По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения — страница 61 из 107

Нога в ногу с лордом Байроном

Выходец из нормандского дворянства, ревностный католик, автор ряда романов и новелл религиозно-мистического содержания, яркий журналист и непримиримый публицист консервативного направления, плодовитый литературный критик, Жюль Амадей Барбе д’Оревильи запечатлел в огромной критической галерее «Творения и люди» (1860 – 1888, посмертные серии очерков – вплоть до 1908 г., всего 26 томов) целую культурную эпоху, выделяясь среди современников необычайно стойким пристрастием к туманному Альбиону[607]. С младых лет Барбе д’Оревильи старался быть завзятым англоманом, всю многолетнюю и многотрудную литературную жизнь пребывал правоверным байронистом, снискав себе славу непререкаемого мэтра теории и практики дендизма[608]. Действительно, напечатанный в 1845 г. тиражом в 30 экземпляров небольшой этюд «О дендизме и Джордже Браммеле», в последующих изданиях значительно расширенный, стал визитной карточкой писателя и настоящим учебником «элегантной жизни» для нескольких поколений европейской золотой молодежи, искавшей во внешнем аристократизме и афишируемой праздности способ уклониться от обязательной трудовой повинности победившего капитализма.

Байрон был для молодого Барбе д’Оревильи не просто образцом для подражания в жизни и творчестве; он проник в самую плоть и кровь французского писателя, судившего классиков и современников по способности поставить себя и красоту превыше всего, во всяком случае, выше своего времени и своих современников, которую считал главным достоинством автора «Дон Жуана». Приходится думать, что французский писатель почти не преувеличивал, когда писал 7 ноября 1844 г. ближайшему конфиденту:

Возможно, я один во Франции знаю все, что было написано этим человеком, вплоть до последней запятой. Имею смелость думать, что я знаю Байрона до самых небрежных, самых что ни на есть малолитературных его строк и понимаю при этом его нравственную природу вплоть до тончайших фибр самого его существа[609].

Для Барбе д’Оревильи фигура Байрона стала своего рода «витальным мифом»[610], в стихии которого он мог – как мысленно, так и публично – преодолевать или вытеснять сокровенные личные затруднения, связанные с острым сознанием собственного физического несовершенства, неуместности в кругу добропорядочного семейства, нежелания быть продолжателем старинного рода: все эти «не», равно как целый ряд других им подобных, составляли сложную конфигурацию радикального нонконформизма, в рамках которого воззрения французского писателя складывались в решительно реакционную позицию в отношении доминирующих тенденций современной литературной ситуации.

Очевидно, что интерес к По зародился в русле англофильства Барбе д’Оревильи: одним из непосредственных мотивов обращения французского литератора к фигуре американского писателя могло стать то обстоятельство, что среди самых первых переводчиков По на французский язык оказался Амеде Пишо (1795 – 1877), знаменитый в то время автор «Полного собрания сочинений» Байрона на французском языке, переводивший также В. Скотта, Р.Б. Шеридана, Ч. Диккенса и других современных английских авторов. Именно Пишо, который еще в 1845 г. опубликовал первое французское переложение из По[611], выпустил в 1853 г. отдельной брошюрой «Золотого жука» и «Голландского аэронавта» («Необыкновенное приключение некоего Ганса Пфааля»), подписав переводы одним из своих псевдонимов – Альфонс Боргерс (Alphonse Borghers) – и предпослав сборнику небольшое предисловие от собственного имени[612]. Будучи долгое время главным редактором «Британского обозрения», Пишо являлся во Франции одним из самых авторитетных знатоков английской истории, литературы, старины, что, впрочем, совсем не помешало ему воспроизвести без толики сомнения в своем очерке о По почти все небылицы, пущенные в свет Р. Гризуолдом: в предисловии он ярко живописал пороки американского автора, провозгласив, что тот «продал свою душу алкоголю, как якобы продал ее дьяволу, что сомнительно, несмотря на несколько собственных его дьявольских измышлений»[613]. Таким образом, французская легенда пропащего пропойцы По складывалась не только дилетантскими стараниями Бодлера: с самого начала вхождения американского писателя во французскую литературную жизнь его имя было окутано сомнительным ореолом «про́клятого поэта» avant la lettre.

Вместе с тем интерес Барбе д’Оревильи к По мог быть продиктован тем обстоятельством, что в 1852 г. Бодлер опубликовал на страницах «Парижского обозрения» (март – апрель) первый вариант этюда «Эдгар Аллан По, его жизнь и его труды». Барбе д’Оревильи питал теплые чувства к младшему современнику, который, со своей стороны, разделял отдельные устремления мысли и существования автора этюда «О дендизме и Джордже Браммеле», в переписке ласково именовал его «старый шалопай», хотя, если судить по большому счету, следует знать, что Бодлер не был принят в узких кругах истых парижских денди. Как заметил сам мэтр в письме к одному из «посвященных»: «У него нет нашей веры, нет наших приличий, зато есть наша ненависть и наше презрение»[614]. Причина сдержанности Барбе д’Оревильи заключалась не только в элементарном снобизме французских поклонников Байрона и Браммела, но и в самом типе творческого существования поэта «Цветов Зла», который тяготел скорее к фигуре люмпен-интеллектуала, нежели искушенного денди[615]. Справедливости ради заметим, что Барбе д’Оревильи принадлежал к горстке французских литераторов, вступившихся за Бодлера в ходе скандального процесса над «Цветами Зла».

Так или иначе, 27 июля 1853 г. Барбе д’Оревильи опубликовал в газете «Ле Пэи» небольшую рецензию на сборник Пишо, в которой представил свое первичное видение судьбы американского писателя. Небезынтересной для нашей темы представляется та деталь, что почти в самом начале своей статьи критик упоминал о переводах Бодлера, которые с 1848 г. стали появляться в различных периодических изданиях, хотя отдельной книгой вышли только в 1856 г.[616]. При этом мэтр парижского дендизма подыскал для упоминания о трудах младшего товарища по литературному цеху столь двусмысленное выражение, что невозможно было понять, приветствует ли он творческие начинания Бодлера или иронизирует над чрезмерной привередливостью «горе-переводчика», бесконечно долго искавшего в своих переводах предельной верности подлиннику: «Сначала говорили о переводах Бодлера. Но поскольку они еще не опубликованы и, вероятно, не будут опубликованы еще долгое время…» (Barbey, 30). Бодлер, действительно стремившийся в своих переводческих начинаниях представить совершенно иной образ По-рассказчика, нежели он сложился к этому времени вследствие самых первых французских «переделок» и «переложений»[617], был уязвлен этим мимолетным замечанием, как свидетельствует одно из писем того времени[618].

В первой рецензии Барбе д’Оревильи создает образ По – блудного сына Америки, чья литературная участь была предопределена тем, что он имел несчастье появиться на свет именно в этой стране:

…Необходимо признать, что не было ничего более враждебного его врожденному гению, нежели общество и раса, внутри которых он явился на свет, и видоизменения, к которым должны были принудить его гений эти два палача-мучителя, должны были быть столь глубокими, что диву даешься, что они не вылились в настоящее разрушение – собственно смерть его способностей. (Barbey, 32)

Строго говоря, в статье Барбе д’Оревильи рисуются два «американских гения», связанных между собой противоестественной, так сказать, связью: речь идет, с одной стороны, о поэтическом даре писателя-визионера, помыслы которого устремлены к потусторонним, сверхчеловеческим, химерическим силам, а творения выстраиваются в противовес моральному и религиозному гнету общества и политическому режиму, где ставка сделана на самодостаточную индивидуальность; с другой – о внутреннем стержне самой американской нации, которую французский католик низводит до положения незаконнорожденной или даже падшей дочери боготворимого Альбиона, помешанной на желтом дьяволе. Впрочем, у самого Барбе д’Оревильи образы Америки предстают более затейливыми, если не сказать ухищренными:

Известно, что Америка не нежничает с мечтателями. Она слишком деятельна, чтобы их понимать. Она – будто муравейник, предающийся кипучим трудам, материальной активности. Америка вся вышла из Англии, страны утилитарности, явилась из рук и ног Англии, подобно тем воинам и париям Индии, что появились на свет из членов Брахмы. Поднявшись на индустрии (когда речь идет об американской нации, кто бы посмел написать такое – «покоясь»?), опираясь на протестантский принцип индивидуальности, который так изумительно подхлестывает человеческое я и которым так обманываются жалкие умы, касаясь будущего протестантских наций – ибо всякая нация, что зиждется исключительно на гордыне, неминуемо рухнет, – разве не должна была эта Америка, родина Франклина, родина бедного Ричарда, навредить более или менее мистическому складу мысли По и местами даже материализовать его в форме этой руки царя Мидаса, что обращает в злато все, чего ни коснется?.. (Barbey, 33)

Резкое своеобразие позиции французского писателя в восприятии По определялось тем, что он не только противопоставлял автора «Ворона» сверхделовитой стране, лишенной вековых культурных традиций, но и различал в нем то, что делало его именно американским писателем. Согласно Барбе д’Оревильи, не что иное, как логическая, математическая, рациональная составляющая творческого сознания По, восходит к американскому образу мысли и вступает в противоречие с собственно поэтическим даром, призванным постигать красоту идеального. Этой черты почерка По автор «Дендизма…» не мог принять, усматривая в ней воплощение ненавистного духа «счетоведения». Впрочем, главная причина неприятия метода По определялась в мысли Барбе д’Оревильи ревностным католицизмом. Так, разбирая концовку «Золотого жука», писатель приходил к таким суждениям: