— Николай Николаич! — закричал рабочий из прокатки и, подбежав к Шпынову, что-то сказал ему на ухо.
Шпынов побагровел и заторопился в прокатку.
— Николай Николаич! — в отчаянии уцепился за него Волокитин. — А как же со штрафом-то быть? Наказать же их надо-с, для острастки-с…
Начальник прокатки круто повернулся и рявкнул прямо в лицо обомлевшему Волокитину:
— К чертовой матери! Отменить сию же минуту штраф! Тут без конца аварии с оборудованием, а вы мне рабочих мутите штрафами своими дурацкими!..
Помолчал секунду и выразительно закончил:
— Чучело!
Удивительно коротким показалось мне лето 1913 года. Вырваться в лес, на реку — в тишину, в прохладу, где, кроме птичьего гомона, ничего другого и не слыхать, — удавалось ненадолго. А потом опять завод: духота, дым, грохот и работа — до ломоты в плечах, до кровавых кругов перед глазами. Теперь особенно понятным стало давно известное слово «чертоломить», то есть работать не разгибая спины.
Наша ребячья ватага торжествовала свою великую победу над Грозой Волокитиным, хотя об этой победе почти никто и не знал. Рассудительный не по годам пятнадцатилетний рабочий сортировки Федька Зотин, заметив наше непомерное торжество, словно окатил нас ушатом холодной воды:
— Кабы вам Никола не присоветовал да Решетников не помог, ничего бы вы не смогли сделать. Ясно?
Было, конечно, ясно. Мы понимали, что Зотин говорит сущую правду…
Еще в день моего прихода на завод меня заинтересовал Шпынов — личность загадочная. Решетников сказал мне, что начальник прокатки почему-то сослан сюда из Перми. Слово «ссылка» делало Шпынова в моих глазах героем: ведь нашего Илью, и рыжего, который заходил к нам весной, и Павла Королева тоже ссылали, правда, в Сибирь… Знание Шпыновым своего дела, умение работать вызывали уважение к нему. Даже старики отзывались о нем одобрительно:
— Мастак! Видать сокола по полету.
Рассказывали также, что Шпынов каждый год ставит приезжающего к нему на летний отдых сына Сергея — студента Петербургского технологического института — на работу в листопрокатный. Сергей трудится вместе со всеми, и спрос с него не меньше, чем с любого рабочего.
Хлопотами того же Шпынова на заводе строился новый цех, «секретный». Там начали оцинковку железа по новому, немецкому, способу. Но немецкий завод, который поставлял нам цинк и оборудование, запросил за рецептуру бешеные деньги. Говорили, что Шпынов разъярился, узнав об этом, и поклялся найти свой, русский, способ цинкования.
Наступила зима. Все шло по-старому. Но вот однажды в феврале к нам в сортировку вбежал инвалид — рассыльный Шпынова — и громко, чтобы перекричать лязг железа, позвал:
— Эй, Зотин! Медведев! Айдате живо к Николай Николаичу!
Я растерянно глянул на Федьку, а он на меня.
— Пошли! — вздохнул Зотин, и мы поплелись в кабинет начальника прокатки, не ожидая ничего хорошего.
Стол в кабинете был завален книгами и бумагами. Шпынов посмотрел на нас, усмехнулся в усы и проговорил:
— Ну, здорово, молодцы… забастовщики…
Мы пробормотали в ответ что-то несуразное. Так и казалось, что Шпынов сейчас вскочит, страшно закричит, затопает ногами. Но он, продолжая улыбаться, объявил:
— Вот что, ребята! Перевожу вас обоих в новый цех, на выучку. Будете сменными подручными мастеров-цинковальщиков. Зотин, как старший годами, будет получать в день семьдесят копеек, Медведев — шестьдесят… Но чтобы работать прилежно! Лоботрясов не потерплю! Со временем сами мастерами будете. А вздумаете баламутить — в порошок сотру! — пригрозил он на прощание.
Дома весть о моем переводе в новый цех встретили радостно. Мать, довольно улыбаясь, наставляла меня:
— Ты уж, Санушко, старайся. В люди выйдешь через образование-то свое…
— Говорил же я тебе: с грамотой-то и на заводе не в последних ходить будешь, — удовлетворенно высказался отец.
Так в начале 1914 года нежданно-негаданно стал я кандидатом в мастера «секретного» цеха.
В первый же день работы на новом месте меня поразила своей загадочностью машинка в стеклянной будочке, запертой на замок. На машинке был циферблат, как у часов, она стояла на полированном столике, и от нее тянулась к ванне с металлом резиновая трубка с наконечником. Увидев, что я заинтересовался прибором, Пьянков, мой сменный мастер, пояснил:
— Градусник это! Для замера тепла в ванне. А попросту — ябедник.
«Почему ябедник?» — подумалось мне, но расспрашивать дальше не посмел.
В последний день масленицы я вышел на улицу погулять. Молодежь и шустрые подростки, одетые во все самое нарядное, толпились у высоченных угоров, играли на гармошках, пели песни. Лихие забавники катились вниз: кто гурьбой, кто в одиночку, кто парой — сам-друг с принаряженной девушкой.
Заводской нарядчик неожиданно оторвал меня от веселья. Объявил, что вместе с Зотиным и помощником мастера я наряжен разогревать металл в ванне. Завтрашняя оцинковка должна была начаться в срок, несмотря на праздник.
Когда пришел в цех, Зотин был уже там.
— А, Сано, здорово! — приветствовал он меня. — Вдвоем, значит, робить будем?
— Почему вдвоем? А мастеров помощник?
— Фь-ю! — присвистнул Федя. — Эк чего захотел… Станет тебе мастеров помощник последний день масленки пропускать! Не будет он дежурить, и думать нечего. Вдвоем чертоломить придется, брат.
На заводе стояла непривычная тишина. Она изредка нарушалась лишь звоном колоколов Успенской церкви.
Дежурить сговорились по очереди. Федька, завернувшись в полушубок, заснул. А я подкинул топлива, чтобы сохранить нужную температуру, прислонился спиной к теплой стенке ванны и, осторожно вытащив из-за пазухи взятый в библиотеке роман «Три мушкетера», тронулся по дорогам Франции вместе с беспокойным д’Артаньяном.
Пурга утихла, в широкое, во всю стену, окно пролета заглянула бледно-зеленая с серебринкой луна. Долго странствовал я с мушкетерами, но после полуночи меня стал морить сон. Я растолкал Зотина. Он очухался, посмотрел в топку и предложил:
— Ложись, Сань, запись потом сделаем, когда в пять часов первый гудок перед сменой прогудит. А за меня не бойсь: не засну.
Я сунул под голову березовую плаху и лег. Начало сниться чудное. На высоком бугре стоит поп Иван и орет:
— А-н-а-ф-е-м-а!..
А внизу лихо отплясывает вприсядку Гришка Отрепьев. Рыжие кудри его так и подскакивают на лбу, и он раскатисто, как Шпынов, смеется. Сзади к попу на конях подъезжают Стенька Разин и Емелька Пугачев. Громко поют:
Поминайте добрым словом
Атамана казака!
Потом вдруг я сам в шляпе с огромным пером, как у барыни Чубарихи, в белых фетровых пимах со звездчатыми шпорами, как у Бибикова, большого заводского чина, поддерживая на нырках д’Артаньянову миледи, похожую с лица на соседку Варюшку, качу на санках с крутой горы. А сбоку наперерез скачет верхом на трубе в кардинальской мантии наш начальник цеха и, открыв рот, гудит: «У-у-у-у!»
«Ведь это пять часов утра уж!» — мелькнуло где-то в подсознании. Я вскочил. Ванна была чуть теплой, а Федька сладко посапывал на дровах у топки. Не жалея кулаков, я растолкал его, и мы принялись разогревать металл.
Дежурство сдали как будто бы в порядке, но, заступая в свою смену под унылый трезвон вечерни, выслушали мы с Зотиным от начальника такой «акафист», что уже не чаяли и на заводе остаться. Градусник имел автоматическую запись, которая и подтвердила начальнику, что с трех до пяти часов утра металл остывал, а с пяти до шести наскоро разогревался. Вот за что, оказывается, прозвали этот прибор ябедником!
И в очередную получку за Разина и Пугачева, за ночное катание с миледи вычли у меня три рубля, а у Зотина, как у старшего, — вдвое больше.
Много было для нас с Федьшей премудростей в этом новом цехе. О химии я в пятиклассной школе ничего и не слыхал, а Федор, кончивший всего два класса, — и подавно.
Вскоре появились у нас два франтоватых студента из Питера — практиканты. Они часто стояли около опытной малой ванны со сплавом и разговаривали, то и дело употребляя непонятные, таинственно звучащие слова: «Натрий хлор», «Хлористый аммоний».
Шпынов заходил в наш цех каждый день. Он дотошно изучал записи, задавал быстрые, точные вопросы. Когда студенты при нем начинали произносить «ученые» слова, Шпынов рассерженно фыркал в усы и пренебрежительно бурчал: «Алхимики». Федя, услышав это слово, начал употреблять его в качестве нового, фасонного ругательства. Вслед за Зотиным стали поминать алхимиков и другие рабочие цеха. Студентов не любили за барскую манеру держаться, за белые перчатки, за то, что они не были похожи на сына Шпынова — Сергея, который дни и ночи практиковал в прокатке на правах простого рабочего.
Однажды Шпынов зашел в цех и осведомился у одного из студентов — Юрия Михайловича:
— Ну, как?
— Не выходит, Николай Николаевич! — пролепетал тот.
— Так-с… А что, позвольте вас спросить, вы прибавляли к сплаву?
— Хлористый аммоний, натрий хлор, — торопливо ответил Юрий Михайлович.
— Н-да-с… Значит, нашатырь, виноват, — хлористый аммоний и соль, то бишь натрий хлор, всыпали вы, а квашня все же не выкисла?
— Нет, к сожалению…
Шпынов повернулся в мою сторону, поманил меня пальцем и, вынув из кармана двугривенный, шепнул:
— Слетай в лавку, купи дрожжей.
— На все?
— На все.
Через пять минут, запыхавшись, влетел я в цех и отдал покупку. Шпынов подошел к ванне и провозгласил торжественна:
— Так вот что, господа! Коли вы и нашатырь, и соль поваренную сыпали — насыпьте-ка уж и дрожжей! Авось квашня-то и укиснет! — он сунул растерявшемуся Юрию Михайловичу в руки пачку дрожжей, пошевелил усами и закончил: — Алхимики!
После такого срама студенты дня через два уехали.
А работа в цехе шла полным ходом. Шпынов подолгу простаивал над записями, хмурил брови, раздумывал. Мастера «секретного» цеха делали все новые и новые опыты.