По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения — страница 62 из 107

В «Золотом жуке», начав было с головокружительных высот Непостижимого, Эдгар По заканчивает тем, что находит умиротворение в естественных объяснениях. Его сознание, преисполненное протестантизма, проделывает по отношению к нему самому и его таланту то, что протестантизм делает со всем на свете: вместо того чтобы вверить себя, он проникается гордым недоверием и взывает к Воображению, полагающемуся на Разум, который пускается в толкования и разъяснения. Разумеется, для того чтобы придать представленным нам объяснениям пущего вероятия и правдоподобия, автор «Золотого жука» обнаруживает весьма особенный талант; он разворачивает такие силы интеллекта, перед которыми не устоит ни одна китайская головоломка; у вас захватывает дух, когда вы следуете за ним в его самых смелых дедуктивных решениях; но фантастичность испарилась, и на месте поэта-сновидца нет ничего, кроме здоровой, изобретательной, матерой природы, которая борется с трудностями и их побеждает. Не в этом ли весь американец?…Действительно, только американцу могло прийти в голову приплести к запутанным нитям художественного вымысла математические расчеты и вероятности экспериментальной науки. Только американец мог с такой страстью настроить свою мысль на сухие данные по описи драгоценностей и золотых изделий стоимостью в полтора миллиона долларов, которую он представляет с дотошностью присяжного оценщика! (Barbey, 42)

Таким образом, можно заметить, что уже в этом раннем отклике восприятие «американского гения» было предопределено основными положениями собственной литературной доктрины Барбе д’Оревильи: как писатель религиозно-мистического склада, он оказался особенно отзывчив в отношении поэзии фантастического в рассказах По; как писатель-католик, он обнаружил радикальную непримиримость в отношении всего того, что, как ему казалось, было продиктовано американским протестантизмом; как застарелый приверженец романтического учения, он не мог принять в авторе «Золотого жука» той доли рационального, на которую последний сделал ставку, пытаясь превзойти эстетику романтизма. Наконец, как писатель глубинной, коренной, нормандской Франции, Барбе д’Оревильи проявил в этом очерке решительную непримиримость в отношении всего того, что ему виделось самой сущностью Америки: материалистичность и расчетливость, предприимчивость и жажда преуспеяния. В общем и целом, как нетрудно убедиться, за личиной парижского денди скрывался самый настоящий французский почвенник, суждения которого об «американском гении» явственно перекликаются с догадками Достоевского.

Второй отклик Барбе д’Оревильи на творчество По представлял собой развернутую рецензию на первый сборник переводов Бодлера, вышедший в свет в марте 1856 г. под названием «Необычайные истории». Этот отзыв был инспирирован самим переводчиком, который отправил экземпляр книги авторитетному литературному критику, каковым стал к этому времени автор «Дендизма…», попросив его написать рецензию для газеты «Le Pays»[619]. В ответном письме Барбе д’Оревильи, соглашаясь выполнить просьбу новоявленного поэта «Цветов Зла» (первая подборка стихотворений с таким названием была напечатана в июне 1855 г.), предупреждал его, что статья не будет апологетической, и признавался вместе с тем, что книга Бодлера задела его за живое:

Опубликованный сборник – совсем не то, что я люблю в По, но какая разница! Сама Ваша жизнь является прекрасной, горькой и суровой, как и судьбина вашего героя. За исключением пассажа о Жераре де Нервале, который я порицаю и вообще сожалею, что наткнулся на него в Вашей работе, могу лишь рассыпаться в похвалах. Это осмыслено Яростью – той, что назавтра обернется презрением – вот величайшее из чувств человеческих и единственное, которое заслуживают люди! Это написано писателем, который к глубинам своей мысли добавляет причудливую черноту выражения. Словом, во всем этом есть что-то такое, что пронзило мне диафрагму – вот мои впечатления в дезабилье[620].

Без долгих комментариев очевидно, что Барбе д’Оревильи, который был страстным поклонником готического романа à la Анна Радклиф и всю словесность мерил байроническими величинами, ценил в По прежде всего поэтику сверхъестественного, ужасного, фантастического, которой резко противопоставлял то, что называл вслед за Бодлером «жонглерством», – математически холодное разоблачение тайны. Вот почему одним из главных упреков, который он сформулировал как в процитированном письме к Бодлеру, так и в самой статье о книге «Необычайные истории…», был упрек в неверности принципа композиции, самого состава сборника, якобы противоречившего истинному духу американского писателя. Вместе с тем в эпистолярном фрагменте отчетливо выражена одна тенденция, которая на десять лет будет предопределять публичное лицо Бодлера-писателя: он как будто нашел в По своего двойника, своего брата, своего сотоварища по «горькому и суровому» уделу поэта. С легкой руки Барбе д’Оревильи «американская маска» надолго застыла на публичном облике французского писателя, превратившись со временем в настоящее персональное наваждение, от которого, как мы увидим в дальнейшем, ему страстно хотелось освободиться на склоне творческой жизни, чтобы наконец предстать перед читателем со своим собственным литературным лицом.

В начале статьи, опубликованной 10 июня 1856 г. в газете «Le Pays», Барбе д’Оревильи воздает должное «неосторожной дерзости» переводчика, рискнувшего представить американского писателя в книге, притязательно озаглавленной «Необычайные истории»:

Представленный французской публике переводчиком перворазрядной силы – Шарлем Бодлером, – Эдгар По сразу перестал быть во Франции этим великим незнакомцем, о котором могли говорить несколько посвященных, называя его таинственным гением, недоступным в силу необыкновенной оригинальности. Благодаря этому превосходному переводу, который проник в мышление и язык автора, мы можем теперь свободно судить о том эффекте, который произвел эксцентричный американец. Удивление было всеобщим. И те, кто объединился в любви к По, и те, кто, напротив, сорганизовался, чтобы его ненавидеть – ибо этот своеобычный ум слишком сбивает с толку, чтобы его обожали или проклинали не одинаковые натуры, – все как один, даже Критика, испытали это удивление, которое, по правде говоря, не есть ощущение вполне возвышенного литературного порядка, но представляет собой тот единственный успех, на который могут надеяться престарелые общества, исчерпавшие свои интеллектуальные способности и пресытившиеся литературой. (Barbey, 46)

Нетрудно убедиться, что наряду с подчеркнутой похвалой переводчику в рассуждение критика вклинивается некое сомнение в оправданности литературной славы американского писателя в современной Франции. Более того, можно сказать, что в успехе По Барбе д’Оревильи усматривает своего рода симптом интеллектуального нездоровья французской словесности, хуже того, признак упадка социальной энергии европейского общества, прельстившегося самым болезненным гением Америки. Строго говоря, в этих и последующих строчках отзыва, в которых критик изобличает унаследованное от Европы бесплодие американской литературы, Барбе д’Оревильи формулирует самые первые положения литературного декаданса, на которые, как мы увидим в дальнейшем, живо откликнется Бодлер, усматривая в подобных суждениях стремление критиков подчинить искусство определенной морали и смотреть на литературу так, как будто она, подобно человеческому организму, может переживать пору детства и юности, зрелости и старения. Подобная точка зрения, к которой примешивалось также нечто от нормативного «медицинского взгляда» на творчество, резко разводящего здоровье и нездоровье, была заведомо неприемлема для автора «Цветов Зла», который в своем литературном опыте искал не торжества норм, а трансгрессии, выхода по ту сторону добра и зла с целью постичь последнее. Парадокс этой скрытой до определенного момента полемики заключается в том, что есть все основания полагать, что, протестуя против самого ярлыка «литература декаданса», который поспешили навесить французские критики на По и его переводчика, Бодлер в «Новых заметках об Эдгаре По» (1857) мог иметь в виду не только приснопамятного академика Д. Низара (1806 – 1888), как это принято считать во французской филологии, но и своего старшего товарища по литературного цеху, «старого шалопая» Барбе д’Оревильи, страстно изобличавшего в «декаденте» По декаданс старой Европы и заодно… Америки.

Несмотря на то что она молодится, Америка, дочь Европы, появилась на свет уже старой, как и все дети престарелых родителей, и ей свойственно духовное истощение матери. В литературном смысле она бессильна. Несколько громких имен, впрочем спорных, отнюдь не образуют этой совокупности нововведений, традиций, умственных связей, каковые называются литературой; к тому же, несмотря на громоподобность имен, все писатели этой страны (за исключением Фенимора Купера, который схватил девственность американской Природы) живут общими накоплениями литератур Европы. А когда подобное положение вещей царит повсюду, когда во всех христианских обществах все наследие просвещения и познания уравнивается, в нашем декадансе являются преемники Клавдия Клавдиана – в Америке или где-то еще; при этом они должны быть еще более причудливыми и еще более мудреными, нежели клавдийцы тех обществ, которым было далеко до нашего изобилия идей, когда они пришли в упадок и рухнули. Вот ведь каким вопросом здесь следует задаться! Не выступает ли Эдгар По нашим Клавдием Клавдианом, точнее, несусветным клавдийцем XIX века, одним из этих избыточно роскошных и прогнивших плодов чрезмерно развитой цивилизации, которая дошла до того, что, уподобляясь Варварству, принимается искать многосложности, или это действительно великий поэт, обладающий истинной оригинальностью, независимой личностью, обнаруживший настоящую красоту, единую и многообразную, в тех ее сторонах, что были неведомы миру? (Barbey, 46 – 47)