Площадь Борьбы — страница 33 из 40


На танцы в ДК МИИТ приходили и студенты других вузов, самые разные люди, в том числе офицеры, ну, офицеры теперь были везде, куда же без них, им наши почет и уважение, восхищение и любовь. Но танцевать с офицером она не хотела, ну нет, хватит старшей сестры, в семье уже есть один жених (жених?) офицер, нет, достаточно, она рвалась к ровесникам, но ровесников было мало, они были наперечет, все воевали, все были на фронте. Оставались взрослые товарищи, в костюмах, к ним относились настороженно, они были при деньгах, вежливые, аккуратные, приглашали в ресторан, и она иногда соглашалась, ухаживания, взгляды, цветы (да, цветы!), коммерческие кабаки, где в меню даже смотреть страшно. Табачный дым, стелющийся между столами, хихикающие официантки, дешевые комплименты, забытый вкус вина, иногда водка, довезите меня до дому… — папу бы стошнило при виде этих кабаков. Она входила в дом усталая и тут же, иногда даже не раздеваясь, ныряла в постель, однако всегда укладывала туфли в коробку, а вот что было в тот вечер, она не помнила. Вроде все шло хорошо, но вдруг она села на кровать, сняла туфли, повалилась набок и отрубилась, а проснулась от шума, как будто кто-то тихо шуршал на улице, за окном, так ей показалось, она встала и подошла к окну, посмотрела в сад, никого не было, все как обычно, деревья, замерзшие яблони, старый снег в углах сада, куски льда, и вдруг она закричала: она поняла, что источник шума находится внизу, на полу, посреди комнаты, и включила свет — нет, нет, нет, этого не может быть!


Туфли были съедены.

Белые мыши сыто ползали вокруг них и доедали задники.

Не было ничего страшнее этой картины.

Роза рыдала, не останавливаясь, пока испуганные папа и мама будили Симу, заставляя его убрать, спрятать хоть куда-нибудь своих проклятых мышей, пока недовольная Этель не вышла, зевая, из своей комнаты и попросила не будить малыша, пока не застучали в стенку соседи, она все рыдала и рыдала.

Сима был бледен и повторял только одно: прости меня, Розочка, прости меня.

Но прощения ему не было.

Никто не разговаривал с ним ни утром, ни днем, ни даже вечером следующего дня. Наконец утром второго дня после катастрофы Роза выдавила из себя за завтраком: Сима, ты не виноват, я знаю. Просто унеси их куда-то, чтобы их не было в нашем доме, этих тварей, этих проклятых тварей, и зарыдала опять.

Сима очень горевал и пошел к отцу.

Но отец был тверд. Мне с самого начала не нравилась эта идея, сказал он. И потом, сказал он, ты же понимаешь, сколько это мне стоило.

Сима посадил мышей в шляпную коробку и вышел из дома. Он шел по 2-му Вышеславцеву переулку и хлюпал носом.

Ну почему, почему все, что он задумывает, никогда не получается? Или получается вкривь и вкось. Он ведь так хотел подарить мышей той девочке, Соне.

Бедная Роза, как она мечтала об этих туфлях. Он открыл коробку.

Мыши прижимались друг к другу. Им было явно холодно.

Сима шел, куда глаза глядят, а потом понял, что идет по направлению к Площади Борьбы.

Редкие прохожие оглядывались — мальчик несет по улице большую шляпную коробку и жалобно хлюпает носом.

Было и вправду холодно. Ветер сильно дул навстречу, по улице неслись обрывки бумажек, постовой милиционер в огромном тулупе и с задубевшей красной физиономией недовольно посмотрел на него — и так противно, а тут еще ты плачешь.

Сима подумал, что, наверное, он войдет во двор этого большого кооперативного дома на Площади Борьбы (папа называл его домом баронессы Корф) и будет просто стоять, ожидая, что кто-то выйдет. И тогда он сможет отдать какому-нибудь мальчику (даром) своих мышей или сможет уговорить его просто взять их в тепло.

Он представил себе, как стоит там, во дворе, неподалеку от Туберкулёзного института и слушает, как шумит апрельский холодный мерзкий ветер, как голые ветки принимают на себя воробьев и других птиц, как весеннее щебетанье выманивает людей из дому, и они выходят, выходят, а он открыл коробку и играет с мышами, мыши лезут у него по рукаву, и наконец, подходит какой-то мальчик и просит его: а можно мне?

И он милостиво разрешает, а потом, после короткого разговора, малец важно уносит коробку домой, а Сима бежит, бежит из этого двора со всех ног. Но ничего этого не было. Он стоял на Площади Борьбы, у дома баронессы Корф, совершенно один.

…Вот в этот момент он и встретил Мишку Соловьёва.

Мишка был тем самым главным человеком в его жизни — ну, конечно, кроме мамы, папы, старшей сестры, младшей сестры, а теперь еще племянника, — тем главным человеком, другом, который всегда есть или должен быть в одиннадцать лет.

И это было странно — что он был самым главным, потому что Мишка был совсем не похож на Даню. Они были настолько разные, что прямо даже удивительно. Мишка любил футбол, а он не любил футбола. Мишка знал все про всех и в соседних дворах, и вокруг, и во всей Марьиной Роще, а Сима Каневский ничего про этих «всех» не знал. Мишка знал, что где находится у девчонок, и как с этим обращаться, Сима при разговоре об этом затихал и краснел.

Но жить друг без друга они не могли.

Когда Сима видел Мишку Соловьёва, ему становилось веселее даже в самые грустные моменты жизни.

Когда они встретились после эвакуации, наговориться не могли три дня.

Вот и сейчас встреча была очень вовремя.

— Ты чего ревешь? — осторожно спросил Соловьёв.

Он все рассказал.

— Ничего себе, туфли! — присвистнул Соловьёв. — Это же целое состояние.

Сима пожал плечами. Наверное, да. Наверное, целое состояние.

Но ему, Симе, было не жалко туфель. Ему было жалко мышей. Об этом он честно сказал Соловьёву.

— Ладно… — милостиво предложил тот. — Давай я их пристрою.


Мыши пошли в дело — их обменяли на кролика, кролика обменяли на альбом с марками, альбом с марками обменяли на финку с наборной рукояткой, финку обменяли на коллекцию граммофонных пластинок, и вскоре Сима увидел своих мышей в настоящей птичьей клетке у инвалида в рюмочной на Октябрьской улице.

Инвалид (у него была одна нога) звенел медалями и прижимал к мышиной клетке свое опухшее пьяное лицо.

Улыбка его была блаженной.

— Вы мои лапочки! — приговаривал он.

Сима пристроился к столику, сказал, что является бывшим хозяином этих чудесных созданий, и дал несколько советов по уходу и питанию. Но оказалось, что инвалид, Альберт Григорьевич, не просто невероятно добр, но и сведущ в воспитании грызунов.

— Да у меня были такие, до войны, не ссы… — хлопнул он Симу по плечу. — Давай-ка, знаешь, парень, выпьем за мир.

Отказать Сима не посмел.

Инвалид налил Симе полновесные сто грамм перцовки и предложил закусить хлебом и огурцом.

Сима поднял рюмку и сказал:

— За мир!

Вдруг рюмочная на один момент затихла.

Все поплыло перед глазами, но Сима мужественно держался.

Все эти люди — некрасивые, пьяные, плохо одетые, с красными лицами — вдруг показались ему невероятно добрыми.

Они орали, махали руками, дымили, и в общем, в этом маленьком прокуренном и пропитом мире было так уютно и хорошо, что Сима понял, почему они здесь торчат каждый день.

— Завидую я тебе, парень, — тихо сказал Альберт Григорьевич.

— Почему? — спросил Сима.

— Ты увидишь другую планету. Не эту вот… — и он обвел рукой рюмочную. — Ты увидишь мир, в котором всего этого не будет.

— А вы?

— А я — не уверен, — грустно сказал инвалид и властно выпроводил его за порог.


Когда папа узнал, что Сима пил с инвалидом в рюмочной, он страшно рассвирепел, выхватил ремень, Сима от страха повалился на пол, а папа, уже плохо соображая, что делает, хлестнул его ремнем и даже пару раз пхнул в бок носком туфли.

В этот момент мама Надя так закричала, что он замер.

Папа пришел в себя и провел с сыном воспитательную беседу.

Симе запомнились такие слова:

— Понимаешь, водка — это самый легкий способ отъема лишних денег у населения. Государство так упорядочивает свою финансовую систему. Но если ты в этом участвуешь, значит, ты идиот.

А мама сказала ему совсем другое:

— Какой-то ты стал взрослый, Сима. Не рано?


А еще через неделю после этого происшествия с Мишкой Соловьёвым случилась беда.

Мишка исчез. Он не крутился в людных местах, не бывал на киносеансах, не толкался на рынке, не был он и в школе, не ходил по улицам — его отсутствие было столь очевидно, что друзья отправились к нему домой, но и там не застали.

Мать пожала плечами и сказала, что он приходит только ночевать.

— А где же он бывает? — спросил Сима.

Они начали его искать, спрашивать людей. Одни говорили, что видели его на Трубной улице, возле магазина, другие уверяли, что он шляется где-то на задворках тринадцатого проезда Марьиной Рощи, третьи отправляли их в центр, на Сухаревку и на Цветной, в страшный Косой переулок, в парк Третьего дома Советов, но Мишки нигде не было.

Но почему — никак не мог понять Сима? Он перебирал в памяти все их последние разговоры, даже перечитывал письма из Куйбышева, ходил по улицам один, стараясь понять, по какому маршруту и как пролегает теперь путь блудного Мишки Соловьёва, но ответа не находилось.

Все как-то переключились на другие дела, а Сима не мог.

Тем более, что отец часто (почему-то) спрашивал его дома: «Ну что, нашел своего Санчо Пансу?» (Так он почему-то звал Мишку.)

Однажды Сима сидел на репетиции шумового оркестра (теперь почти в каждой школе были такие), играл на расческе под грохот ложек, кастрюль, под визг двуручной пилы, и посреди этого веселого шума и гама он вдруг отчетливо понял, что с Мишкой что-то случилось ужасное, такое ужасное, что даже представить себе нельзя, и поэтому он скрывается от всех, от всего мира, и он бросил расческу и выбежал из актового зала.

— Ты куда, Каневский? — яростно голосила ему вслед пионервожатая, но он уже с грохотом бежал вниз по огромной лестнице.

В этот день он решил ждать Мишку у его дома, в самом дальнем конце 3-го проезда Марьиной Рощи.