Тронул кнопочку. Никто что-то не торопится. Наконец забрякали затворы, словно в камере.
— Ой, Венчик! — Нонна в каком-то нелепом халате, видно мамочкином, сразу убежала за занавеску, где кряхтела и хныкала Настя.
— Сейчас, Лопата, сейчас! — бормотала Нонна. Уже и прозвище ей сочинила — «Лопата»! Настя зачмокала.
Тусклый свет. Пахло паленым: теща, топая утюгом, гладит пеленки. Тепло, сонно. Заглянул за занавеску. Настька лежала на коленях у Нонны, сосала грудь, сучила ножками в розовых ползунках, иногда пыталась крохотными пальчиками ухватить ступню. Щечки толстые, глазки сонные — и в то же время напряженные. Побренчал над ней купленной погремушкой из разноцветных пластмассовых шаров, и взгляд ее повернулся ко мне.
— Узнает! — радостно воскликнула Нонна. Ну еще бы, не узнавать отца!.. Которого видит, впрочем, второй раз в жизни. Ничего, наверстаем. Пока она мало что понимает. А там — возьмемся!
— Мам! А можно мы с Валерой погуляем вдвоем?
Теща, услышав эту странную просьбу, строго глянула на меня, словно на незнакомого, потом сухо кивнула.
— Ура!
Мы выскочили на волю — через дворик, по проспекту, в пустынный парк, не знаменитый, пустой, без фонтанов.
— Первый раз гуляю одна! Как здорово идти без брюха и без коляски! Отвыкла уже! — ликовала Нонна.
По пологой широкой аллее с могучими дубами мы спускались к заливу. Темнело.
— Да, здорово здесь гулять! — Я поддерживал бодрость.
Нонна вздохнула.
— Ты чего? — потряс ее за тощие плечи.
— Рассказать? — слегка виновато произнесла она.
— Ну!
— Вот тут! — указала она на чахлые кустики и стала рассказывать…
Чуть отойдя от коляски, стоявшей на лужайке, она закуривала на ветру, по лихой своей привычке закинув полы плаща на голову. Успешно закурив, она убрала этот кокон с головы и увидела, что над Настиной коляской склонился какой-то ужасный человек. Повернулся к ней. Глаза его были безумны.
— Я сейчас задушу вашу дочь! — прошипел он. Свисала и сверкала слюна. Нонна не могла сдвинуться с места.
Он отвел узорный клинышек полотна, закрывающий личико спящей дочки, и, как рассказывала Нонна, вдруг застыл и даже отшатнулся.
— Ага! — произнес он и, кивая и приговаривая: — Ага, ага, — начал пятиться.
Перед тем как исчезнуть за кустом, последнее «ага» он сказал даже с каким-то торжеством и глаза его радостно блеснули, словно он увидел в коляске… что-то свое!
— Чушь! — вспылил я. — Опять твоя… белая горячка!
— Ты что? — Нонна обиделась. — Я же не пью!
— Ну значит у этого белая горячка! Мало ли их ищет тут стеклотару?! Кой черт тебя сюда занес?
Пытаешься свалить все на нее? А тебя почему не было?
— Так надо же ее катать, туда… сюда! — Нонна задвигала руками вперед-назад.
Обычная ее веселость уже вернулась к ней. Облегчила душу! Переложила все на меня. А ты как думал? Зачем-то (для очистки совести) полазил в кустах.
— Ну видишь! — торжествующе произнес. — Ни одной бутылки! Значит, собрал!
Прямо Шерлок Холмс! За шиворот насыпалась труха, и вспотевшая кожа на загривке отчаянно чесалась.
— Почеши! — оттянул воротник. — О-о! Отлично.
Обратно поднимались уже веселые.
— Какой ты умный, Венчик! — умильно, слегка передразнивая свою мать, говорила Нонна. — Все понимаешь! — Застыла, пальчик подняла. — Больше мы сюда не придем!
Умеет она свести серьезный разговор в дурашливый… Долгий подъем на темную гору. Нигде ни огонька. Да. Странное место. Внизу заросший камышом ржавый остов дачи несчастной царской семьи. Какое-то запустение, тоска.
— Зачем вы обменялись сюда? — вырвалось у меня.
Из чудесной коммуналки на канале Грибоедова! Нормальное место найти не могли?
— Так это ж все наше, родное! — Нонна насмешливо поставила ударение на первое «о». — Отец давно мечтал.
Оказывается, он еще и мечтает. Не знал. Мне он казался более рациональным.
— Тут же неподалеку, в Лигово, фамильный наш дом!
Ах да! И неспроста рядом с дворцами: отец ее отца, дед Николай Куприяныч, был личным машинистом царя. И в трехэтажном доме, самом богатом в Лигове, было много красивых вещей, личных подарков царя Николаю Куприянычу и его семье: вазы, шкатулки. На праздники собиралось лучшее местное общество: почтмейстер, полицмейстер, главный врач местного сумасшедшего дома, — пели романсы, шутили, играли в фанты! В зале стоял белый рояль, и на нем дети прекрасно музицировали. Борис Николаевич и сейчас, разгулявшись, мог сбацать!
В революцию, конечно, многое исчезло, но дом остался, не отняли: хоть и царский, да все же машинист. Рабочая косточка! Но косточка все-таки царская. И Бориса, сына его, отца Нонны, окончившего кораблестроительный, не брали никуда на работу — из царской обслуги, классово чужд. Был в кинотеатре тапером, даже есть — показывала Нонна — фотография набриолиненного молодого красавца с пробором, во фраке и бабочке. Нонна в него. Он и сейчас щеголь и красавец, хотя, когда его наконец взяли на Балтийский завод в паросиловой цех, он на радостях проработал там сорок лет без отрыва, став, правда, за это время начальником цеха. Сохраняя притом дореволюционную чопорность. Был крайне аккуратен, никогда не говорил лишнего, страшно боясь потерять свое тепленькое местечко, и, когда его невоспитанная жена — из простых — говорила лишнее, страшно злился и орал: «Молчи, дура!» Такое бывало и при мне, хотя чего ему теперь-то бояться? И причин уже нет, но — осмотрителен!
— Только я совсем недолго в этом доме побыла! — вздохнула Нонна. — Нич-чего не помню! — Она даже зажмурилась от горя.
— Почему, Нонна? — спросил, раз уж на это пошло. В молодой семье разглядывание семейного альбома неизбежно.
— Так война же, Венчик, началась! — улыбнулась Нонна. — И сразу — обстрел! Мама бежала со мной на руках, взрывы кругом, дома рушились! Спряталась в овраге, отдышалась. Потом решила меня распеленать. Думала, я описалась от страха, а я сучу себе ножками, улыбаюсь!
«Ты и сейчас улыбаешься!» — подумал я.
— Потом вдруг она нащупала в тряпках что-то острое и страшно горячее. Развернула — осколок! Одеяло пробил, а у пеленки почему-то остановился, не пробил. Вот такое счастье! — Горестно вздохнула. — Взрывы кончились, мама пошла назад: по нашей улице уже фашисты едут, на мотоциклах. «Как лягушки!» — мама рассказывала. Подбежала к дому и видит: нету его! Поля видны, которые он закрывал, руины дымятся… Хотела найти хоть что-то от их богатства — и ничего не нашла. Только куклу мою подняла. Единственная игрушка моя. Маму немцы заставили рыть окопы, там мы с мамой и жили до снега. Потом нас пустили в избу. Там куклу девчонки хозяйские отобрали…
Да. С наследством им с Настей не повезло.
…Вообще Нонне везло. Даже осколок, пройдя две, перед третьей, последней пеленкой остановился! Все у нее легко: рассказывала, что во дворе носилась с девчонками и, не задумываясь, прыгала с сарая на асфальт, садясь при этом на шпагат, — словно так и надо!
И всю жизнь так и резвилась: легко закончила труднейшую корабелку (отец настоял, «инженэр»). Преподаватели, конечно, больше любили ее, чем ценили ее знания, — выручала лукавая, как бы виноватая улыбка. «Ладно уж, иди!»
С ходу очаровала высокомерных моих друзей — вот уж не ожидал от них такого добродушия, прям расцвели!
…То время, пожалуй, кончилось. Сгущалась тьма.
— Да, Настя, похоже, не такая! — вдруг вырвалось у меня.
— Ладно! Нис-сяво! — бодро воскликнула Нонна.
Под высокими ржавыми воротами мы вышли из парка. В темноте уже появлялись светящиеся окна, словно подвешенные в воздухе. Мы подошли к дому. Теперь жизнь здесь пойдет. «Вряд ли уже переедут!» — мелькнула мысль. И Настькина жизнь здесь пройдет!.. Но зачем же так грустно?
— Хорошо, что появился ты! — сказала Нонна.
Бодро сопя носами, вошли в тепло.
Борис Николаевич в потертой меховой душегрейке внимательнейше изучал центральную «Правду» — похоже, тот же самый номер, что и всегда. Громко шевельнул лист — лишь этим и приветствовал нас.
— Ну, как ты тут, родная моя? — Нонна сразу же кинулась к дочке.
Настя повернула голову, и робкая, беззубая улыбка раздвинула тугие щеки.
— Коза идет, коза! — Нонна шевелила над ней пальцами.
Настя смешно хихикала, словно хрюкала. Правый глаз косенький, и это, похоже, навсегда… Да и ты тут, похоже, навсегда, уже не вырвешься. Известный эффект: будто смотришь на все это откуда-то издалека, из другого мира. Не знаю, сколько прошло времени — год? — в тусклой, душной комнатке.
— Суп будешь? — спросила теща тестя.
— Суп? — На классически правильном его лице удивленно поднялась красивая бровь и надолго застыла. Впервые слышит?
Все должен тщательно обдумать. Придя с работы, сидит в прихожей, наверное, полчаса — не спеша расшнуровывает ботинки, ставит их строго параллельно.
Поев этого удивительного супа, он слегка подобрел, чуть расслабил галстук. Странная у них после ужина забава: достают из куриной белой груди тонкую костяную рогатку — «душку» — и, взяв ее за кончики, тянут каждый к себе.
— Ну давай! — оживленно хихикают. — Кто кого будет хоронить?!
Треск! У деда оказывается почти вся «душка» (или — «дужка»?).
— Я тебя, я тебя буду хоронить!
Позже выяснилось: наоборот. Минутное оживление, и снова стук ходиков в полной тишине.
Я смотрел на это, надеясь, мы с Нонной до этого не доживем… Дожили и до гораздо более страшного.
— А чего так тускло у вас? Нельзя вторую лампу зажечь? — вдруг вырывается у меня.
— Как раз сломалась вчера. Вот ты и почини — ты же у нас инженер-электрик! — улыбается тесть. Это по его меркам уже почти шутка — надо хохотать.
Лампа — как раз такие применялись во время допросов, с зеленым стеклянным абажуром, — стоит на полированном столе, накрытая салфеточкой типа гофре. Уж стоит ли так от пыли хранить сломанную-то лампу?
Я беру в прихожей из шкафика отвертку, осторожно снимаю абажур, наклоняю лампу. Отвинчиваю винтик в железном дне. Да. Все дряхлое там, сыпется. Что тут соединить? Вступительный экзамен, можно сказать, в новую жизнь. Нонна, сев рядышком, поддерживает меня тяжелыми вздохами. Но хоть этим. А она ведь тоже инженер… Лампочка вспыхнула.