По амнистии — страница 1 из 5

Николай Фридрихович ОлигерПо амнистии(Из прошлого)

Настал октябрь.

У нас были очень смутные представления о том, что делается за кирпичной стеной, окружавшей место наших прогулок. За последнее время обычные строгости усилились, и о газетах нечего было и мечтать.

По вечерам, приложив ухо к дверному «волчку», мы силились уловить обрывки разговоров коридорных надзирателей, которые то и дело сворачивали на «политические» темы. Иногда кто-нибудь из уголовных, убирая парашу или подавая миску с супом, успевал шепнуть самую свежую новость:

— Поезда-то у нас третий день не ходят. Забастовали.

Или:

— Демонстрации-то какие везде! У-ух…

Один раз ходил по политическим одиночкам начальник тюрьмы, статский советник, создавший у нас режим, который прославился на весь юг. Вид у него был сверхштатно торжественный, а голос — кроткий.

Он учтиво раскланивался и в каждой камере говорил одно и то же:

— Помолитесь Богу. По Его милосердию, может быть, и ваши грехи простятся.

А мне, как закоренелому злодею, прибавил еще:

— Даже и вы можете надеяться на приятную неожиданность.

Я сидел под следствием уже около года. Другие приходили и освобождались, а я все не покидал своей насиженной одиночки и не собирался еще судиться.

После ухода начальника началась оживленная переписка. Народ у нас все был юный и неопытный, и ко мне, как к единственному «нелегалу» и мужу искушенному, посыпались запросы:

— Возможно ли?

Тюремный доктор обещал амнистию еще на Пасхе, когда я ходил к нему жаловаться на боль в груди и кровохарканье. Поэтому я некоторое время подумал и определил:

— Врут.

Дня через два после визита статского советника я безмятежно гулял по двору со своим компаньоном, бывшим сельским учителем, которого присоединили ко мне по особой милости и в уважение к моему расстроенному здоровью.

Учитель был защитником трудового крестьянства, а я считался представителем сознательного пролетариата, и, поэтому, в первые дни совместных прогулок мы перепортили себе много крови. Затем учитель заявил мне, что его не переубедишь, потому что он сердцем чувствует истину, и мы порешили, в конце концов, программных вопросов не касаться. А так как вся тюремная политика, без достаточного питания извне, заключается только в программах, то наши беседы приняли весьма обывательский характер.

И вот, шагали мы с учителем по заплеванному дворику, смотрели на бегавших по тюремной крыше голубей и решали вопрос, возможно ли голубей отнести к числу домашних птиц, или нельзя. Вопрос почти уже был решен отрицательно, когда в узеньком переулке, ведущем на передний двор, показалась знакомая фигурка конторского вестового, в штанах навыпуск и мундире без пояса. Вестовой поманил нас пальцем и объяснил:

— Пожалуйте в контору.

Пошли. По дороге учитель справился, которое сегодня число. Оказалось — двадцатое.

— Должно быть, расписываться в получении кормовых, — сообразил тогда учитель. — Только зачем же так рано?

На переднем дворе нас встретил заведующий политическими помощник, по прозвищу Банный Лист.

В руке у него были какие-то бумаги.

— Ну-с, господа, идите в камеры. Там ваши вещи собирают. Присмотрите, чтобы чего-нибудь не осталось.

Следовало бы, конечно, спросить помощника о причине такого приказа, но мы, по правде говоря, пошли прямо в камеры и довольно скорым шагом.

Были открыты только две одиночки: моя и учителя. Шагая по коридору со свернутой постелью в одной руке и чайником в другой, я сообщил остающимся:

— Товарищи! Меня со Скуратовым уводят.

Наш одиночный корпус был построен по так называемой новой системе, то есть в верхнем этаже вместо коридора шла только узкая железная галерея вокруг всех дверей одиночек. Резонанс в двухъярусном коридоре был прекрасный, и поэтому я надеялся быть услышанным.

— Куда? — спросил чей-то волчок в ответ на мой клич.

— Не знаю! — Я развел руками и уронил подушку.

В конторе были в сборе все помощники, а сам начальник присутствовал если не телом, то духом, потому что говорил в эту минуту из города по телефону с одним из помощников.

Помощник ответил «слушаю-с!», раскланялся перед телефоном, повесил трубку и обратился к нам:

— Присядьте, господа… Хотите покурить?.. Бескозырный, выдай им деньги и ценные вещи под расписку.

Писарь Бескозырный принялся рыться в реестрах, а политический помощник погрузился в чтение тех самых бумаг, которые он держал в руке, когда мы встретились с ним на переднем дворе.

Я почувствовал себя несколько обиженным.

Теперь все-таки время либеральное. А в либеральные времена полагается предупредить человека прежде, чем вздумают с ним что-нибудь сделать. Я оторвал помощника от его занятия и попросил объяснить мне положение дел.

Помощник недоумевающе поднял брови.

— Да разве вы не видите? Освобождаетесь, конечно.

— А почему?

— Ну… По предписанию, конечно. Не могу же я вас своей властью освобождать. Приказано — и освобождаем.

— Позвольте… Мне интересно было бы узнать это несколько подробнее. Вы войдите в мое положение: сидел человек целый год, ждал карающего правосудия и соответственно этому настроился, — и вдруг ему просто-напросто говорят: ступай.

Помощник укоризненно покачал головой.

— И какой вы, в самом деле… Я вот, если бы сидел в тюрьме на вашем месте, и если бы мне сказали, что я свободен, так я поскорее подобрал бы ноги, да бегом… бегом…

Я все-таки не был удовлетворен, но в это время Бескозырный принес мне часы, кошелек и перочинный ножик, а затем дверь открылась, и в контору, сопровождаемые старшим надзирателем, явились еще двое моих товарищей по заключению. Одного я знал в лицо, а другой был привезен сравнительно недавно, сидел все время в нижнем коридоре, далеко от моей одиночки, и был мне совсем незнаком.

— Так и вы тоже? — изумился учитель.

Новоприбывшие объяснили, что их тоже освобождают, и что, кажется, в контору ведут еще двоих.

Тогда я решил повести дело начистоту и подступил к помощнику.

— Скажите, это — амнистия?

— Ах, какой же вы! — несколько огорчился помощник. — Ведь сказал же я вам, что это по предписанию.

— Откуда предписание?

— Вот оно. Смотрите сами, если хотите. Из судебной палаты.

Я посмотрел поданную мне бумагу с бланком председателя. Там очень коротко и определенно переименовывались шесть наших фамилий с предписанием: «освободить». Но нас сидело не шесть, а человек двенадцать. Амнистия выходила как будто очень даже частичная.

Мы вчетвером устроили в углу комнаты совет и постановили: частичной амнистии не принимать и из тюрьмы по собственной воле не уходить.

Помощник совсем огорчился.

— Позвольте, господа! Да ведь вас же выпускают! Мы не имеем права вас держать больше.

— А мы не пойдем.

— Но тогда вас выведут.

— А мы вернемся.

Помощник побежал к телефону, а мы начали, не спеша, обмениваться впечатлениями. Незнакомый мне товарищ, оказалось, располагал кое-какими сведениями с воли, потому что ездил на днях на допрос в жандармское управление. Там вахмистр рассказал ему, что старому строю — крышка, и что не сегодня-завтра выйдет манифест со всякими свободами. Рассказал еще, что в городе, во время забастовки, была большая демонстрация. А в Петербурге, будто бы, кроме настоящего правительства, заседает еще другое — наше.

Вообще, новостей оказалось много, — и все самых головокружительных. А помощник принес от телефона еще одну:

— Сейчас пришлют из суда официальную бумагу, которая докажет вам, что подлежат освобождению все содержащиеся. Тогда-то уж вы, я думаю, уйдете?

— Если бумага достаточно определенно составлена — уйдем.

Старший надзиратель привел еще двоих: старика-крестьянина, обвинявшегося в распространении прокламаций, и грека, матроса, уже обвиненного в том же и теперь «отсиживавшего срок». Они оба знали о существующем положении меньше всех нас, но мы ввели их в курс дел, и они присоединились к нашему решению, старик — спокойно, а матрос — не без некоторого колебания.

Незнакомый мне товарищ оказался рабочим, взятым на демонстрации.

Мы сидели, курили и терпеливо ждали. К терпению приучила тюрьма. Грек, впрочем, часто вздыхал, а учитель Скуратов грыз ногти и плевался. Помощник, по-видимому, тоже хотел от нас избавиться, как можно, скорее и то и дело подходил к телефону.

Приехал, наконец, посыльный из суда и привез бумагу. Помощник сначала записал ее во входящие, а затем передал нам на рассмотрение. Бумага объясняла, что все числящиеся за судебной палатой и местным жандармским управлением освобождаются немедленно, а числящиеся за иногородними жандармами будут освобождены по получении необходимых справок, но не позже завтрашнего дня.

Прочли бумагу, посмотрели подписи и признали инцидент исчерпанным.

— Итак, мы свободны? — опросил я для большей уверенности.

Помощник утвердительно кивнул головой.

— Разумеется. Но только, знаете, мы должны всех вас отправить теперь в полицейское управление. Такой уж у нас порядок. Все, кто освобождается, идут через полицейское управление.

Это нам не понравилось. Знаем мы, что это такое полицейское управление. Попасть-то туда легко, а выйти… Мы начали действовать убеждениями.

Освобождение по амнистии — это совсем не то, что освобождение так, по какому-нибудь пункту законов. Если мы освобождаемся по амнистии, то между тюрьмой и свободой не должно быть никаких передаточных пунктов.

Помощник признавал силу наших аргументов, но оставался непреклонным.

— От меня, господа, ничего не зависит. Я на все готов. Но не могу же я действовать против закона, пока он еще не отменен!

Мы долго и энергично протестовали, но, в конце концов, примирились с фактом. В сущности, это не так уже трудно — прогуляться в последний раз туда, где есть камеры с клопами.

Вызвали наш конвой — шесть солдат со старшим и передали нас с рук на руки, как самых обыкновенных арестантов. Но мы знали, что мы, в сущности, уже свободные граждане, и, проходя под низкими тюремными воротами, чувствовали себя очень недурно. Штыки провожатых нас не смущали. К таким мелочам легко привыкаешь.