В Ахайе были достаточно наслышаны об артистических увлечениях императора, который обучался музыке у известного кифареда Терпна и в ранней молодости выступал во время Троянских игр. Хотя недоброжелатели потихоньку посмеивались над его якобы сиплым и слабым голосом, Нерон, уже будучи императором, продолжал выступать перед переполненным театром с декламацией стихов и пением, а в последние годы стал радовать слушателей длинными музыкальными композициями, аккомпанируя себе на кифаре. Был случай, когда во время его выступления в Неаполе театр внезапно содрогнулся от сильного подземного толчка, однако император невозмутимо допел свою арию до конца. Нерон любил повторять, что по природе своей он прежде всего художник, артист, хотя, к сожалению, вынужден заниматься нудными делами правления. Путешествие по Греции он рассматривал как заслуженную награду от Муз и пел перед такими же, как сам он, ценителями прекрасного, счастливо и самозабвенно, пел, как вскоре оказалось, в последний раз.
Едва сойдя с корабля, император выступил с пением сразу же в Кассиопее, первом греческом городе на его пути, а потом объехал одно за другим все состязания. По такому случаю было решено совместить в один год все главные игры и провести, вопреки обычаю, музыкальные состязания даже в Олимпии. Снискав, как и ожидалось, оглушительный успех, Нерон пожелал принять участие и в конных ристаниях, однако здесь его постигла неудача: на всем скаку выброшенный из колесницы, он сошел с арены. Олимпия замерла в ужасе, но все обошлось — незадачливый атлет был награжден еще одним венком и успокоился. Он продолжал с азартом присутствовать на состязаниях по борьбе, сидел на земле между судьями и если какая-то пара отходила, на его взгляд, слишком далеко, вскакивал и своими руками толкал ее на место.
Сохранилось предание, что во время выступления Нерона в Дельфах туда приезжал и Аммоний с учениками, так что шестнадцатилетний Плутарх мог воочию видеть и оценить разносторонние дарования «актера на троне». Еще дома в Херонее, а затем в Афинах он немало слышал о странных причудах властителя, окружившего себя кифаредами и гладиаторами, одному из которых он даже поручил управлять государством на время своего отсутствия. Из Рима доходили зловещие слухи о неожиданной и безвременной гибели матери, жены и малолетнего пасынка императора. О том, как он, последний в знатнейшем роду Клавдиев, ведущем как будто бы начало от древних сабинских царей, прямо-таки ненавидит старинную аристократию, заставляет нобилей сражаться друг с другом как гладиаторов и плясать с шестом в руках на канате, как посылает намек-приказ умереть своим лучшим друзьям из изысканных провинциалов и те вскрывают себе вены в теплой ванне. В окружении Плутарха внимали всему этому довольно равнодушно, их волновало только одно — отношение императора к грекам.
Обывателям провинции Ахайя не было дела до беспощадной борьбы между Нероном и старинной аристократией, утратившей власть с падением Республики, но, видимо, от этих нобилей греки сами немало натерпелись. Им казалось также совершенно естественным, как писал об этом впоследствии Плутарх, что «если цари любят музыку, их царствование производит множество музыкантов, если ученость — расцветают науки, если любят борцовские состязания — умножается число атлетов». Вызывало понимание и то, что император, влюбившись в вольноотпущенницу Акте, даже хотел было на ней жениться, а также то, что одарил дворцами триумфаторов кифареда Менекрата и гладиатора Спикула. С особенным же одобрением в Ахайе воспринималось то, что в Риме были учреждены Неронии — пятилетние состязания по греческому образцу, из трех отделений — музыкального, гимнастического и конного. По приказу императора на эти Нерониях, вопреки римским обычаям, должны были присутствовать даже весталки, в состязаниях участвовали достойнейшие из граждан, а сам он исполнял, спустившись в орхестру, свои любимые произведения. И грекам хотелось надеяться, что если уж новым римским властителям так нравятся эллинские обычаи, то частица внимания достанется и им, прямым наследникам их великой культуры, что есть основания рассчитывать на какие-то милости и послабления.
Император, выступивший в Дельфах в «Оресте-матереубийце» и «Ослеплении Эдипа», оказался среднего роста человеком, с полным белым лицом и невыразительными глазами. Его длинные не по римскому обычаю волосы были завиты правильными рядами, из-под шелковой хламиды слегка выпирал живот. Голос Нерона не отличался особенной звучностью, но пел он старательно, самозабвенно выводя самые сложные рулады. Он явно подражал модным кифаредам, хотя не выносил даже намека на это и некоторых из музыкальных знаменитостей как будто бы приказал тайно умертвить, не в силах перенести их превосходства. В целом император исполнял свои арии нисколько не хуже, а может быть, даже лучше многих известных актеров, в его игре было больше чувства и меньше выспренности, сквозь которую нередко проглядывает холодное равнодушие к своему ремеслу. Конечно, театр во все времена представлял собой нечто условное, но все же, если верить Платону, цари и герои троянского времени в исполнении знаменитых актеров казались точно живыми тем зрителям, что заполняли в его времена афинский театр Диониса. Тогда еще актеры действительно жили жизнью своих героев, словно отделяясь на просцениуме от собственной сути. «Когда я исполняю что-нибудь жалостное, — рассказывал в связи с этим один из актеров, — у меня глаза полны слез, а когда страшное и грозное — волосы становятся дыбом от страха и сердце сильно бьется».
Теперь же большинство исполнителей, по-видимому, даже не вдумывалось в смысл произносимых ими слов. И поэтому Агамемнон или же Орест уподоблялись у них мертвым слепкам с тех статуй старинных мастеров, которые казались Плутарху творением не людей, но неких божественных существ. Да так оно, в сущности, и было, потому что это создавалось в том состоянии «священного безумия», насылаемого Музами, которое уже не нисходило или же нисходило крайне редко на современников Плутарха, чьи души словно бы высохли за несколько столетий несвободы и нищеты. И потому Плутарх был равнодушен к театру, не находя в нем той пищи для разума и чувств, которую по-прежнему предоставляли с ранних лет читанные и перечитанные произведения эллинских поэтов и историков, не говоря уже о философских сочинениях. Особенно он недолюбливал комедиографов, делая исключение лишь для утонченного Менандра, считая, что если бессмертные трагедии прошлого все еще продолжают пробуждать у людей тяготение к возвышенному и героическому, то сочинителей пошлых комедий, потакающих низменным чувствам толпы, вообще нельзя причислять к служителям Муз: «Разве можно удивляться тем, кто избрал своей профессией зубоскальство, кто считает долгом приносить жертвы завистливой толпе, точно некоему злому демону, злословием над выдающимися людьми». И чем больше Плутарх углублялся в греческую историю, тем больше ему казалось, что не щадившие никого комедиографы, в том числе и великий Аристофан, отдавший на осмеяние толпы Протагора и Сократа, в той же мере повинны в развращении народа, разрастании анархии и неизбежном следствии этого — утрате их общей свободы, как и своекорыстные демагоги. Есть вещи, считал Плутарх, над которыми смеяться нельзя, а если все становится неуважаемо, то все очень быстро и приходит к печальному концу.
Ученик Аммония смотрел на переливающиеся ярким шелком и золотом одежды императора, на его уставшее лицо с побледневшим, взмокшим лбом, но бесконечно довольного, и думал о том, о чем думали, вероятно, и другие на представлении в Дельфах — как капризна судьба. Как непонятны ее причуды, в силу которых жизнь чуть ли не всей Ойкумены зависит от этого человека, для которого было бы достаточно славы простого кифареда. Существует версия, что после выступления Нерона состоялось и своего рода философское состязание: Аммоний задавал в присутствии императора вопросы своим ученикам — об устройстве мироздания, божественных идеях и вселенском разуме. И будто бы именно здесь Плутарх первый раз явил высокому собранию живость природного ума и необыкновенную начитанность.
Уже собираясь в Италию, Нерон объявил во время последних, Истмийских игр о том, что он дарует свободу всей провинции, а тем, кто были судьями на играх, жалует римское гражданство и денежное вознаграждение. Таким образом, как писал впоследствии Плутарх, «дважды в Коринфе было оказано Греции одно и то же благодеяние». Более двухсот пятидесяти лет назад, также во время Истмийских игр, римский сенат и полководец Тит Квинкций, победитель македонцев, объявили о возвращении свободы коринфянам, эвбейцам, ахеянам и другим грекам, которые могли теперь не содержать у себя чужеземных гарнизонов, не платить дани и жить «по отеческим обычаям». Тогда эта свобода и права очень скоро обернулись для греков бесконечными поборами и нищетой. Но «слепые надежды», которыми наделил когда-то людей титан Прометей, еще не были изжиты окончательно и вновь встрепенулись в душах греков, когда Нерон с помоста на рыночной площади опять объявил их свободными людьми, живущими согласно собственным законам. И хотя уже никто, никакими указами и милостями не смог бы превратить в процветающие полисы как бы тронутые тлением полупустые города, греки были благодарны императору за этот недолгий праздник. Сам Плутарх, всегда выделявший «актера на троне» среди других римских властителей, в сочинении «О том, почему божество медлит с воздаянием» заставляет судей загробного мира смягчить наказание «пресловутому Нерону» за милосердие к грекам.
Перед тем как покинуть Ахайю, император решил положить начало еще одному важному делу — прорытию канала через Истм, что значительно облегчило бы мореходство и торговлю. Он первым ударил лопатой твердую землю и вынес на своих божественных плечах первую корзину. Возвратившись в Рим через пролом в стене, по старинному обычаю победителей на играх, Нерон развесил привезенные из Греции венки в своих почивальнях, рядом с собственными статуями в облачении кифареда. Философ же Аммоний с учениками возвратился в Афины, чтобы продолжать в тени старой рощи мифического героя Академа изучать труды основателя их школы, а также тех его продолжателей, прежде всего Акриселая и Карнеада, которым оказалось по силам хоть в чем-то развить грандиозные гипотезы их «достославного отца».