но самое главное — в них подселяли новых жильцов, эта угроза была почище всех остальных, хотя какое ей дело, но она не хотела, страшно не хотела, чтобы в доме появились новые люди, слава богу, Даня Каневский, ее сосед, платил вовремя квартплату, оттуда, из Барнаула, у него бронь, но все равно, все равно он не возвращался слишком долго, и конечно, она боялась не зря.

Ее встретил прямо на улице человек из жилконторы с вопросом, когда она будет дома, чтобы совершить подселение.

Увидев ее лицо, он сурово сказал:

— Ордер уже оформили, семья офицера.

Вот тогда она попросту перешла к Куркотину жить.

Человек из жилконторы, однако, не хотел сдаваться. Он позвонил ей на работу и сурово предупредил:

— Светлана Ивановна, зря вы. Я приду с милиционером, с дворником, выломаю дверь, составлю акт. Зачем вы так?

Она повесила трубку.

Она вернулась домой и дождалась визита, оставив Лёшеньку у Куркотина.

В дверь колотили, но она кричала из-за двери:

— Я вас не пущу! Я больна!

— Сумасшедшая баба… Извините, — колыхался за дверью неприятный голос дядьки из жилконторы, и в этот момент начался налет. Все побежали, а она осталась дома.

Наконец Даня по телефону, оттуда, из Барнаула, сумел урегулировать этот вопрос, и все улеглось и разрешилось.

К товарищу Куркотину она ходила все реже, он же часто навещал ее в Историчке.

— Ну зря вы не приходите! — сказал он. — У меня бывает очень неплохая компания. Познакомитесь с кем-нибудь…

И она перестала ходить совсем.

В душе она была Куркотину благодарна. Он помог ей пережить самые холодные, одинокие, страшные дни.

Помог ей отсидеться, спрятаться от своих мыслей, от докучливых визитов. От тоски. Он даже сам не понимал, как много для нее сделал.

Впрочем, она заставала несколько раз его гостей и тогда выступала в фальшивой роли временной хозяйки, что очень ей не нравилось.

С другой стороны, ему от нее ничего не было нужно. Просто чтобы она согревала его квартиру женским теплом. Другим теплом. Господи, думала Светлана Ивановна, сколько же сейчас людей встретились вот так, случайно, и вынуждены сблизиться, сойтись. Какое странное время.


Они с Лёшенькой жили в основном на ее карточку служащей второй категории. И после того, как частые визиты к Куркотину прекратились, ее стало не хватать. Она бережно делила хлеб на равные части, делила селедку, крупу, но все равно… Ее карточку и свою скудную карточку иждивенца отоваривал каждый день Лёшенька, это была его обязанность, стоять в очереди. Он уже вполне взрослый для этого.

Однажды она встала ночью в туалет и увидела, как он при свете керосинки ищет в шкафчике старые крошки и запихивает в рот.

Ей стало плохо.

Она могла отдать Лёшеньку в интернат, но, во-первых, тогда бы она не могла удержать его в Москве, во-вторых, сама мысль об этом была невыносима. Да и как их будут кормить, там, в интернате, в Москве или в эвакуации? Откуда это ей будет известно?

Куркотину из Чистополя жена намекала недвусмысленно, что там — голод. Лёшенька почти не ходил в школу, и это тоже было отвратительно, плохо.


Летом сорок второго он устроился на авиазавод в районе «Белорусской», учеником токаря.

Рабочая смена длилась десять-двенадцать часов. Вставать приходилось в пять утра, чтобы успеть.

Это было мучительно.

Ее драгоценный, целебный, всеспасительный сон теперь прерывался жестким грубым звонком будильника и адским страхом, что сын опоздает. За опоздание на десять минут можно было получить срок и отправиться в лагерь.

— Лёша! — истерически кричала она каждое утро. — Вставай! Вставай!

Он хмуро спускал босые ноги с постели и молча шел умываться. В ржавой пружине будильника теперь был залог всей их жизни. На работу он шел пешком, сорок минут.

Но когда Лёшенька принес первый свой паек по рабочей карточке, она его не узнала.

Верней, узнала. Он стал похож на отца.

Лицо его светилось. Он бережно достал из мешка буханку, подсолнечное масло, рыбу.

— Смотри, — сказал он.

В сорок третьем все подразделения завода окончательно вернулись из эвакуации, вместе с людьми. Лёшенька уволился и пошел в школу. Светлана Ивановна вздохнула с облегчением.


Потом наступили долгие месяцы ожидания конца войны. Этот конец то приближался, то отдалялся, а потом, когда все случилось, он оказался почти неожиданным, потому что все привыкли к мысли, что конца не будет.

А он — был.

Светлана Ивановна часто вспоминала один день, в апреле сорок третьего.

Как она шла с работы пешком.

На Страстной неделе, а перед самым Вербным воскресеньем. Было неожиданно холодно (после первого тепла, когда уже почки распустились), повалил вдруг на город белый пушистый снег, все было снежное, странное, почти нереальное.

И она вдруг поймала эту мысль…

Эту странную мысль: что, пожалуй, никогда она не была так счастлива, как во время войны, несмотря на все свои страхи. Что эта темная от светомаскировки, с едва видными трамваями, со звездочками на стенах домов, с надписями «В убежище», холодная, насквозь промерзшая, снежная Москва, с ее постоянными пожарами, с мертвенным светом осветительных бомб, и оттого почему-то прекрасная, что она открылась ей по-новому. И что, наверное, такие люди, как она, одинокие и неспособные ни с кем сойтись, именно в такие моменты становятся свободными и спокойными.

И что она ждала смерти — ждала каждый день, внимательно вглядываясь в ее лицо, — и не дождалась. И теперь уже вряд ли дождется.

Когда семья Каневских вернулась, она была потрясена — Этель сумела забеременеть!


Темнота


В конце лета сорок первого Марьина Роща вдруг стала непривычно голой и пустой. Убрали заборы.

Это случилось не за один день, работа шла примерно неделю, приехали товарищи на грузовиках, стали ломать ворота, калитки, заборы — словом, все, что окружало дома во всех проездах Марьиной Рощи: c 1-го по 13-й. Вплоть до Виндавской железной дороги, которую еще никто не называл Рижской, и точно так же все происходило и по четной стороне Шереметьевской улицы, то есть сносили все, что представляло «пожарную опасность», даже дровяные сараи, собачьи будки, ящики для перегноя, любые пристройки и сооружения, пострадали и некоторые беседки, веранды, клетки для кур, голубятни и прочая разная рухлядь.

Товарищи сильно тужились, очень злились и крушили все это хозяйство с каким-то вполне даже личным остервенением. Вся улица Шереметьевская теперь была засыпана разноформатными обломками, упавшими с грузовиков, досками, гвоздями, ржавыми пружинами. А в воздухе висела деревянная пыль.

— Ну, так, может, вы и дома наши снесете?! — зло спрашивали женщины, выходившие во двор, но дядьки в черных ватниках отвечали настолько сурово, что женщины убегали домой и с ненавистью смотрели из окон.

А вот дети Марьиной Рощи (от пяти до шестнадцати лет, примерно) этих самых людей на грузовиках вообще не боялись, дети окружили их толпой, донимая ехидными смешками и вопросиками. А сортиры-то сносить будете? (Почти у каждого дома стоял деревянный сортир.) А куда повезете-то дрова, на Сенной рынок, что ли? (На Сенном рынке по-прежнему, как при царе Николае, продавались дрова.) А покататься на вашем грузовике можно?

Дядьки постепенно зверели и начинали бросаться камнями в эту плотную массу наглых детей, но масса хихикала и отбегала, и потом надвигалась вновь, уже обросшая вполне взрослыми и враждебными мужиками.

Где-то к послеобеденному времени, то есть часам к четырем, масса эта стала настолько плотной и настолько враждебной, что дядьки испугались и уехали раньше времени, а на следующий день приехали уже с вооруженным милиционером, которого к ним приставил дядя Семён Рапопорт, начальник марьинорощинского отделения милиции. Снос и вывоз пожароопасных объектов продолжался.