Площадь Борьбы — страница 30 из 40

Никто не знал, куда потом отвозят эту груду досок и бревен, из которых были сделаны заборы и ворота, в основном еще дореволюционного крепкого качества.

Исчезновение заборов, ворот и иных хаотичных и бесформенных деревянных конструкций, конечно, не прошло для Марьиной Рощи бесследно. Дома, освободившись от заборов, стали видны издалека — и прекрасные деревянные купеческие особняки, и многоквартирные бараки с коридорной системой, и скромные избы, и облепленные многочисленными пристройками непонятные дома еще прошлого века, которые изначально могли быть сторожкой, казенной почтой, или домиком церковного старосты, или чем-то еще; вздыбившаяся или скособоченная от времени жизнь, воплощенная в них, стала как будто распадаться. Ведь если раньше заборы скрывали большую часть строений (ну стоит там за забором какой-то дом и стоит, ну видна там какая-то крыша, ну и что?), то теперь во всей красе обнажилось их нелепое смешение, вавилонское столпотворение стилей или их отсутствия, смесь противоречивых устоев и образов жизни, — все как бы вывалилось наружу в этой новой Москве.

…Опасность пожаров летом сорок первого года действительно была велика, и Москву срочно освобождали от любого «лишнего» дерева. Это касалось не только окраин, но и центра. Нельзя было снести сами дома, где жили люди, но можно убрать заборы, и не только заборы — убирали дровяные склады, сараи с дровами, штабеля дров, которыми в те годы отапливалась Москва повсеместно, от центра до окраин. Такие аккуратные дровяные склады были и на улице Горького, и в любом переулке, и на бульварах, и на набережных, дрова вывезли, уничтожили, убрали накануне наступающей, жутко холодной зимы.

Трудно сказать, попали ли обратно в дома москвичей дрова, остатки заборов и сараев — уже через рынок, уже втридорога. Большая часть была вывезена за город и пошла на строительство укреплений, бесконечных траншей, окопов, блиндажей. Московские власти не жалели дров — вокруг Москвы полно лесов, и тогда казалось, что проблему с отоплением решить будет гораздо легче, чем потушить пожары.


Заборы, ворота, да и некоторые ветхие сараи сносили по важной и реальной причине: в первые летние месяцы немцы сбросили на Москву тысячи зажигательных и фугасных бомб. Если бы Марьина Роща вся занялась огнем, то крова над головой сразу лишились бы десятки тысяч людей — и куда их девать тогда? Не говоря уже о многочисленных жертвах таких пожаров.

Пожаров в те дни и так было немало — загорелось Тушино, ровно так, как могла бы загореться Марьина Роща, горела вся Пресня, горело на Шаболовке и в районе набережной Москвы-реки и Яузы в самом центре, горело на Белорусской, и если забраться ночью на крышу высокого дома (того же кооперативного дома на Площади Борьбы), — то было видно, как вокруг центра красиво и загадочно тлеют огоньки: как будто ведьмы разворошили костер, машут головешками, остывающие угли мигают в летней темноте.


…И вот началась новая жизнь в Марьиной Роще, и казалось, что привыкнуть к ней будет ну никак невозможно — как ходить в сортир, например, если на тебя смотрит вся улица? Со всеми проезжающими подводами и машинами?

Как перемахнуть через забор, чтобы дворами, секретными ходами и закоулками запутать следы и убежать от преследующего неприятеля — что в казаках-разбойниках, а что и по серьезной надобности? Неприятель, понятно, он все равно найдет, но хоть ненадолго от него уйти, хоть на минутку затихнуть в цветущем марьинорощинском палисаднике — пока он, неприятель, злобно сипит перед твоей калиткой, не решаясь войти — как же без этого жить? Как перемахнуть через забор, если его нет?

Женщины жаловались друг другу, что живут «как голые» — каждый проходящий беззастенчиво ощупывает взглядом весь твой дом, двор, веревки с бельем, всякую рухлядь, валяющуюся возле крыльца.

Но прошла неделя, потом еще другая, и к «голой» жизни все привыкли (ну, может, кроме древних старух и стариков), и больше того, между живущими здесь и проходящими мимо или проезжающими по Шереметьевской улице и по проездам образовалась как будто такая невидимая стеклянная стена, и проходящий или проезжающий как бы мельком смотрел вбок, и так же — мельком и вбок — смотрела на него женщина, вешающая белье. Этот взгляд — мельком и вбок — его никогда до этого не было, а тут он взял и появился. Жизнь начала налаживаться и без заборов, то есть внутри этой пустоты возникло нечто, возникло само, без всякого принуждения и начало заполнять невидимой оболочкой воздух вокруг домов.

Откуда взялась эта как бы стеклянная стена между людьми и как с ней теперь жить, было жителям не совсем понятно, но они привыкли и больше эту болезненную тему не обсуждали.


Одиннадцатилетнему Мишке Соловьёву, другу Симы Каневского, начавшаяся война была по душе.

На улицах города, на взгляд Мишки, стало шумно, весело и бестолково.

В магазины выстроились длинные очереди, в которых граждане нередко ссорились и дрались. Раскупали соль, сахар, керосин, консервы, крупы, — при том что карточки еще не ввели, и очень быстро прилавки опустели. Зато продукты так же быстро появились на рынках. В Мишкином районе ходили на Минаевский рынок, где продавалось то же самое, что раньше покупали в магазине, но значительно дороже.

Мишка с восторгом смотрел на толпу, клубившуюся вокруг Минаевского рынка, с началом войны он буквально преобразился: колхозников с их скучными овощами, картошкой, творогом и сметаной заменили городские жители — тут торговали всем, от трусов и маек до ботинок и патефонов.

Мишка крутился тут с утра до вечера (сначала на Минаевском, а потом и подальше, на Центральном), и вскоре его заметили завсегдатаи: они стали посылать его туда-сюда с разными мелкими поручениями, а иногда, в силу крайней нужды, оставляли за прилавком, если надо было срочно куда-то отойти. Это была новая жизнь, и Мишка не мог не оценить ее прелести.

Нравилось Мишке и то, что рухнули почти все прежние запреты и табу — то есть свободы стало гораздо больше.

Взрослые на улицах толпились теперь у газетных стендов, вычитывая новости с фронта, они вместе слушали радио, стоя возле уличных репродукторов, черных больших тарелок на фонарных столбах, словом, взрослые как бы все разом отвернулись от Мишки Соловьёва и позволили ему делать то, что он хочет.

Постепенно он вообще перестал ходить в школу.

С утра забирал у матери завтрак, закидывал за спину школьный ранец и сразу бежал на Центральный рынок. Если ему надоедало стоять за чьим-то прилавком и присматривать за товаром (ощущая свою причастность к большому важному делу), он бежал дальше вверх — по Трубной улице, по переулкам, через дворы, наблюдая различные живые картины: идущих в колонне солдат, бойцов Трудфронта, в основном женщин и девушек, упрямо роющих щели и строящих баррикады посреди главных московских улиц, обычных стекольщиков, осторожно несущих оконные стекла, у них после бомбежек прибавилось работы. Дома постепенно пустели, народ под видом дачного отдыха срочно эвакуировался из Москвы, куда-нибудь за пятьдесят-сто километров, в глушь, в деревню, все опасались бомбежек, особенно родители с младенцами, все хотели уехать подальше в лес, в укромный уголок, и Москва действительно пустела не по дням, а по часам, постоянно из всех подъездов выносили вещи — и не поймешь, то ли это были сами хозяева или нанятые ими грузчики, то ли грабители, уже ничего не боявшиеся…

Навалившуюся на людей тяжесть он как бы вовсе не замечал, или не придавал ей значения, ведь взрослые всегда чем-то встревожены, если не пьют и не празднуют.

Этот вид полувыпотрошенной, взъерошенной и почти безумной Москвы ему нравился, всеобщее переселение народов тоже сулило немало возможностей.

Можно было зайти в подъезд и увидеть там гору всего, вынесенного из квартир: какие-то велосипедные детали, ржавые цепи и колеса, старые неработающие приемники, картины, этажерки и табуретки, которые просто не поместились в дачный грузовик, и пока тебя не шуганут, можно покопаться в этом барахле и что-то надыбать, так Соловьёв обзавелся старинной синей бутылкой со стеклянной пробкой, коллекцией непонятных пружин и зелеными от времени офицерскими пуговицами, которые намеревался продать.

Люди в этих переулках вокруг Трубной площади рассказывали, что вчера ночевали в метро, прямо на рельсах, что там было душно и страшно, что их выпустили только в четыре утра, и Мишка им страшно завидовал. Он мечтал переночевать в метро, но в Марьиной Роще никакого метро еще не было, не было там и подвалов, одно на всю округу большое бомбоубежище было лишь на пересечении Сущевского вала и Шереметьевской, но никто туда идти не хотел, хотя по проездам Марьиной Рощи ездила машина и гудела, загоняя всех во время воздушной тревоги. Люди спускались в собственные погреба, подполы, это в лучшем случае, в худшем — оставались дома.

Однако и в тихой Марьиной Роще началось рытье «щелей» и самодельных укрытий, по улицам ходили девушки с красными повязками и распоряжались работами, хотя их никто не слушал. Образовалось целое море новых интересных мест, кругом лежали груды земли, летние дожди заливали эти новые дыры, выкопанные человеческими руками, в них плавали щепки, свежие листья, окурки, всякая полезная мелочь. Городская земля словно вздыбилась в ожидании исторических событий и сама куда-то пошла.

И каждый день приносил что-то новое.

Однажды Мишка даже упросил отца взять его с собой на крышу во время ночного дежурства — а потом, придя домой под утро, долго не мог заснуть, колобродил на кухне, пил заварку из носика чайника, жевал сухари, непредусмотрительно оставленные матерью на сковороде, переставлял посуду в поисках завалявшихся конфет — и решено было больше его «на бомбардировки» не брать. Увиденное Соловьёвым в ту ночь навсегда осталось в памяти фантастической картиной: в разных частях города валил дым и полыхал огонь, отец сокрушенно цокал языком, но Соловьёв все ждал, когда же появятся наши самолеты — и вот они появились и рассекли светлое от огней небо своими стальными крыльями, это было настолько величественно и волшебно, что он был вне себя от восторга.