Площадь Борьбы — страница 37 из 40

ркомпроса и прочих культурных организаций.

Гронинген ехала с ними.

Они каждое лето выезжали на дачу, под Обнинск, по Калужской дороге, где жили под соснами в большом барском доме вместе с испанцами — детьми эмигрировавших в Союз в тридцать шестом-тридцать седьмом году республиканцев. Сейчас же им объяснили, что они едут на другую очень хорошую дачу, на целое лето, только ехать надо долго, на пароходе. Но они не верили. Дети держали в руках своих плюшевых зверей, книжки с картинками, нехитрые вещички.

Никто из взрослых не знал, надолго ли это. Нужно ли вывозить детей так далеко, ведь бомбежки могли кончиться так же внезапно, как и начались, а фашистов мы обязательно победим, это было ясно всем.

Но в августе-сентябре в Чистополь потянулись и взрослые, ученые и писатели. Фамилии этих писателей были в основном никому не известны, но это были члены Союза, а значит, ценные для страны кадры.


Взрослые дети и подростки жили в детском доме.

Там устраивали родительские дни, спектакли, танцевальные вечера, и хотя обстановка была в целом мрачной, напряженной, и все были в неизвестности, все хотели скорей уехать, чтобы эта мучительная временная жизнь прекратилась и началась какая-то новая, пусть трудная, но постоянная, и понятная; все же эти вечера, эти спектакли, танцы, игры, шарады, выступления «шумового оркестра», стихи, песни, нарядные костюмчики — все это создавало вид какой-то осмысленности происходящего.

Не то что в ее детском саду.

Там были совсем малыши, которых, казалось, просто забросили на чужую планету.

Первое время они обо всем спрашивали, почему это, почему то, а потом перестали. Привыкли или смирились, трудно понять, для детей такого возраста есть мир, который есть сейчас, другого мира нет, воспоминания о Москве быстро стерлись.

За каким-то мальчиком через полгода все-таки приехали, он не узнал мать и заплакал.

Настоящей матерью была им она, Маргарита.

Гронинген часто ходила в местное гороно и пыталась объяснить, что без материнского тепла, без любви, без своего дома дети одичают, заболеют, трудно будет восстановить потом их умственные и душевные способности, и не лучше ли их раздать по домам, по семьям?

На нее только махнули рукой.

Приезжали все новые и новые деятели культуры. Их селили уже не в Чистополе, а в окрестных городах и поселках: Алексеевке, Выселках, Челнах, каждому нужно дать лошадь, сопровождающего, у каждого проверить документы и выдать новые — денежный аттестат, ордер на жительство и все прочее. С детьми возиться некогда. К тому же они были уже пристроены.

Жили детсадовцы в бывшем монастыре, за оградой, где росли большие тополя и липы, и в бывшей монастырской трапезной была теперь детсадовская столовая.

Помещений в сестринском корпусе (монастырь вроде бы женский) хоть отбавляй, теперь тут хватало места и для игровой, и для медпункта, и даже для изолятора.

По вечерам Гронинген внимательно осматривала детей перед сном — нет ли лишая или сыпи, нет ли вшей, детей остригли наголо, но она все равно внимательно водила рукой по маленьким гладким горячим головам, ощупывала все впадинки, заглядывала в глаза, заставляла открывать рот — боялась любой инфекции. Боялась рвоты, поноса, ходила с таблетками в кармане халата на все случаи жизни.

Днем дети возились в огороде.

В огороде они старательно окапывали свеклу, лук, морковь. Сказки Гронинген, конечно, им читала, но сказками сыт не будешь.

Кроме того, сказками нельзя было удержать их внимание — мальчики не слушали, девочки хныкали, что устали. А вот в огороде копаться, другое дело, тут важный воспитательный момент — и даже эти маленькие лодыри его отлично чувствовали, старались со своими лопатками.

Но это было осенью. Даже поздней осенью. Пока земля не промерзла окончательно, пока хватало теплой одежды.

Потом начались такие страшные ветра, что все ее мысли переключились на дрова.

Она металась по учреждениям, орала, звонила, писала, выбивая нужную норму дров, потом искала подводу, грузчиков, так прошел ноябрь. И каждый день осматривала их перед сном, засовывала ложку в рот — нет ли покраснения, оглядывала все тело и все равно пропустила инфекцию — несколько детей заболело коклюшем.

Сначала она думала, что это обычная простуда, потом поняла по их лающему страшному кашлю.

В городской больнице велели держать заболевших детей в изоляторе.

Раньше Гронинген каждый день возвращалась из монастыря домой, в избу, теперь стала ночевать в детском саду, вместе со сторожем, одноногим Иванычем.

Иваныч это не одобрял.

— Ну что ты тут? — грубо говорил он. — Выздоровеют они, что ли, от того, что ты тут? Иди…

Маргарита знала, что он стесняется при ней пить по ночам, и отмахивалась.

— Да пошел ты! — просто и беззлобно говорила она Иванычу. — Я сама лучше знаю…

Он, стуча костылем, уходил вдаль по длинному монастырскому коридору, по привычке внимательно заглядывая во все двери.

Дети, конечно, болели ужасно.

Танечку Фролову рвало от кашля. Танечка испуганно смотрела на Маргариту, потому что запачкала свое голубенькое одеяльце, которое привезла из Москвы, и боялась, что его ей больше не отдадут.

— Простите, простите меня, — шепелявила она.

Бабы-поварихи (их было две, и обе очень держались за работу, потому что работа при кухне, и хотя красть у детей — это как бы грех, но все же казенные продукты облегчали их положение) жалели Маргариту, носили из дому какие-то целебные травы, одна принесла даже старое сало, чтобы давать детям по кусочку «для смягчения горла». Маргарита долго с недоверием смотрела на сало, но все же взяла.

— Ну что ты надрываешься? — твердили они в один голос. — Ну ты ж не родная мать. Родная вон бросила, отправила из дома. Ты себя-то не доводи до греха. Они-то выздоровеют. А ты?

Но Маргарита все равно оставалась ночевать с детьми, следила за температурой, ставила на лоб холодные компрессы, держала за руку совсем уж несчастных, шепталась с ними в темноте.

В эти тяжелые дни она вдруг поняла, что детский сад стал ее спасением.

Ей нужно было куда-то выплеснуть самое себя, свою ненависть к врагу, свою тоску, свою волю, свой бешеный нрав.

Она бы умерла, наделала глупостей, полезла бы в петлю — да, безусловно, дети ее спасли.

Выйдя покурить как-то ночью, она вдруг поняла, что совершенно счастлива тут, потому что построила в ледяном чистопольском космосе свой маленький мир.

Вот эти полуразрушенные стены, этот пьяный Иваныч, хитрые и добрые поварихи, маленькие дети, которые не должны тут умереть, — это и есть сейчас ее мир. Каждый камень тут теперь для нее дышит и что-то значит. Каждую трещинку она знает наизусть.

Что за странная эйфория, подумала она.

И верно, вскоре Гронинген заболела.

Но даже больная, она продолжала смотреть за детьми, а когда свалилась окончательно, пролежала три дня с жаром на кухне, возле печи.


…К февралю больные коклюшем дети окончательно оклемались.

Шумно отметили 23 февраля.

А в марте Рина, жена писателя Куркотина, привела свою дочь Любочку в детский сад.

— Понимаете, Маргарита, в чем дело, — волнуясь, сказала она. — Я нашла работу. Я буду составлять репертуар для агитбригад. Я днем буду занята. А бабушка заболела у нас.

— Приводите, конечно, — спокойно сказала Гронинген. И немного дернула плечом.

Конечно, здесь была какая-то скользкая ситуация. Все дети знали, что у Любочки есть мама. И что она ее может забрать домой. Это было так странно для них.

Они смотрели на Любочку во все глаза.

Любочка проревела белугой три первых дня.

А на четвертый плакать перестала, Гронинген нашла ей занятие. Она попросила ее написать письмо папе. Любочка и раньше писала письма папе, но теперь они решили написать вместе длинное письмо.

В сущности, то была основная гуманитарная деятельность Гронинген в детском саду, в полуразрушенном монастыре, рядом с сиротами при живых родителях — письма.

Они читали письма.

И они писали письма.

Детские каракули под ее диктовку, или ее круглые ровные буквы под их диктовку, эта малышовая грамота с ошибками, кривые буквы.

«Дорогая мама! Я здорова. Не скучаю, весело играю. Ты обещала ко мне приехать, почему ты не приехала. Кушать и спать я стала хорошо. Мы ехали на двух красивых пароходах. У нас большая спальня и групповая комната. Крепко тебя целую. Леночка».

И письма от родителей.

Горячечные, безумные, полные нежности, суровости, страдания.

Приходилось ей писать и фальшивые письма — если кому-то они приходить переставали.

Приходилось врать, потому что матери сообщали ей о смерти мужа и просили как-то подготовить ребенка, а она не могла подготовить и просто врала.

Приходилось читать письма по пять, десять, двадцать раз.

Эта исписанная синеватая бумага, разлинованная, или желтая, простая, она и была тем маленьким чудом, которое всех согревало.

Поэтому когда Любочка отревелась, Маргарита предложила ей написать письмо папе.

Любочка сразу согласилась.

— А где твой папа? — осторожно спросила Гронинген.

— В Москве, — выдохнула Любочка.

— Ну да…

Они обе приготовились, обе задумались и потом начали сочинять.

«Дорогой папа!

Жду от тебя из Москвы подробных писем. Как там мои игрушки? Книжки? Как все в моей комнате?

У меня все хорошо, я не болею.

Был ли ты на даче? Не знаешь ли ты, как белка?»

Потом Любочка спросила:

— А почему за этими детьми никто не приезжает? Где их мамы?

Дети слышали этот вопрос. Они замерли.

— Понимаешь, дорогая, — сказала Гронинген, совершенно по-взрослому. — Сейчас война. Ни выехать, ни въехать в Москву совершенно невозможно. Город на военном положении.


Получив письмо от Любочки, Куркотин поневоле задумался: а где же, действительно, игрушки? И что с белкой?

Он сидел в кресле, накинув пальто, в валенках, закутав горло шарфом.

Оглядев свою комнату, понял, что никаких игрушек тут нет. Очевидно, они в соседней комнате, нежилой. В нежилой комнате он бывал редко, там температура опускалась до нуля, на окнах висел иней, такой же иней и на стенах.