Томпсон Д.Э. «Братья Карамазовы» и поэтика памяти. СПб.: Академический проект, 2000.
Уракова А.П. Поэтика тела в рассказах Эдгара Аллана По. М., 2009.
Dern J.A. Rhetoric in Edgar Allan Poe’s «Never Bet the Devil Your Head» // The Edgar Allan Poe Review. Vol. 14. № 2. Autumn 2013. P. 163 – 177.
Poe E.A. Tales & Sketches / Ed. T.O. Mabbott. Vol. I, II. Urbana; Chicago, 2000.
Thompson G.R. Perspectives on Poe // The Naiad Voice. Essays on Poe’s Satiric Hoaxing / Ed. D.W. Eddings. Port Washington, 1983.
Битва alter ego: от По до Генри Джеймса
Двойники – призрачные и материальные – миметируют человеческую телесность, манифестируют судьбу, наводя ужас и озадачивая самим фактом нарушения неповторимости и индивидуальности. Зародившийся в мифологическом сознании механизм «дублирования героя» утвердился в художественной прозе благодаря тому, что она выработала набор некоторых «конструктивных деталей» в качестве эффективного способа передачи двойнических смыслов по наследству. Дублирование неизбежно должно было стать литературным топосом хотя бы вследствие того, что литература так или иначе (с помощью выпрямляющих и искажающих процедур) удваивает реальность.
Значительная часть двойнических смыслов и приемов актуализирована отнюдь не в «Необычайной истории доктора Джекила и мистера Хайда» (1885) Р.Л. Стивенсона, как принято считать, а в текстах Эдгара По и Ф.М. Достоевского. Стивенсон изображает Джекила-Хайда как совокупность, как единый чудовищный трансформер, результат научного опыта. Писатель хоть и настаивает на сосуществовании двух личностей, на самом деле описывает трансформации одной и той же материи. И действительно, Джекил не сомневается в том, что Хайд – это он сам в измененном состоянии его же собственного тела и сознания. Комбинированное тело-сознание Джекила-Хайда – это безусловный монстр-конгломерат в отличие от существующих параллельно двойников.
Подлинное двойничество, то есть настоящие Doppelgänger, обнаруживается в произведениях Эдгара По, Достоевского и Генри Джеймса. Метафора эстафеты, думаю, лучше всего отражает ту интертекстуальную цепочку, которая протянулась от По к Достоевскому и от них обоих – к Джеймсу. Проанализированные далее примеры интересны не только потому, что демонстрируют разнообразные сюжетные возможности образа Doppelgänger в литературе, но и потому, что двойники в выделенной цепочке текстов выступают в качестве изобразительного средства передачи изначальной, генетической информации о видах и прагматике дублирования как способа самоидентификации автора и (или) персонажа.
В отличие от Джекила-Хайда два Уильяма Уилсона в одноименном рассказе По («William Wilson», 1939) и два Голядкина в «Двойнике» (1846) Достоевского обеспечили, думается, наиболее продуктивный для культуры набор приемов, особые языки, выражающие бытование дублированного тела, что и сделало эффективной дальнейшую эстафету двойничества. В этом смысле В. Шкловский, на наш взгляд, несправедлив в отношении героя Достоевского, когда характеризует Голядкина как «самый простой, печальный и безнадежный вариант двойника», так как два Голядкина якобы ничем друг от друга не отличаются[358]. Сам Шкловский не забывает, однако, отметить неодинаковую удачливость Голядкиных. Таким образом, мы имеем разные характеры и, следовательно, как водится, разные судьбы.
Эстафета двойничества не обязательно обеспечена механизмом непосредственной интертекстуальной передачи данных, то есть непременным прочтением претекста. Так, например, параллели между двойниками Достоевского и По напрашиваются сами собой, несмотря на то что Достоевский времени «Двойника», судя по всему, с «Уильямом Уилсоном» был незнаком[359]. То есть эти линии, не встретившись текстуально, в итоге пересеклись, наложившись друг на друга по-римановски: в виде убедительных схождений[360]. В «Меланхолии национального гения, или О литературном национализме По, Бодлера и Достоевского» С. Фокин отмечает, что эти авторы ощущали «радикальную двойственность своего положения в литературе»[361]. Вероятно, самым больным и острым вызовом, насущной потребностью была самоидентификация каждого из них как «поэта и гражданина». Так, например, Бодлер, говоря о По, указывал на «необходимость обладать в собственном существовании такой атакующей силой, что превосходила бы сопротивление, поддерживаемое миллионами индивидов»[362]. Не потому ли наследующие им писатели, для которых характерно подобное самоопределение, подспудно ощущали свое родство с По и Достоевским, собратьями по перу, и успешно пользовались их открытиями в качестве способов выражения раздвоенности?
Посмотрим вначале на пару «Уильям Уилсон» – «Двойник». В чем же состоит родство дублированных героев По и Достоевского? Сходство между Уилсонами, с одной стороны, и Голядкиными, с другой, обнаруживается прежде всего в том, что в обоих текстах внешний двойник – это порождение внутреннего, то есть в некотором роде результат пусть и подсознательной, но саморефлексии героя. То, что психиатрическая подоплека гораздо сильнее выражена в истории Достоевского, чем в рассказе По, не отменяет того факта, что телесное существование Голядкина-копии и Уилсона-копии подкреплено сюжетно: их появление и поступки объективно фиксируются второстепенными героями, их действия отражаются не только на судьбах «оригиналов», а значит, эти двойничества иного сорта, нежели та раздвоенность, что актуализирована в Иване Карамазове с его с чертом в «Братьях Карамазовых».
Доппельгангеры, являющиеся неизвестно откуда словно снег на голову, стремятся если не вытеснить, буквально выпихнуть оригинал (в «Двойнике»), то хотя бы побороть его, дезавуировав репутацию (в «Уильяме Уилсоне»). Телесное удвоение оказывается почти стопроцентным, вплоть до идентичности. Так, Уилсон в рассказе По потрясен биографическими совпадениями: «То же имя! Те же черты! Тот же день прибытия в пансион!» (курсив мой. – И.Г.)[363]. Подобно Уилсону Голядкин с самого начала верно считывает «паспортные данные» двойника: «он даже знал, как зовут его, как фамилия этого человека»[364]. «…Такого же роста, такого же склада, так же одетый, с такой же лысиной» (Д, 193; курсив мой. – И.Г.). Поразительно, как видим, почти полное совпадение ритма в этих однотипных причитаниях героев По и Достоевского.
О мнимом родстве, точнее, о мнимом братстве двойников говорится в обоих текстах. Герой По подчеркивает: «Вильсон не состоял с моим семейством ни в каком родстве, даже самом отдаленном. Но будь мы братья, мы бы, несомненно, должны были быть близнецами» (ВВ, 275; курсив мой. – И.Г.). Сравним со словами Антона Антоновича, обратившегося с вопросом к Голядкину: «…Ваш однофамилец; тоже Голядкин. Не братец ли ваш?» (Д, 195; курсив мой. – И.Г.). Биографии копии и оригинала хоть и совпадают на время основного сюжетного действия, однако зачин и кульминацию имеют разные. Можно возразить, что в рассказе По Уилсоны умирают одномоментно. И все же это фантастическое обстоятельство не отменяет того факта, что биография Уилсона-убийцы в момент убийства все же не становится синонимичной судьбе Уилсона-убиенного.
В незабываемо экспрессивной сцене убийства у По фигурирует большое зеркало, которое позволило Уилсону-убийце обозреть самого себя умирающего. Зеркало как механизм самоузнавания используется и Достоевским. В «Двойнике» Голядкин также видит соперника словно самого себя в зеркале: «В дверях, которые герой наш принимал доселе за зеркало… появился он – известно кто, весьма короткий знакомый и друг господина Голядкина» (Д, 277 – 278).
Голядкину-первому свойственна лихорадочная порывистость, истерическая импульсивность, которая сродни той клинической картине, что изображена в рассказах По «Бес противоречия» и «Сердце-обличитель». Вот, например, у Достоевского: «Голядкин чувствовал, что его как будто бы подмывает что-то, как будто он колеблется, падает» (Д, 178; курсив мой. – И.Г.). И далее: «…Бездна тянет его, и он прыгает, наконец, в нее сам, сам ускоряя минуту своей же погибели» (Д, 187; курсив мой. – И.Г.). Страшась появления «новенького» Голядкина, «старенький» Голядкин тем не менее «даже желал этой встречи, считал ее неизбежною и просил только, чтоб поскорее все это кончилось, чтоб положение-то его разрешилось хоть как-нибудь» (Д, 187 – 188; курсив мой. – И.Г.).
Но более всего озадачивает почти буквальное совпадение того, каким образом По и Достоевский обставляют ночные сцены, во время которых Уилсон и Голядкин разглядывают каждый своего спящего двойника. Герой По однажды ночью встал с постели и, взяв лампу, прокрался в спальню соперника. Картина, представшая его взору, когда он отдернул полог, настолько поразила его, что его охватило «ледяное оцепенение» (ВВ, 277; курсив мой. – И.Г.) – следствие шокового когнитивного диссонанса: он и верит, и одновременно отказывается верить своим глазам[365]. В «Двойнике» есть идентичный эпизод, следующий за сценой обустройства второго Голядкина на ночлег у первого: «Тут господин Голядкин привстал, взял свечу и на цыпочках еще раз пошел взглянуть на спящего своего гостя. Долго стоял он над ним в глубоком раздумье. “Картина неприятная! пасквиль, чистейший пасквиль, да и дело с концом!”» (Д, 208; курсив мой. – И.Г.). Итак, налицо бесспорная общность реакций на представшую взору, освещенную ночным светильником картину: шок, оцепенение, замирание как результат признания/отрицания отвратительного дублера.