Помощники на прощание сделали нам под козырек, а старший пожелал счастливого пути. Простились, одним словом, не без некоторой сердечности, а потом дружно зашагали по глинистой, кочковатой дороге среди пожелтевших виноградников. Шли мы налегке: по общему согласию, пожитки наши решено было оставить в конторе, с тем, чтобы кто-нибудь из нас приехал потом за ними на извозчике.
Был третий час дня. Погода ясная, теплая. Далеко-далеко на горизонте синели горы, казавшиеся такими соблазнительными из окна одиночной.
Солдаты провели нас с четверть версты по всем правилам конвойной службы, но, когда тюрьма скрылась за поворотом дороги, потеряли равнение и, смешавшись с нами, пошли просто толпой. Очевидно, они тоже знали уже, что мы — люди свободные, и что побега опасаться нечего.
Оказалось, кроме того, что местный батальон, к которому принадлежали наши провожатые, нес теперь в городе, ввиду революционного времени, караульную службу.
— Минуты покою нет! — жаловался старшой. — Вас вот приведем теперь — и в казарму, а из казармы сейчас опять уж и погонят на Красную улицу. Три ночи не спали. Вот какие дела! И главная вещь — беспорядку никакого в городе нет. Ну, ходят там с флагами, ораторы говорят — все тихо и мирно. А мы стоим, как столбы, на всех перекрестках.
— Вчера был беспорядок, так мы не ходили! — поправил другой солдат.
— И верно. Как беспорядок — так нас сейчас в казармы, а на улицу — казаков. Вчера хулиганы такой погром учинили… Трех человек социалистов убили, доктора Быстрова дом сожгли. Большущий двухэтажный дом был.
Это было для нас уже совсем новостью. Из области освободительного движения мы знали пока одни только плюсы, и это был первый минус. В городе происходило что-то более сложное, чем это нам показалось под свежими впечатлениями «амнистии». Мы засыпали солдат вопросами и, в конце концов, несколько выяснили положение.
Оказалось, что, кроме революционеров, в городе не без успеха орудует и черная сотня. Численностью она ничтожна, но зато с нею — полиция и казаки.
— Ну, а вы с кем? — спросил я старшого.
Старшой перекинул винтовку на другое плечо и, после длинной паузы, ответил:
— Мы сами по себе… Пока что… А только народ у нас недоволен. Даже обед на посты не развозят. Так целый день и стоишь голодом.
За разговорами время шло быстро, но дорога до города была длинная, а перед городом предстояло еще пройти из конца в конец улицу предместья. Предместье было населено, по преимуществу, торгующими мещанами и еще в то время, когда я был на воле и приехал в этот город работать, отличалось своим черносотенным направлением.
Улица была пустынна. Только ребятишки возились в дорожной пыли, да кое-где таскали ведрами воду из колодцев.
— В город пошли! — сообразил старшой. — Сегодня лавки громить собираются.
— Да ведь евреев нет здесь? — удивился кто-то из наших.
— Ничего, и православных пощупают. А не то за армян возьмутся.
— Армян не тронут! — отрицательно покачал головой другой солдат. — У них оружия много.
Между предместьем и городом дорога шла по узкой дамбе, насыпанной через заросшее высокими камышами болото. У корня этой дамбы мы сделали привал. Один из солдат оставил свою винтовку и рысью побежал за водкой, а все остальные присели на краю дороги.
— Что же это мы, товарищи? — спохватился вдруг наш рабочий. — Идем на волю и даже… даже не спели ничего… Словно нас на убой гонят!
Решили спеть. Кое-кто из солдат хотел было протестовать, но скоро примирились. Все равно, здесь никто не услышит.
— Вот она — матушка революция-то! — пришел в восторг рабочий.
Вернулся бегавший за водкой солдатик, принес бутылку с красной головкой и три огурца на закуску. Конвойные выпили сами, угостили и нас, потом тронулись дальше.
У меня был какой-то сумбур в голове. Свобода, погромы, солдаты, потворствующие пению. Все это не хотело мирно укладываться в мозгу. А тут еще теплый осенний день, солнечные лучи в глубине зеленых вод и тихий шелест пожелтевших камышей после полумрака каменного гроба — одиночки.
В конце концов, я не был даже еще вполне убежден, что мне удастся освободиться сегодня. Арестовали меня с фальшивым паспортом. У полиции, стало быть, есть прекрасный предлог задержать.
Зато наш старик был вполне доволен.
— Дожил, голубчики, и я на старости лет. Из полиции так прямо к сыновьям в деревню и поеду. Нечего мне больше в городе околачиваться. Теперь дело деревенское пойдет.
— Земля, главное дело! — решил один из солдат, до сих пор раскрывший рот только для того, чтобы протестовать против пения марсельезы. — У нас, считай, полдесятины песку на душу. А кругом — господа живут.
— А мы их уберем — господ-то! — успокоил его старик. — Мужичье царство пришло.
Вот, наконец, и город. Теперь уже и до полицейского управления было совсем близко. Солдаты немного подтянулись.
На перекрестке встретился товарищ и, заметив наше шествие, подбросил шляпу.
— Поздравляю, товарищи! Завтра на митинге увидимся.
— Куда вы бежите так?
— На завод. У нас все маслобойни бастуют: требуют восьмичасового… А вы в городе поосторожнее: бьют.
— Как бьют?
— Да так. Шпики указывают, а черносотенцы бьют. Вчера трех убили, а сегодня уже четверо ранено.
— А что же наши-то смотрят?
Товарищ развел руками.
— Ничего не поделаешь. Тут теперь такая работа… Да и оружия мало. Вот армян сегодня позвали в оборону… До свидания!
В пятом часу достигли, наконец, цели нашего путешествия. Дежурный городовой пропустил нас в калитку и крикнул кому-то во дворе:
— Авилов, принимай!
Подошел Авилов, взял у старшого бумагу.
— Кто такие? Почему?
— А это уже нас не касательно. Расписывайся, старая селедка. Мы еще сегодня не обедали. В казармы пора.
Авилов молча указал пальцем на сводчатую дверь, которая вела в подвал. Мы знали уже по собственному опыту, что за этой дверью находятся те самые клоповные камеры, которые оставили у многих из нас такое неприятное воспоминание, и поэтому шумно запротестовали.
— Что такое? — окончательно изумился Авилов. — По какому такому правилу не идти в камеры, раз ежели вас привели с конвоем?
— Потому что мы уже не арестанты. Мы — свободные граждане.
— Они на освобождение, — пояснил старшой. — Читай бумагу-то….
— Черт их знает, что за времена пришли! — огорчился Авилов. — Погодите, сейчас пристава позову.
Пристава мы прождали долго, минут пятнадцать. Солдаты ворчали, мы тоже начали приходить в скверное настроение.
По небу тянулись густые клубы дыма. Где-то был пожар.
— Не иначе, как опять кого-нибудь жгут! — решил старшой.
Явился, наконец, в сопровождении Авилова, пристав и посмотрел на нас с таким недоумением, как будто мы не из тюрьмы пришли, а с неба свалились.
— Вас всех освобождают?
— Как видите.
— Очень приятно слышать. Только уж вы, господа, зайдите все-таки в камеру, пока полицеймейстер приедет. Мы вас и запирать не будем, а все-таки зайдите.
— Да неужели нет у вас другого помещения для того, чтобы обождать?
— Нас-то отпустите, пожалуйста! — взмолился старшой. — До сей поры не обедали.
— Конвой может идти. А вы, господа, пожалуйте в камеру. Это недолго… Вас это, значит, по амнистии?
— Надо думать — по амнистии. Да у вас разве нет еще манифеста?
— Ничего у нас нет! — отмахнулся пристав. — И нам это все равно, раз суд приказывает выпустить.
Спорить нам надоело, и мы пошли в камеру — тесную и сырую подвальную комнату с узким окном, забранным двумя решетками. Ровно три четверти камеры занимали широкие нары с блестящими, скользкими от грязи досками настилки. Штукатуренные стены сплошь были украшены хитро переплетающимся узором из темно-коричневых запятых — результат долговременной борьбы наших предшественников с одолевавшими их паразитами.
Заросшее пылью и плесенью оконце с двумя решетками пропускало совсем мало света, и в камере висел густой полумрак, казавшийся нам совсем непроглядным после яркого солнца на улице.
Почти ощупью нашли себе места на нарах и сели. Оказалось, что кроме нас шестерых в углу копошится еще что-то маленькое. Рабочий зажег спичку и осветил мальчика лет двенадцати, в форме городского училища, который сжался в комочек и поглядывал на нас испуганными, заплаканными глазками.
— Ты что тут делаешь, паренек? — удивился крестьянин.
— Сижу-у… — жалобно ответил тоненький голосок.
— Плохи твои дела… За что же тебя — этакого? Или с мамкой поссорился?
— Нет… Я за политику.
— А-а…
Крестьянин почесал за ухом.
— Чудны дела твои, Господи… Старых выпускают, а малых сажают. Да ты что делал-то? Бомбы бросал?
— Нет… Я пристава обругал. А он меня и… запер…
— Только и всего? Ну, ничего, малец, не горюй. Теперь, видишь ты, амнистия… А за что же ты его обругал-то?
— Да потому что теперь эта самая… как ее… Вот, мы стояли, а он нас разгонял. Я его и обругал… а он меня… он меня… запер…
Мальчик утирал кулаками глаза и жалобна всхлипывал. Крестьянин погладил его по голове.
— Ничего, паренек, не убивайся, я тебе говорю… Выходит, за правду потерпел. Вот и держи себя молодцом.
Мальчик притих, свернулся калачиком и скоро начал дышать ровно и медленно. Должно быть, — заснул.
Мы сидели в потемках и чувствовали себя очень глупо. Грек обнял свои колени руками и, покачиваясь из стороны в сторону, затянул какую-то заунывную песню на незнакомом языке.
— Не войте, Георгопуло! — потянул его за рукав учитель. — И без вас тошно.
Помолчали.
— Что же теперь дальше будет? — сонно спросил рабочий. — Ведь это выходит — наша взяла, а все старое на своих местах… Так оно и будет?
— Поживем — увидим! — отозвался кто-то. — Может быть, еще и из участка не выпустят.
Дверь приоткрылась, и в щели показалась физиономия Авилова.
— Может, вам лампу подать?
— Давайте! — обрадовались мы. — Все-таки веселее будет.