Площадь Борьбы — страница 35 из 40

Конечно, Куркотин постоянно покупал и отправлял в Чистополь какие-то дешевые конфеты, крупы, даже иногда немного чаю, если сильно повезет, банку консервов. Но он тут ел на завтрак творог из буфета клуба писателей, а Любочка там, в Чистополе, кашу на воде!

Не выдержав этой простой мысли, Куркотин вдруг заплакал. Эти слезы были так ему непривычны, что он, утерев их и глотнув цикория, долго сидел за пустым столом, механически помешивая ложечкой в стакане.


«В последние дни, — писала ему Рина, — началась канитель (конец месяца) с получением столовой. Писатели и доктора наук все никак не могут успокоиться, что в столовой питаются “люди не 1-й категории”. Они хлопочут все время об откреплении от столовой людей, не входящих в 1-ую категорию. Нас, живущих на Карла Маркса, они вроде бы не хотят открепить. Во всяком случае, не настаивают. Но зато писатели, живущие в других местах, хотят, чтобы прикреплены были все или никто. Но, конечно, лучше бы всех прикрепили. Так мы и находимся в неясном положении. Последние дни каждого месяца и первые 3-5 дней нового месяца ждем неприятных разговоров и торговли.

Пропуск в Москву я все же надеюсь получить. Ты никому не пиши, особенно в Союзе».

Куркотин вздохнул: люди не первой категории…


Сергей Яковлевич тяжело переживал свое положение — выезжая из Чистополя обратно в Москву в начале сорок второго года, он и думать не мог, что застрянет тут надолго и не сможет вызвать к себе семью. Никто тогда этого не знал.

А ведь ему обещали… Обещали в Союзе писателей, московском горкоме партии, даже в ЦК партии обещали!

Да и ехал он, честно говоря, совсем ненадолго, проверить квартиру (которую за время его отсутствия уже два раза успели обокрасть), сделать кой-какие распоряжения дворнику, оплатить счета, привести в порядок бумаги в Союзе, зайти в пару редакций — и назад, за семьей, чтобы обосноваться на новом месте — в Ташкенте, где, в отличие от Казани и Чистополя, просто-таки кипела писательская жизнь: выходили какие-то сборники, киностудии раздавали авансы на написание киносценариев. Ташкент, что там говорить, большой город…

И вдруг пронесся слух, что он и еще два-три товарища из руководящих органов Союза писателей получат назначение в «Красную звезду», и он наденет в свои пятьдесят с хвостиком военную форму, получит звание, револьвер в кобуре и пойдет фронтовым корреспондентом.

Куркотин никогда не претендовал на какие-то особые геройства, но тут ему было ясно — или пан, или пропал. Уже сама возможность отправиться на фронт очень взволновала. Однако вызов все никак не приходил. Прошел месяц, потом другой. Он по-прежнему таскался в свой институт, где возобновились вдруг занятия для горстки оставшихся в Москве студентов, писал статьи. Это было временное положение, и он им тяготился.

Однако временное положение, как это бывает в жизни, затянулось надолго.


Вернуться в Москву сейчас, когда прекратились бомбежки, хотели многие эвакуированные. Но дверь захлопнулась. Получить пропуск было невероятно сложно. Город был закрыт.

Другие, новые люди приезжали в Москву — фронтовики на лечение, какие-то свежеиспеченные руководители с семьями. Куркотин постоянно встречал на улицах, в коридорах учреждений этих новых москвичей с озадаченным выражением лица, но, в конце концов, кто-то же должен тут работать.

Но все же обидно. Этих, непонятных, пропустили, а своих — не пускают.

Однажды Куркотин видел, как патрули снимают с поезда людей. Это было все в той же Удельной, куда он поехал, совсем уже от тоски, проведать дачу. Дача стояла заколоченная, пустая, холодная, глухая, он даже зайти не решился, потоптался вокруг, разжег костерок, хлебнул из фляги спирта и потопал обратно на электричку. Но вот на платформе он увидел, как вдруг остановился пассажирский поезд дальнего следования и оттуда стали высаживать людей без документов.

Была такая мода — проникнуть в поезд правдами и неправдами, а где-то на подъезде к Москве сойти — на близлежащей станции, допустим, в Мытищах, в Томилино — и добираться в центр уже на попутках, трамваях, автобусах или даже пешком.

Таких ловили.

Сурово, очень сурово проверяли.

Там, на станции, дожидаясь своей электрички, Куркотин со смешанным чувством любопытства, сострадания и страха смотрел, как патруль обращается с молодой женщиной без пропуска, без правильно оформленных документов, которая вышла из вагона с чемоданчиком и маленькой девочкой на руках. Ехала она черт-те откуда — из Сибири, из Красноярска, кажется.

Она рыдала и объясняла, что в Москве у нее умирает мать.

Сначала офицер сохранял нейтрально-холодное лицо, потом рассвирепел, а потом расстроился.

— Ну если у вас такие обстоятельства, — орал он, — тем более вы должны были оформить вызов! А теперь что? Теперь я ничего не могу сделать!

Она еще крепче прижала к себе ребенка. Было видно, что ноги у нее подкашиваются.

Офицер нервно оглянулся:

— А вы проходите, проходите, гражданин!

— А куда мне идти? — пробурчал Куркотин. — Я электричку жду.

Но на всякий случай отошел на другой конец платформы.

Это было ужасно.

Сложно было представить себе, что нормальный человек в здравом уме и твердой памяти может сейчас решиться ехать в Москву без документов. И уж совсем невозможно — представить в такой ситуации свою семью. Ни за что. Никогда.


Однако супруга Куркотина, Рина Иосифовна, засыпала и просыпалась именно с мыслью, о которой, конечно, ничего не сообщала мужу в письмах: что она правдами и неправдами добудет проездные документы, сядет на поезд и прорвется в Москву сквозь любые кордоны.

Эта мысль появилась у нее в разговоре с одной из поздних эвакуированных, приехавших в Чистополь уже в начале сорок второго года, Маргаритой Гронинген. Ну ведь никак невозможно выполнять все предписания властей в такое трудное время, говорила та, привычным московским жестом отставляя далеко в сторону руку с папиросой и стряхивая пепел на землю, вот смотрите, дорогая моя Риночка, предположим в Москве, да? — страшные, ну просто страшенные бомбежки в августе, в сентябре, ну вы же сами это видели, да? — и все послушно идут в бомбоубежища, собирают с собой всякий скарб, кто теплую одежду, кто воду с собой берет, кто одеяло, кто дорогие сердцу книги — а вдруг все взлетит на воздух, сгорит к черту, да? — разве что мебель с собой не волокут. Короче, отправляются в бомбоубежища, а кто от метро близко живет, те в метро, граждане, воздушная тревога — она изобразила заунывный, мертвенный тембр механического голоса. Поезда с шести часов не ходят, метро превращается в бомбоубежище, Ноев ковчег. С семи, механически поправила ее Рина Иосифовна. Что — с семи? Поезда не ходят с семи. Ну как вам угодно, я помню, что с шести, — и так каждую ночь, и всех ведь заставляют идти, спускаться, дети орут, женщины плачут, роженицы рожают от страха, старики помирают к чертям, Содом и Гоморра… Скорее уж апокалипсис, снова бесстрастно уточнила Рина Иосифовна. Ну вы даете, — расхохоталась Гронинген, да, апокалипсис, все верно. Но скоро поняли, что от судьбы не уйдешь, и в бомбоубежище можно погибнуть, и в этих, прости господи, щелях, и на улице, и везде, и перестали, ну вот совсем перестали подчиняться. И так во всем, дорогая моя Риночка. Вот потеряла я карточки, представьте себе, на месяц!!! — стою, рыдаю, куда идти, не знаю, ребенок есть просит, у меня колени от страха дрожат, бухаюсь в ноги продавщице — так и так, она пыхтит, но на свой страх и риск отвешивает мне товар, потому что в лицо меня знает. Идите, говорит, скорей, в свой райисполком, восстанавливайте, женщина. Я, конечно, сразу побежала, там тоже в ноги, ну и все такое… А почему? А потому что все это знают — новые предписания властей буквально выполнить не-воз-мож-но. И она победно рассмеялась. Это я к чему говорю — езжайте к мужу, даже не сомневайтесь. Что ж вам теперь, жить в разлуке? Тем более, он ждет вызова в действующую армию, или чего он там у вас ждет, я не знаю, так почему же вы тут должны буквально пропадать? Он в Москве с дамочками чаи распивает, а вы тут одна с ребенком, в нищете, разве это нормально, езжайте — и все, сойдете в Мытищах и поедете дальше на трамвае, так все делают, я слышала. Ну вот представьте себе, вот вы уже в Москве, кто вас отправит назад, никто, поверьте, мне, дорогая Риночка… И задумчиво выпустила клуб дыма прямо ей в лицо.


Гронинген принадлежала к тому крайне редкому типу московских жен, которые в Чистополе не сникли, не обветшали, не заветрились, а, напротив, как-то помолодели и взбодрились перед лицом испытаний. Она устраивала для друзей домашние чтения, детские праздники, пошла на работу в детский сад для эвакуированных и там терпеливо ухаживала за малышней, которая уже полгода жила без мам и бабушек в непривычных и довольно тяжелых условиях, она крутила платонические романы с московскими поэтами, которые жили в Чистополе, например, с Асеевым, словом, она как-то сопротивлялась.

Но этого никак нельзя было сказать о других…

В большинстве своем московские жены, попавшие в Чистополь, а это были дамы литературные, музейные, библиотечные, теряли человеческий вид после первых же недель эвакуации и обретали его вновь с трудом.

Приехав с кучей скарба (впрочем, некоторые, еще летние и сентябрьские эвакуированные были одеты легко и собраны наскоро, поскольку крепко верили в то, что война ненадолго, этим было еще хуже), с пачками наличных, рассованных по книгам, бюстгальтерам и трусам, припрятанных в каких-то неведомых тайниках, они быстро продавали вещи и спускали деньги, чтобы купить на рынке картошку, сало, овощи, молоко в совершенно немыслимых количествах, радовались тому, как все дешево. Эти московские жены не умели жить без домработниц, а прислугу здесь взять неоткуда, да и платить ей стало нечем. Они не могли ходить по местным дорогам, потому что с конца сентября их затопила непролазная, безысходная, невыносимая грязь. Они пугались всякого встречного и говорили, что таких лиц они в Москве не видели, что было неправдой, видели, конечно, просто не хотели замечать. Эти московские жены не понимали, во что им одеваться и обуваться, вместо стоптанных туфель покупали в лучшем случае мужские ношеные сапоги. От холода и сырости они покрывались струпьями и язвами, фурункулами. Они не умели колоть дрова, не умели чистить картошку, не умели наладить отношения с квартирными хозяевами, а с жильем в Чистополе было не очень, и приходилось жить в весьма стесненных обстоятельствах. Они не умели спать с другими людьми в одной комнате, многие панически боялись не пережить зиму. Словом, на улицах Чистополя можно было встретить сущие привидения, в лаптях и лохмотьях, с диким взором и бессвязной речью. Склок и интриг тоже хватало. Но люди все-таки помогали друг другу, чем могли, участие и бескорыстная помощь оказывались единственным капиталом, и это прекрасно понимала Рина Иосифовна.