Достоевский, который, как мы уже говорили, имел лишь отдаленное отношение к науке, воспринимает прогресс скорее в строго социальном плане. Что не мешает, как мы полагаем, сравнивать его в этом отношении с По и Бодлером, ибо, каким бы ни был тот аспект прогресса, на котором тогда, в XIX веке, ставился акцент, речь все равно идет о той же самой идее и она все равно выражает то же самое горделивое стремление к освобождению человека.
Бывший фурьерист и член кружка Петрашевского, Достоевский в молодости был увлечен идеями западного социализма и либерализма, он вовсе не отвергал ни прогресс, ни идею прогресса. Приговоренный к каторге за участие в революционном кружке Петрашевского и за публичное чтение в нем знаменитого письма Белинского к Гоголю[192], Достоевский открывает в своих испытаниях то лицо человеческой природы, которого он не замечал в социалистической молодости. В силу известного «перерождения убеждений» и возвращения к христианской вере он изменяет взгляды на человека и его предназначение. С тех пор образ Христа становится той основой, с которой неразрывно связана мысль Достоевского, а лицо антихриста видится ему в социализме и во всех учениях, защищающих идею прогресса.
Все творчество Достоевского от «Записок из подполья» и «Преступления и наказания» до «Братьев Карамазовых» свидетельствует об этих идеях; прослеживаются они также и в его письмах. Так, в одном из писем 1876 г. он приводит диалог Дьявола с Христом (который получит развитие в «Великом Инквизиторе»), здесь же его и комментируя:
«Повели же и впредь, чтоб земля рождала без труда, научи людей такой науке или научи их такому порядку, чтоб жизнь их была впредь обеспечена. Неужто не веришь, что главнейший порок и беды человека произошли от голоду, холоду, нищеты и из всевозможной борьбы за существование». Вот первая идея, которую задал злой дух Христу. Согласитесь, что с ней трудно справиться. Нынешний социализм в Европе, да и у нас, везде устраняет Христа и хлопочет прежде всего о хлебе, призывает науку и утверждает, что причиною всех бедствий человеческих одно – нищета, борьба за существование, «среда заела». На это Христос отвечал: «Не одним хлебом бывает жив человек», – то есть сказал аксиому и о духовном происхождении человека. Дьяволова идея могла подходить только человеку-скоту, Христос же знал, что хлебом одним не оживишь человека. Если притом не будет жизни духовной, идеала Красоты, то затоскует человек, с ума сойдет, себя убьет или пустится в языческие фантазии[193].
Не приходится отрицать, что между концепцией божественного По и Бодлера и религией Достоевского существует огромное расхождение; тем не менее мы полагаем, что само упоминание в процитированном фрагменте «науки» как лекарства от всех болезней человечества позволяет ввести идею Достоевского в перспективу идей По и Бодлера, в то же время позволяя более наглядно продемонстрировать духовный (или даже религиозный) аспект критики прогресса, которую мы рассмотрели у По и Бодлера. Принимая во внимание контекст творчества Достоевского и тех нескольких строчек, что мы процитировали выше, можно утверждать, что «человек-скот» сменил человека-Прометея; однако ему суждены те же разочарования и тот же упадок. К тому же, несмотря на то что писатели рассматривают эти вещи почти противоположными способами, Достоевский, как и По, ставит здесь вопрос Красоты. Для американского поэта красота является атрибутом Бога и его совершенства: поэт мог ее видеть благодаря силе чистого воображения, и благодаря искусству ему доводилось в какой-то мере этот аспект воссоздавать; у Достоевского Красота, безусловно, также является атрибутом Бога, однако она воплощена в Христе, и видение ее – не привилегия поэта; напротив, Красота даруется каждому человеку, верующему в Христа; зато она требует смирения – как для простого человека, так и для поэта.
Итак, По, Бодлер и Достоевский, используя, несомненно, различные подходы и способы, утверждают: желание достичь (с помощью человеческого разума, науки и технического прогресса или же определенной социальной системы) абсолютного познания вселенной или абсолютной власти над случайностями человеческой жизни свидетельствует о сумасшествии похитителя огня, человека-Прометея, который сбивает людей с пути и грозит им уничтожением (интеллектуальным, психологическим, моральным или духовным).
В век индустриализации и прогресса, которым был век XIX, города неизбежно развивались по-новому; из истории нам известно об этом быстром развитии, о блеске и нищете, о дорогих кварталах и тяжких трудах. Ввиду того, что современные города являют самую очевидную материальную форму экономического и социального развития нового времени, равно как и форму изменения отношения человека к природе и пространству, а также потому, что они представляют собой исключительное в своем роде место сосредоточения людей и, как ни парадоксально, место абсолютного одиночества, они, эти большие современные города, образуют в творчестве По, Бодлера и Достоевского (впрочем, как и у многих других писателей, зачастую по иным причинам) особое поэтическое пространство, которое каждый из них выстраивает и оценивает в свойственной ему манере.
Отвлекаясь от хронологической последовательности, мы начнем на этот раз с Бодлера, так как именно он создал «поэтически» положительный образ большого современного города. Не приходится сомневаться, что мир Бодлера – это почти исключительно и в высшей степени мир Парижа, воплощение современного урбанизма. Если природа в нем изредка и появляется, то это природа полностью воображаемая или аллегорическая: Храм в «Соответствиях», широкие портики, «расцвеченные морским солнцем», в «Предсуществовании» или же «солнце, утонувшее в собственной крови» в «Гармонии вечера» – в «Цветах Зла» нет места деревенской или провинциальной жизни. Инстинктивное и спонтанное тяготение Бодлера к Парижу сохранялось на протяжении всего его творческого пути, более того, оно только усиливалось по мере того, как поэт воспринимал и все лучше осознавал поэтический потенциал большого города[194]:
В дебрях старых столиц, на панелях, бульварах,
Где во всем, даже в мерзком, есть некий магнит,
Мир прелестных существ, одиноких и старых,
Любопытство мое роковое манит[195].
Или еще:
Мир фантомов! Людской муравейник Парижа!
Даже днем осаждают вас призраки тут,
И, как в узких каналах пахучая жижа,
Тайны, тайны по всем закоулкам ползут![196]
В этих стихах ощутимо влияние Бальзака; Бодлер, как и его старший собрат по перу, понял, что истинная парижская поэзия – поэзия контрастов. Воображение Бодлера – это «самая научная из способностей, так как лишь оно одно понимает универсальную аналогию или, как это называет мистическая религия, соответствия»[197]; воображение чудесным образом разворачивается в пространстве контраста и посему как нельзя лучше обнаруживает современность, или модернитет, большого города.
«Парижская жизнь плодотворна для поэтических и чудесных сюжетов. Здесь чудесное нас окутывает и подпитывает, это как атмосфера; но мы его не видим»[198], – пишет Бодлер задолго до того, как пробил час «Парижских картин» и «Сплина Парижа». Париж Бодлера – это город контрастов, где соприкасаются необычайное и банальное; это город «прохожей», но также город нищих, проституток, развратников: «каких только странностей не встретишь в большом городе, если умеешь бродить по нему и наблюдать? Жизнь кишит невинными чудовищами»[199], – пишет Бодлер в поэме в прозе «Мадемуазель Бистури».
«Невинные чудовища» большого современного города – это городские сумасшедшие, безумцы и безумицы, сжалиться над которыми поэт просит Владыку; вместе с тем эти персонажи являют собой – в ужасающем, но и страшно поэтическом виде – ту самую переходность, через которую поэт определяет современность[200] и которая служит основанием всей парижской поэзии Бодлера.
Иными словами, Бодлер не был слеп к истинным драмам столицы, где ему самому довелось столько страдать. Он видел и нищету богатых кварталов, и более глубокие страдания города: одного названия книги «Сплин Парижа» достаточно, чтобы в этом убедиться[201]. Тем не менее, несмотря на понимание истинных драм, которые разыгрываются в Париже, несмотря на неприятие многих явлений современного мира, поэт любит город, потому что в нем заключена мощная поэтическая сила.
По также это осознает, хотя в мире его рассказов большой город встречается намного реже; это, впрочем, позволяет нам предположить, что если американский писатель выбирает для повествования городские декорации, то эта деталь может иметь особое значение.
Среди нескольких примеров, которые здесь можно было бы вспомнить, нам хочется остановиться на «Человеке толпы»: мощно выстроенный рассказ поражает воображение читателя, доводя его до состояния ужаса; при этом ничто в повествовании не снимает постоянно растущего напряжения. Очевидно, что все здесь имеет значение: декорации большого современного города; местоположение рассказчика (он сидит в кофейне, погруженный в «созерцание улицы», и затем поддается соблазну последовать за странным незнакомцем); извивы улиц и изломы площадей; уличные фонари, яркость которых зависит от времени дня и погоды; количество прохожих, меняющееся в зависимости от места и часа, и особенно их «классифицируемый» характер, о котором автор много говорит и который сразу и резко выделяет «человека толпы» в его несообразном костюме (грязное, но хорошего качества белье; рваное, купленное по случаю пальто, скрывающее при этом кинжал и алмаз). Однако этот человек – который не переносит одиночества, степень тревоги которого обратно пропорциональна плотности толпы, который находится посреди бурлящей толпы – представляет собой существо уединенное и