По дороге в Вержавск — страница 39 из 114

– Здравствуйте, – отозвался Сенька, пытаясь уйти, но Тихомиров остановил его.

– Не торопись, пожалуйста.

Сенька задержался, бросая на него исподлобья колючие взгляды.

– Ты ничего не забыл?

Сенька начал мрачно краснеть, но отрицательно помотал головой.

– Хорошо, что помнишь. Но не слишком ли затягиваешь?

– С… чем? – с трудом выдавил из себя Сенька.

Тихомиров светло и радостно улыбнулся.

– Ну не валяй дурачка. Это тебе не к лицу. Ты же почти отличник. И будущий пилот. Товарищ Тимашук с нетерпением ждет твое донесение. Как полководец с линии фронта. И я присоединяюсь. Считай это поручением комсомола. Ты уже комсомолец? Как нет? Почему?

Сенька вернулся домой подавленный. Вечером Фофочка тут же заметила это и выудила все подробности в конце концов. Удивление ее было безмерным. Она сжимала пальцами виски и бормотала:

– Ах… ироды… лжецы… душегубцы… всех передавить задумали… Что ж нам делать-то?..

Сенька тоже был в полной растерянности. Не мог уразуметь: как же так? Зачем Машуку еще и его донесение? Ведь, наверное, Евграф «во всем сознался». Чего ему еще? Зачем? Да в самом деле, отсюда надо уносить ноги, вослед за дедом Дюргой. Но куда? Он мучительно раздумывал, не мог спать. Потом проваливался в черную яму, которая тут же вспыхивала яркими снами с погонями, драками. Пробуждаясь, он думал, что уж лучше драки, сражения, чем такая вот морока бумажно-чернильная. То он вдруг засыпал и видел это донесение проклятое размером с простыню, и он малевал его кистью, какой красят дома. Малевал алой краской, и вся простынь напитывалась ею, намокала, и те слова стекали на пол, воняя… Даже отца увидел. Правда, тот был в противогазе, и глаза его лишь смутно виднелись за стеклами. Сенька его спрашивал, что делать-то? Отец отвечал, но голос его звучал так глухо, что ничего не разберешь… Но, очнувшись, Сенька вдруг ухватил окончание отцова слова: «…асс». Асс? Сенька напряженно думал, думал. Встал и побрел впотьмах по избе. В сумерках смутно виднелась кадка с водой на скамеечке у двери. Зачерпнул ковшом, напился. А в висках стучало: асс! асс! И вдруг гулко как в колокол ударило: Дон-басс! На Дон-басс, к братьям, к Тимохе и Ваське!

Сенька ошалело глядел вокруг и готов был прямо сейчас подхватиться и сорваться.

Также на него смотрела измученными глазами Фофочка, когда рано поутру он остановил ее, уходящую на работу, и все выложил.

– Ты чиво… совсем очумел? – наконец хрипловато спросила она.

– А что, лучше настрочить донос на Адмирала?

– Погоди, еще неизвестно, как оно все повернется…

– Да и пусть поворачивается, – сказал Сенька жарко, – но без меня, ма!

– А учеба? Ты же… летчиком задумал?..

– Ну и там есть школа, Тимоха писал. Да по дурости своей не хочет доучиваться. А я – доучусь.

– Как же ты поедешь… с чем… Нет! Замолчи. Мы что-то другое придумаем.

И она ушла. А Сенька не находил уже себе места, спать так и не лег. В школу идти не было мочи, и не пошел, сказав Варьке, что у него живот болит чего-то, будто хвостом кто в нем вертит, пусть там скажет.

– Сам ты прохвост, Сенька! – выпалила она и ушла.

А Сенька сразу принялся собираться. Он уже окончательно все решил. Недаром и Дюрга братьев услал туда же. Может, и сам? А что?! Сенька аж сел на скрипучий табурет, потер глаза. Как это сразу об том не подумалось? Что Дюрга с Устиньей побегли на Донбасс за внуками? И Машук не сообразил. И Семен. И никто. А хитрые брательники сидят там молчком на своей шахте, понимая, что письмо могут перехватить. Ну и ну… Вот дела. Сенька снова встал и заходил по скрипучим половицам туда-сюда. Да! Да! На Донбасс! Он уже не маленький. И кайло и лопату сможет применять, как оно требуется. И чего там? Вагонетку гонять с углем. Даешь родине угля! Настоящей родине, а не Каспле Машука. Вержавску будущего! И ведь как все сходится, в той стороне и летное училище – Харьковское. Ай! Сенька чуть не подпрыгнул от радости, внезапно затопившей его. Он пьянел от грядущей воли. Прочь отсюда, от ваших кулаков-подкулачников, от Тройницкого, Машука, Хаврона Сладкоголосого. Там настоящая жизнь, настоящее новое. Хоть и нелегкое, как пишут братья. Да ему сил достанет справиться с трудностями. Просто у братьев нет мечты. А когда она есть, то и все трудности по плечу. И Сенька припомнил песню, переписанную в письме Тимохой, да и запел ее:

Гудки трево-о-жно загудели,

Народ бе-э-жит густой та-а-л-пой,

А молодого коного-о-на

Несут с разбитой гэ-э-ловой…

Тимоха писал, что эта народная песня самая любимая у шахтеров Донбасса. И Сенька пел дальше на свой лад:

Прощай, Маруся плитова-а-я,

И ты, братишка стволовой,

Тебя я больше не у-ви-и-жу,

Лежу с разбитой гэ-э-ловой.

Смысл песни совсем не вязался с воодушевлением певшего. Сенька был в ударе. Он размахивал воображаемым молотом. Закидывал чуб набок и даже курил несуществующую папиросу. И пел дальше, пропустив пару или больше куплетов:

Ах, глупый, глупый ты, мальчишка.

Зачем так быстро лошадь гнал?

Или начальства ты боялся,

Или конторе угождал?

– Конторе? Я? – громогласно вопрошал Сенька. – Да никогда!

И распевал во всю глотку дальше:

Прощай навеки, коренная,

Мне не увидеться с тобой.

Прощай, Маруся ламповая,

И ты, товарищ стволовой.

Но, повторяя последние строчки как припев, он немного изменил их, и получилось даже лучше: прощай, Анюта-ламповая. В этом была какая-то неясная правда про Аньку… то ли лампада тут слышалась, то ли вообще в том смысле, что шел от Аньки Исачкиной свет. И, кручинясь на манер забубенного взрослого, он пропел с лихим отчаянием последний куплет:

Я был отважным коногоном,

Родная маменька моя,

Меня убило в темной шахте,

А ты осталася одна.

И тут даже слезы выступили на его глазах, хотя Фофочка оставалась с Варькой. Но ему уже казалось, что он и вправду был тем парнишкой коногоном на шахте.

Он не знал еще, будет ли прощаться с Анькой и Жемчужным. Не опасно ли? Анька-то вряд ли кому скажет, а вот Илья… кто его знает. Хоть и друг закадычный, но… И может, отнести Аньке журналы? Или пускай Варька отнесет?

Но Сенька взял все четыре журнала с повестью Беляева и понес их после обеда Аньке.

А она – прямо на него и едет на велосипеде. Сенька чуть не подпрыгнул от радости. Так ему не хотелось попадаться на глаза ее матушке. Он представлял эти ее глубоко посаженные сердито-вопрошающие глаза и ежился.

– Анька!

Та ехала, конечно, в черной юбке и сиреневой старой вязаной кофте, босая. Родители ей запрещали надевать штаны, точнее – матушка запрещала, отец не был так строг во всех этих мелочах и до своего ухода из церкви, а тем более сейчас, после того, как стал расстригой. А матушка спуску не давала.

– Кто подарил? – спросил Сенька, кивая на багажник.

Анька с улыбкой тормозила, вставала на землю босыми ногами, убирала прядь за ухо и оглядывалась с недоумением.

– А, это…

За багажник зацепилась ветка цветущей сирени. Сейчас дом Исачкиных утопал в белой и махровой сирени.

– Арутюнчик? – не отставал Сенька. – Ухажер зубастый?

Анька замахнулась на него.

– Вот как сейчас д-э-а-м по балде!

Николо Арутюнян был сыном зубного врача Еразика Ивановича, присланного из Смоленска несколько лет назад спасать касплянцев, воющих от зубной боли и прочих недомоганий, вместе с другими советскими врачами, да так и оставшегося в селе из-за судьбоносного стечения обстоятельств: здесь он повстречал рыжую зеленоглазую Раю, дочь священника Евдокима, и бросил семью, квартиру в Смоленске на Армянской улице над Днепром. Жена его вскоре вышла замуж за военного, и тот начал, как говорится, строить ее сыновей, Николо не выдержал и сбежал к папке, двое других остались, видимо, им по вкусу пришлась эта муштра отчима.

Кудрявый белозубый черноглазый Колька был шибко умен, всем помогал с уроками, задачки щелкал как орехи и никогда не зажимал несколько копеек для похода в клуб, если приезжала передвижная киноустановка. Деньги-то у него водились. Еразик Иванович все время починял зубы касплянцам.

Ну и как новоиспеченный зять священника дружил с семьей другого священника – с Исачкиными, навещая тех в праздники, приходя на семейные торжества, конечно, со своим Колькой. И мальчик сдружился с девочкой.

Это все не нравилось ни Сеньке, ни Илье Жемчужному. Они даже однажды подстерегли Кольку и начали задирать его, но тот им ответил, что ежели они хотят с ним сразиться, то пожалуйста, он, как говорится, к их услугам, хоть сейчас. Только один на один. Озадаченные Сенька и Жемчужный пошли за ним. Он привел их в ничейный вишневый садик позади дома и велел ждать. Вскоре вернулся с шахматной доской.

Сенька начал озираться и узрел в кустах крышку старого улья.

– Досками будем драться? – спросил он, отломив с треском доску и оборачиваясь к Кольке.

Жемчужный покатился со смеху. Он кое-как умел играть в шахматы, а Сенька нет. И Жемчужный принял вызов. Колька быстро и легко обыграл его. А Сеньке вдруг что-то сверкнуло из игры, шахматные фигуры как будто на миг исполнились каким-то необъяснимым смыслом. И он попросил научить его, научился и, выменяв старый штык на шахматы у Ильи, научил всех играть на хуторе, даже деда Дюргу.

Но с Колькой они так и не подружились. Изредка схлестывались за шахматами, подначивали другу друга.

– Я журналы несу, – сказал Сенька.

– Уже прочитал? – удивилась Анька.

– Перечитал.

– Снится Атлантида?

Сенька усмехнулся и ответил:

– Снится Вержавск… – Он помолчал и добавил со вздохом: – Так туда и не доплыл.

Анька рассмеялась. По ее лицу прокатывались солнечные волны. Они стояли под большой липой с клейкой зеленой листвой, трепетавшей от порывов ветра.