– Очки забыл, – ответил тот.
– Ну чего вы, мы ж условились, – напомнила Варька.
Евграф откашлялся и повторил то же самое громче. Но Варька осталась недовольна, это было недостаточно громко. Фофочка махнула рукой, мол, не дождешься. А Варька сама крикнула:
– Вы очки забыли, Евграф Василич?
Но тот уже поднялся по колоде и скрылся за дверью. И тогда вместо него, придавая голосу взрослости, крикнул Сенька:
– Да! Забыл нацепить на… – но дал петуха и закашлялся.
Фофочка качала головой и неотрывно смотрела на далекое зарево.
– Но неужто, – бормотала она, – неужто и впрямь…
В соседнем саду уже тоже слышались голоса.
– Фофочка! – окликнули ее. – Никак Белодедово горит?
– Может, Алфимово?..
– Не! Белодедово. Алфимово левее, на речке.
– Выходит дело, так и есть! – согласилась Фофочка.
– Ах ти мне, Осподи! – кликнула соседка. – И чаю – дед ваш Дюрга!
Фофочка хотела ответить, но Варька замахала на нее руками, делая страшные рожи.
– Неизвестно еще! – вместо нее крикнул Сенька осипло.
– Вы так щитаете, Евграф Василич?
Варька глянула на Сеньку и прыснула.
– Щитаю! – отозвался Сенька, закашливаясь.
Изображая первый раз Евграфа, он и осип.
Утром пришли верные известия: хутор выгорел, а старики Жарковские пропали. Испарились. Сенька все-таки умотал в Белодедово на велосипеде Аньки, учитель, ее отец и отпустил его. У Аньки уже был велосипед, и у ее отца тоже. Они часто вдвоем катались по окрестностям, вызывая завистливые взгляды касплянских ребят да и взрослых. Иногда на велосипеде отца ездил с Анькой Сенька Дерюжные Крылья или Илья Жемчужный.
Еще на подъезде Сенька почуял страшный какой-то запах гари. Горелый лес так не пахнет, как сгоревшее жилье. Проехал Белодедово под взглядами деревенских, здороваясь, свернул с густой дороги на дорогу пожиже, ведущую к хутору на взгорке. Ехал и не узнавал место. Все стало не так. Впереди громоздились какие-то черные вороха, задранные черные кости будто какого доисторического животного. И всюду реял пепел. А дым еще сильно шел, клубился. В глубине хутора тлели очаги. Толком его никто и не тушил. Ворота были распахнуты настежь. Березы в роще все почернели, будто изошли дегтем. Вона куда, значит, огонь достигал.
Во дворе сидел с чумазым лицом и перепачканными сажей руками Семен. Рубаха на плече у него была разодрана. А вместо портков – тоже все в саже исподние подштанники. Он и не замечал того. Глянул слепо на племянника, кивнул и отвернулся. Тут же в сторонке топтались сыновья Ладыги, тоже перепачканные. Курили, поглядывая исподлобья то на Сеньку, то на пожарище. Валялись ведра вокруг подводы с бочкой. А лошади не было видно. Сенька оглянулся. И чуть не вскричал, сразу заметив крупные яблоки: Антон! Спутанный, он пасся на лужку. Сенька сразу и не сообразил, что увели-то Антона давно, сперва в Касплю, а потом в колхоз, сюда, в Белодедово. Он даже глаза потер. И уже понял, что и не мог Антон погореть. Вот он как есть – живой, все не теряющий стати, хотя уже и старый ведь…
– А, прилетел соколик, – хрипло проговорили сзади.
Сенька, оглянувшись, увидел входящего во двор Демьяна Гавриловича в новенькой форме, с командирской сумкой Евграфа на боку. Демьян Гаврилович поправил фуражку за козырек и уставился на пожарище.
– И-эх! Дюрга, Дюрга!
Это уже был кто-то еще. Сенька глянул – старик Протас в серых портах, серой рубахе и в занюханной лоснящейся овчинной безрукавке, в лаптях. Стоял, чесал седую бороденку. Ветерок шевелил редкие длинные волосы на голове. Демьян Гаврилович тоже посмотрел на него.
– Ты тоже убежден? – спросил.
Протас повернул к нему лицо. Смотрел как бы с трудом. Да, видно, и впрямь уже тяжело ему было смотреть.
– Говорю, – пояснил Демьян Гаврилович, поглаживая толстую кожу командирской сумки, – нету сомнения, хто и зачем произвел это… эту, по существу, кражу социалистического имущества. Спланированное уничтожение колхозного добра.
– А? – переспросил старик напряженно и вытер слезящиеся глаза. – Об чем ты?
Демьян Гаврилович вздохнул.
– Об том, – ответил он, кивая на пожарище.
Протас приложил ладонь ко лбу, глядя куда-то вверх. Посмотрел и Сенька. Серебристый тополь весь потемнел, завял, но гнездо казалось целым и невредимым. Да только ни одного аиста на нем не было. Такого не бывало ни разу, всегда на гнезде кто-то сидел, согревал будущих птенцов, они еще только летом должны были вылупиться.
Протас махнул рукой.
– А-а-а, – протянул, – вишь… тоже кинули хату свою…
– Ты, Протас Исаич, когда последний раз видел Жарковских? – строго спросил Демьян.
– А?
Тот повторил вопрос громче. Протас ответил, что не видел их совсем, то бишь уже и не помнит когда…
– А, вона, гляди! – воскликнул он.
Все вздрогнули и стали смотреть по сторонам, на пепелище… И наконец сообразили, кого имеет в виду, буквально – видит – старик. Вверху кружили аисты. Старик глядел на них из-под заскорузлой трясущейся ладони. И все глядели вверх.
Красноклювые и красноногие белые птицы кружили молча над серебристым тополем, поворачивая головы и как будто внимательно разглядывая гнездо.
– Хых! – хохотнул Витёк Ладыга. – На яешню прилетели?!
– Можа, еще яиц принесли? – подхватил Степка. – Давай, бросай, бей! Мы поджарим!
Витёк хохотал. Степка тоже.
Старик устал глядеть вверх, опустил голову, покачал ею и молвил:
– Нашла кара за разбои родителя.
И Сенька вспомнил, что именно Протас тогда и толковал про разбойника солдата Максима и его сына Никифора.
– Чего? – тут же ухватился за сказанное Демьян.
Протас посмотрел на него снизу, щуря один глаз.
– Да вота… все, – ответил он, повернулся и пошел прочь.
– Э-э, Протас Исаич, погодь! – окликнул его Демьян.
Но тот уходил, не задерживаясь, шаркал лаптями, и за ними тащились развязавшиеся веревочки. Демьян хотел было догнать старика, но раздумал и остался расспрашивать Сеньку. А что тот мог сказать. Семена он, видимо, уже донимал своим расследованием. Но и Семен ничего не сказал такого. Он утверждал, что не видел, когда дед с бабкой ушли от него. На работе так умаялись они с Дарьей, что и спали без задних ног, как говорится. Ничего не могли добавить и девочки. Старики ведь так и не захотели теснить их в хате, устроились после изгнания из своего дома на сеновале, там им Дарья постелила, Семен поставил столик и даже зеркало, два стула, к столбу прибил рукомойник, под него сунули таз. До нового сена можно жить. А в дому у него и действительно тесновато. Хотя он и звал настойчиво стариков все же в избу, но если Дюрга уперся, переубедить его – все равно что срезать косой валун в поле. Да и еще была тень обиды у сына на отца… Или уже и нет? И сам он ведь был этой жарковской породы. Дарья могла подтвердить.
Ждали, когда пожарище остынет, чтобы поискать на всякий случай кости среди головешек. Хотя никто и не верил, что старики могли так-то покончить свой век. Но, правда, тут же поминали вспыльчивость деда. В сердцах тот мог натворить делов.
На пожарище приезжал Тимашук. Судя по всему, он был доволен таким поворотом. Ведь изба уже считалась колхозной собственностью и уничтожение ее отягчало вину всей ячейки. Как и Демьян, он определил случившееся спланированной акцией противодействия советской власти. И снова вызвал на допрос и Фофочку, и Евграфа, и Семена с Дарьей, а также девочек – Лариску, Зойку и Маринку.
На пожарище сыскались только кости кота. Скорее всего, Трутня. Как он туда угодил? Девочки Семена и говорили, что Трутень, прибежав со стариками, не пошел за ними на сеновал и в дом к Семену не пожаловал, а все сидел на верху ворот оставленного хутора. Там и сгиб. Может, проскользнул под ногами новых хозяев, колхозников, заглянувших в дом, с тем чтобы уже начать устройство там ветлечебницы, да и оказался заперт.
Значит, старики сбежали. Но как? Куда? Зачем? С чем? У них же ничего уже и не было, кроме летней одежки. И деньги все, считай, ушли на выплату хотя бы части оброка… то есть индивидуального обложения. Жерновами-то этими не одного Дюргу новая власть задавила до хрипа предсмертного.
Но тут Протас снова подал голос и напомнил о Максиме – солдатике николаевском, ага. Ведь он мудёр был и завещал сыну все не тратить, пограбленное или полученное от купца Максимова, ежели было то спасение его дочки́. Словом, все давно знали, что есть, есть у Жарковских драгоценности. К ним в дом и воры пробирались, но лишь одежкой и серьгами с колечками поживились, а главного клада не нашли. А он был, был и есть, тот клад солдата Максима Долядудина. Иначе откудова такие хоромы-то выстроились? Откудова все коровы многодойные, статные лошадки, Антон в яблоках, полей туча, лугов? А? Ну вот откуда? Иконы в серебре – были? Были. Чарочки золотые были? Были. Протас сам из такой на Пасху у них пил кагор. И на церкву всегда Дюрга жертводеял, всегда. Да и окружающим жильцам одалживал. Без всякого проценту! Но, правда, с помощью по хозяйству. Делов-то было много. Хоть бы и вычистить хлевы, и конюшню, и коровник. Обычно таков и был его процент. Так это крестьянину проще и легче, чем деньгой-то возвращать. А у него они, по всему выходит, водились. Ну откуда? Что у него, какие-то руки-ноги другие? Спина из железа, можа? А голова – боярская дума? Да умом-то он не сиял. Ну знал там молитвы, читал Библию, мог старинную песнь под хмельком пропеть, и все. Крестьянин он и есть крестьянин. А видишь, как заматерел, накопил добра. Почему? А потому, что был, был клад! Была щасливая звезда солдатская Долядудина.
Была, да и закатилася!
Таперика Жарки повьются ужами на сковородке советской власти у Тимашука, Машука грозного. Пущай. Поделом. Девоньку приморили. Ведь шкраб тот уже ихний. Вот. И соки выжимали из трудового батрачества. А то свадьбу какую учинили с развратом царского пения. Белогвардейщина и есть. На Колчака, поди, молятся. Али на нашего барона Кыша. Он-то тоже куды-то подевался, испарился, как весенний туман. Вот оне все где-то и сбираются, думу думают, как сгубить советских представителей и известь бедноту под корень. Он умом не блистал, Дюрга, и силов у него уж нема, но клад, клад отрыл вдвоих со своей козявкой Устьей, да и поволокли его в леса к барону Кышу. На, мол, купляй у Франции и Германии пороху, пуль, снарядов, сбирай сорванцов, контриков недобитых, дезертиров всяких, мазуриков-ворье, латышей, китайчиков, снаряжай армию…