Всю жизнь оставаясь приверженцем политической свободы и демократии, Плутарх в то же время понимал, что этого грекам не вернуть никогда, воспринимал власть Рима как окончательную данность и, подобно основателю стоицизма Зенону, стремился сделать как можно больше для своих соплеменников в тех обстоятельствах, в которых им выпало жить. Волнения и бунты в провинциях на Западе и в Азии — все это словно не существовало для Плутарха и он лишь иногда в двух словах упоминает о том, на чем подробно останавливаются римские историки. Как истинный эллин, следуя заветам Аристотеля, Плутарх, при всей мягкости своей натуры и глубоком гуманизме, продолжал только в греках, да разве что в знатных римлянах видеть подлинных людей, создателей культуры и разумного общественного устройства. И к этому не имели никакого отношения разноплеменная голытьба, собиравшаяся вокруг Лженеронов, длиннобородые иудеи, с ожесточением защищавшие свои религиозные установления, или же, о чем приходилось все чаще слышать, проповедники какого-то нового учения то ли философа, то ли софиста, распятого в Иерусалиме. Поэтому у имеющих более или менее надежное положение греков встречали понимание те меры, которые принимал по упорядочению дел в государстве сын Справедливого сборщика налогов, как прозвали веспасианова отца провинциалы. И не имело никакого значения, что Веспасиан был совершенно равнодушен к искусствам и мог заснуть во время музыкального представления, за что был в свое время отправлен Нероном в изгнание.
В самый разгар междоусобицы, начавшейся после гибели Нерона, шестидесятилетний Веспасиан, добросовестно отслуживший римскому народу чуть ли не сорок лет во Фракии, Германии, Африке и на Крите, находился для наведения порядка в Иудее. Сначала он был призван к высшей власти собственным войском, а затем известному своей рассудительностью и рачительностью служаке присягнули на верность, как писал об этом римский историк Гай Светоний, «все приморские провинции, вплоть до границ Азии и Ахайи, и все внутренние, вплоть до Понта и Армении». Присягнули потому, что местная знать и состоятельные люди, опасаясь римской власти меньше собственной бедноты и окрестных варваров, были заинтересованы в установлении прочного мира и спокойствия. Веспасиан был из тех «новых людей», таких как знаменитый оратор и политик Марк Туллий Цицерон, которые уже в последнее столетие Республики доходили до самых высоких должностей. Время подлинных римлян, какими нобили, аристократы сами себя считали, потомков вторгшихся в Италию еще в троянские времена воинственных людей с северо-востока, уходило навсегда, вернее, уже ушло. Положение империи казалось непоколебимым, однако у многих родовитых людей, еще сохранявших традиционные римские качества, крепло понемногу ощущение того, что со смертью последнего из Клавдиев, каким бы ужасным он ни был, прежний Рим окончился навсегда. Они уже различали признаки того, что ждало их впереди, — последнее действие того блистательного и грозного представления на театре всемирной истории, какими были деяния римлян, а дальше оставалось лишь одно — не растерять славы предков, как ее растеряли некогда не менее сильные народы. Теперь у кормила государственной власти нужны были люди, способные сохранить достигнутое и даже больше — замедлить по возможности вращение колеса истории, может быть, именно такие, как плебейский полковник из сабинской деревушки Фалакрины, с его здравым смыслом и простонародной хитростью, посланный судьбой восстановить на плаву накренившийся государственный корабль.
Так сложилось, что теперь это был их общий корабль, и реалистически мыслящие люди в провинции Ахайя также приветствовали воцарившийся в империи мир, хотя дарованные Нероном свобода и анейфория — освобождение от податей — были объявлены недействительными, поскольку, как сухо заметил в связи с этим Веспасиан, «греки разучились быть свободными».
Это в полной мере относилось и к землякам Плутарха, которые уже позабыли, что такое быть настоящими гражданами, за последние несколько веков бед и страданий. Да и когда они были еще независимы от Македонии и Рима, беотийцам, как остальным грекам, так и не удалось обратить свободу в общее благо и процветание. Сначала были бесконечные внутренние распри, смертельная вражда аристократии и демоса, значительную часть которого составляли потомки более древнего, догреческого населения, сохранившие, видимо, в глубине подсознания неискоренимую ненависть к завоевателям. Затем — междоусобная вражда с соседями, беотийцами же, которая не прекратилась даже тогда, когда над всеми ними нависла угроза чужеземного вторжения. Так, когда в 362 г. до н. э. жители беотийского города Орхомена решились предоставить убежище бежавшим от фиванского демоса аристократам, они были жестоко наказаны: по решению народного собрания Фив Орхомен был разрушен, все мужчины перебиты, а женщины и дети проданы в рабство. И даже оказавшись под властью сначала македонских царей, а потом римлян, греки продолжали угрожать друг другу расправой, как угрожал Херонее два века назад ахейский царь Архелай.
Все успокоились только теперь, на общем своем пепелище. Полунищим обывателям провинции Ахайя нечего было больше делить, а вдоль северных границ империи, за заслоном из германских наемников, колыхалось варварское море — неведомого происхождения орды, не знающие благ городской жизни, но жадно стремящиеся к ним. Когда этим рослым светловолосым варварам удавалось прорваться, как галлам еще во времена Республики, от греческих и италийских городков оставались одни головешки, и многие десятилетия спустя во влажных низинах той же Беотии находили варварские стрелы, обломки мечей и греческие шлемы. Кроме римских легионов, защитить их б гало некому, и поэтому греки, как и другие провинциалы, все больше воспринимали подчиненное свое положение как еще не самое страшное зло. Тем более что римлян можно было умилостивить покорностью и послушанием. И поэтому, когда сто лет назад, во время восточного похода Луция Лукулла кое-кто из херонейского простонародья попытался было воспротивиться самоуправству римлян, городской совет сам поспешил осудить зачинщиков на смерть.
Осознавая больше, чем кто-либо другой, что у греков нет надежд на возрождение, Плутарх старался, чем мог, хотя бы смягчить их теперешнее положение. С каждым годом углубляющееся знание истории позволяло ему подойти к блеску и закату Эллады всего лишь как к эпизоду, хотя и неповторимому, в многотысячелетнем существовании человечества, где народы один за другим проживают отведенные им сроки и на смену им приходят другие, чтобы познать те же взлеты и падения. Мифические титаны, карийцы, пеласги, свирепые морские народы конца минойских времен, гомеровские ахейцы — от них остались лишь смутные воспоминания. Настало и время греков. И единственное, что еще оставалось, — сохранить как можно больше из культурного наследия Эллады, в надежде на то, что из суммы всех благих деяний и помыслов слагается в конечном счете тот противовес, который не позволит обратиться в первобытный хаос космосу людского упорядоченного бытия.
Триста лет тому назад Эпикур и Зенон, последние большие философы Эллады, вели между собой непримиримый спор о том, как следует жить образованному и мыслящему человеку в такие времена, когда, казалось бы, навсегда утрачено то, что составляет смысл жизни свободного человека. Ведущий свой род от афинских граждан, Эпикур (Логокипос, Садослов, он проводил свои занятия в саду) считал, что при утрате независимости, когда само государство является чужим, бессмысленна любая политическая деятельность, и призывал каждого затвориться в крепости своего духа и знания. Сын финикийского купца Зенон, открывший школу в Пестром портике — Стоа Пойкиле в Афинах, был убежден, что жить общественной, деятельной жизнью можно и должно при любых обстоятельствах. Надо быть готовым к любому повороту истории, тем более что жизнь каждого народа — лишь едва заметный штрих в вечном бытии вселенной, а здравомыслящий и образованный человек может найти себя только в служении обществу, каким бы оно ни было. Выходец с Ближнего Востока, где государственная независимость некогда могущественных народов — вавилонян, ассирийцев, персов — давно стала достоянием истории, а такой политической жизни, как в полисах Эллады, и вообще никогда не было, основатель стоицизма (так стали называть его учение по имени портика) видел вещи совершенно иначе, чем Эпикур, внук и сын еще недавно свободных граждан, для которого македонское господство было как кровоточащая рана.
С тех пор прошло несколько столетий, греки смирились с несвободой, и поэтому Плутарх, тяготевший в этом вопросе к стоицизму, был на стороне Зенона, считая, что отечеству надо служить при любых обстоятельствах. Не раз обращаясь к этой теме, он писал, что Эллада не одолела бы Ксеркса и не устоял бы перед варварами Рим, если бы Фемистокл таился от афинян, а Камилл от римлян; писал, словно забывая, что они жили в совершенно другие времена, что первый был вожаком набирающего силу свободного демоса, а второй — суровым и бестрепетным гражданином Республики. Как и у другого последователя стоицизма, римлянина Марка Туллия Цицерона, у Плутарха вызывало презрение стремление «жить ничтожной жизнью улитки», к чему, как они оба считали, призывал Эпикур, хотя тот сам же писал, что мы приходим в этот мир один только раз и потом должны целую вечность не быть. Для чего же тогда мы приходим — неужели только для себя и своих философских исканий, от которых, как показала жизнь, в ней мало что меняется?
«Нынешнее положение наших городов не представляет случая отличиться при военных действиях, свержении тирана или переговоров о союзе, — пишет Плутарх в одном из своих сочинений. — Остаются всенародные суды, посольства к императору, для которых тоже нужен человек, соединяющий горячность и решительность с умом». В целом ряде трактатов, по которым можно воссоздать основные этапы его собственной общественной деятельности, Плутарх с присущей ему обстоятельностью излагает свою точку зрения по тем или иным вопросам, которые теперь уже трудно назвать политическими, дает советы и рекомендации. Он приводит перечень задач, которые все равно кто-то должен решать, и первейшая из них — сохранение семьи, рождение и воспитание детей, «по внешности сходных с отцами», забота о том, чтобы оградить их от тлетворного влияния необратимо гниющего общества. И в этом весь Плутарх: прекрасно сознавая, судя по его писаниям, что Эллада угасает, он все равно продолжает надеяться, что процесс этот можно замедлить, «искореняя порочные привычки», к чему призывает городские власти и сам прилагает неустанные усилия. Ему кажется, что можно прожить в своем окружении как в крепости, заслонившись вековыми традициями, не обращая внимания на то, как все более заметно и необратимо весь их общий мир опускается в Лету.