– Почему на «Ньюпоре»?
– Потому, что Нестеров свою петлю сделал на «Ньюпоре». А «Илья Муромец» был тяжеловес.
– Но уже есть новые советские самолеты.
– Да знаю. Бипланы И-два, И-три, И-четыре, уже полутораплан, цельнометаллический.
– Штабс-капитан тебе дороже.
– Он первый сделал петлю своего имени, первый пошел на таран… да и наш смоленский Алехнович был одним из первых.
– Гимнаст?!
– Ну преподавал гимнастику в реальном училище, и что с того. Зато испытывал «Русского витязя», «Илью Муромца», а в войну совершил сто боевых вылета. И после революции перешел в Красную Армию.
– А как же твой… этот… Лилиенталь?
– Планер – это такая же древность, как пирамиды Хеопса.
– Кто ж стырил книжку?.. Я напишу Игнату, пусть снова поищет. Москва большая, – пообещал Илья.
– Хочешь туда?
– Ну… поучиться бы – да. Там столько всего…
– А после во всеоружии в Вержавск?
Илья растянул губы в радостной улыбке и кивнул.
– Чуднó, конечно, – сказал Сеня. – Как будто из Москвы ближе Вержавск.
– А тут, как говорится, близок локоть, да не укусишь.
И друзья удивленно друг на друга поглядели.
– Ладно, – заключил Сеня. – Если с легкой кавалерией пожалуешь на свадьбу, не обижайся, я тебе по башке твоей светлой засвечу дрекольем, еще светлее станет!
– Я зимнюю шапку надену, а под нее – чугунок, – ответил Илья.
12
Вообще свадьбы справляли осенью, после всех земледельческих работ, но эту дед Дюрга решил отыграть побыстрее. Все-таки была опаска, что житье Евграфа у него признают батрачеством. Когда раскулачивали Платона Ипатова, мельника с Жереспеи, а с ним и его семейство, взрослых детей, жену, то его жена заявила, что на самом деле она не кулачка, а батрачка, всю жизнь из сил выбивалась, тянула лямку, то же и детки, кулак мельник гонял их как сидорову козу, продыху не давал. И это сам Платон Ипатов и придумал, мол, возьму весь воз обвинений на свой горб, а вы тут останетесь, укрепитесь, потом из Сибирей и я вернусь. Но не вышло. Районный следователь Тимашук зачислил его в кулаки первой категории, а всего было три: первой категории кулаки представляли наибольшую опасность молодой республике – их отправляли за колючую проволоку, семьи высылались, а злостные каэр-элементы, то есть контрреволюционные элементы расстреливались; вторую категорию увозили с семьями в спецпоселения в Сибирь, на Урал и на север; а третью категорию экспроприировали, то есть отбирали имущество, скот, дом и предлагали жить на бросовых землях где-то поблизости.
Но трюк Платона, мужика с копной мраморных волос, то ли от природы таких, то ли от вечной мучной пыли, и с такими же длинными толстыми усами и голубыми умными глазами навыкате, трюк его не удался. Ибо был он убежденный кулак: на кулаке спал, чтоб не проспать зорю, кулаком усы утирал и пот, кулаком вправлял деревянные клинья мельницы, а кому и наглое рыло мог своротить, всякое случалось, жизнь в деревне полна неожиданностей. Батрачили на него бедняки. И были у него кулаки как два мешка с зерном. И он говорил, что да, удачу надо в кулаках держать, иначе все ускользнет. Тимашук и утверждал, что он – закоренелый, идеологический кулак. Как еще под расстрел не подвел. И увезли Платона с мраморной головой в лагеря, а семью в товарных вагонах – на севера.
– Картошку посадим, тогда и женимся, – решили влюбленные.
– Э-э, нет, – ответил дед Дюрга. – Давайте прямо сейчас, берите двуколку, Антона впрягайте и ехайте в сельсовет. А столованье устроим в воскресенье.
И они и впрямь на следующий день запрягли Антона в крутых яблоках, принарядились – Евграф надел пиджак отца Сени, а брюки ему дал дед, и баба Устинья их наскоро ушила, подрубила, дал ему дед и свой картуз; Фофочка надела свое розовое пышное платье с белыми воротниками и туфли Дарьи, хотя они и чуть поджимали, а в праздничные туфли, привезенные еще Андреем из Смоленска, нога уже и не лезла совсем, их носила Варя. Косу она уложила короной, на плечи набросила лазоревый платок в желтых цветах или в солнцах. Сеня матерью невольно залюбовался. Евграф с подстриженными усами и волосами сильно помолодел. Но и был он моложе Фофочки на четыре года.
И поехали они. Устинья их издали крестила. Евграф картуз деда Дюрги снял и передал Фофочке, был он великоват и сползал на уши.
Но вернулись ни с чем, сельсовет был закрыт, по какой причине – так и не удалось выяснить; к дому председателя сельсовета они тоже подъехали, но на крыльцо вышла его жена и сказала, что самого его нету, вызвали в район. Но ведь можно было все оформить и без него. Да секретаря тоже не было. А следующий день – суббота, а там и воскресенье. Что делать с назначенным застольем? Дед Дюрга и вправду захотел, чтоб их венчали в Казанской. Но Евграф заупрямился. Хоть он и бывший шкраб, но в душе-то – советский учитель, как же он может вообще идти за чем-либо в церковь? Да записаться можно будет и в понедельник, сказал дядя Семен. Что, зря все уже наготовили бабы? Самогон в леску он самолично выгнал, хороший, с можжевеловым духом. Поросенка забили и окороков наделали. Рыбы наловили в Каспле, судаков, в тесте запекли. Пирогов с капустой кислой и с кашей и рыбой наварганили. Салатов из молодой крапивы с чесноком нарезали, конопляным маслом заправили. Сахарных петушков и белочек наварили, на березовые палочки посадили. Морсы есть. Березовик. Кленовик. И куда это все?
Дюрга снова давил на молодых, мол, раз советская власть нос воротит и прещение им строит, то и открывается прямая дорога в храм, на венчание. Веками так поступали предки, что ж, дурнее вас были? У венчания особый лад…
– Ладанный, – подсказала Устинья.
– Не лезь, – оборвал дед. – Бывают запахи не для глупого носа. То называется дух. Вот об нем и речь.
– Да я… я же землемер, шкраб, красноармеец в прошлом, – отнекивался Евграф.
– Крещеный? – осторожно поинтересовался дед, прищуриваясь.
– Ну да, бабка крестила, хотя отец был против, но она втихаря, отнесла в церковь.
– Кто же твой папаша был?
– Мастером на Деребужском стекольном заводе.
– Так не в Рославле?
– Нет. В семнадцати километрах. А мать из Рославля. После смерти отца мы туда переехали совсем.
– Живая? Мамаша-то?.. Что же ты не проведаешь ее?
Евграф хмуро смотрел в сторону, кусал травинку. Так и не ответил.
– Ну, коли ты крещен, значит, повторю: прямая вам дорога…
Евграф поморщился.
– Да нет. Нет. Не будет этого.
Дед Дюрга засопел. Вдруг поднял удивленные и уже радующиеся глаза на Евграфа.
– А ты вот все толкуешь про те грады-то? Ну? Как его… Лукин да этот важный…
– Лучин и Вержавск, – сказала уже выучившая их названия назубок Фофочка.
– Да! Ты что же, считаешь, там без Бога жили?
Евграф вздохнул.
– И там люди заблуждались.
– Чего же ты всё жаждешь туды попасть?
Евграф улыбнулся, поправил очки.
– В древний Вержавск никак не попасть.
Дед прищурил прицельно один глаз и наставил указательный палец на Евграфа.
– А желал бы?.. По глазам вижу, что так. И что же, ихним церквям не поклонился бы?
Евграф повел плечами и ответил:
– Поклониться поклонился бы.
– Тогда и айда в село, Казанской на поклон, – заключил хитрый дед Дюрга.
Но Евграф снова начал отказываться. Фофочка помалкивала. Дед и к ней обратился. Она замялась и ответила, краснея:
– Но, Георгий Никифорович… и мне неудобно… я же в колхоз вступила.
Дед Дюрга с досады плюнул, повернулся и ушел. Устинья тревожилась о судьбе свадьбы. Но… да, видать, подсырел тот Жарковский фитилек уже. Скоро сменил дед гнев на милость и постановил так: прежде они съездят с бабой в Казанскую, помолятся.
И в воскресенье с утра дед Дюрга в настоящем кафтане вишневого цвета, ластиковой синей рубахе, в картузе, в гамбургских сапогах с бураками, то есть негнущимися сияющими голенищами, и его Устинья в темном тяжелом платье и пальто саком – прямого покроя, запашном, с поясом, в начищенных сапожках и, конечно, в роскошном своем набивном платке, александрийском, как она с важностью говорила, то есть красного цвета, с синими сиринами и лазоревыми лилиями, этот платок ей набивал один мастер с хутора на Жереспее, Косьма Картошкин, прозвищем Цветочник, у него была в избе мастерская с набивными узорчатыми досками, корытца с глиной, купоросом, клеем, красками, ткани; за его платками приезжали не только из села, но и из Поречья, Велижа и даже из Смоленска. То есть – шла торговля. И самое интересное, что даже в новые времена дешевые фабричные платки не разорили Косьму Картошкина. Таких узоров и сочетаний красок не было на фабриках. Особенно удавались ему лазоревые платки с солнцами, в них бабы как будто в каких-то небесных жительниц превращались. И мужики, поджидавшие своих жёнок у околицы, рты разевали, когда те появлялись в лазоревых платках, а иные стаскивали шапки… вроде как волосы пригладить, а может, и перекреститься, да вовремя спохватывались: вот, мол, еще чего. Но оторопь из крестьянских цепких глаз не уходила: моя то половина или уже не моя? И бабы то видели и понимали. Потому и слава о платках Косьмы Цветочника на Жереспее шла. Потому и денег бабы не жалели. Мужики, конечно, жались, как говорится, но потом немели. При царе к Косьме Картошкину с городских мануфактур прибывали лазутчики вызнать его краски, как он их создает, что к чему добавляет, может, какие растения особенные местные растирает? Косьма был кудлат, и глаза разные: один с зеленцой, как у кота, другой светло-голубой, как будто ледком подернутый. И мало кто знал, что этот ледком подернутый и не видит совсем. А нос и вправду был картошкой, отсюда, что ли, и фамилия такая.
С Косьмой Цветочником зналась Марта Берёста, ее сестра ведь тут же, на Жереспее, в Бору, по соседству жила. Они были словно родные, Марта и Косьма. Будто брат и сестра. Как-то понимали друг друга и без слов совсем. Но и говорили. Сядут в тенечке, глядят на ивы Жереспеи, луг и толкуют. Так бы им и жить вместе. Но у Косьмы была жена, зловредная, брехливая. А против Марты той – ни гугу. И то была загадка для всех. Может, Марта ему какие секреты раскрывала, кто знает. Она ведь тоже была