Грузчики сваливают мешки на бегущие конвейеры. Пасть сортировочной проглатывает мешок за мешком. Там, внутри, в желтом тумане, бобы из мешков струятся в огромные воронки. Другая струя, очищенная от пыли и отбросов, бежит по желобам в новые мешки, которые выносятся на лентах конвейеров обратно на пристань, на спины других грузчиков, к лебедкам у пароходов.
— Майна! Вира! — доносится с пароходов морская команда под'ема и спуска груза.
Лебедки подхватывают по полусотне мешков, поднимают их над бортом вышиной в шесть метров и опускают в колодец трюма. Там, в глубине, суетятся маленькие фигурки, которые кажутся сверху приплюснутыми. Это опять китайцы. Они укладывают мешки в брюхе океанского гиганта.
Везде китайцы. Китайцы грузят. Китайцы сортируют. Китайцы гонят вагонетки по рельсам. Китаец, представитель торговой фирмы из Харбина или Цицикара, в огромных роговых очках на плоском, приплюснутом носу, бегает вдоль вагонов с карандашом за ухом и с цветными накладными, зажатыми в желто-коричневой руке.
Китайскими бобами на пристани Эгершельд грузятся пароходы всех стран. Вот развевается на флагштоке, на носу пятиэтажного чудовища, звездный флаг Соединенных Штатов Америки. На черном фоне борта выведено золотом — «Рузвельт». За ним плещется на ветре яркое полотнище с изображением солнца, раскинувшего желтые лучи. Это японский грузовой пароход «Осака». Дальше дымится густая роща труб — немецкие, английские, голландские, французские суда. Бирюзовая даль бухты затянута дымной кисеей. Снуют юркие катера и моторные лодки пограничного дозора.
В гавани Эгершельд бобы из Китая — главный груз. Они идут из Манчжурии по Китайско-Восточной железной дороге во Владивостокский порт. Закупленный иностранными фирмами боб после очистки и сортировки перегружается в эти огромные суда, которые доставляют его во все порты мира.
Китайско-Восточная железная дорога — самый дешевый путь транзита (перевозки) бобов за границу. Можно еще бобы грузить в Шанхае, но иностранные фирмы избегают делать это, потому что подвоз груза к шанхайскому порту стоит значительно дороже, чем перевозка по Китайско-Восточной железной дороге. Все станции от Харбина до манчжурской границы завалены мешками с бобами. Отовсюду с полей Манчжурии тянутся обозы двухколесных арб и караваны верблюдов, нагруженные бобовым жмыхом и зерном. В 1927 году через Владивостокский порт прошло свыше миллиона тонн бобов.
Теперь, после захвата Китайско-Восточной железной дороги, порт замер. Остановились сортировочные машины, замерли конвейеры и лебедки, разбрелись китайцы-грузчики. Пустая бухта рябится золотом яркого солнца. Не дымятся пароходы, не слышно команды «майна», «вира». Все заглохло.
Во Владивостоке, на стыке двух самых шумных улиц — Ленинской, которую продолжают по старой памяти называть Светлановской, и Вокзальной — находится ресторан «Золотой Рог». Когда-то в этом ресторане собирались дельцы всех стран. Здесь, под звон стаканов и музыку с эстрады, заключались сделки на манчжурский боб, жмых, чай, хлопок, опиум. По привычке здесь и сейчас собираются дельцы. Юркий кругленький японец и сухой длинный англичанин, оба с сигарами, сидят за столиком, за стаканами стынущего кофе. Обмениваются короткими фразами по-английски. У них растерянные лица.
— Боб застрял, — говорит англичанин.
— Боб застрял, — подтверждает японец.
Дельцы удручены. Дешевый транзит бобов, этого ценнейшего продукта, без порта Эгершельд немыслим. Более близкого, дешевого и удобного порта для вывоза из Манчжурии нет. Удар» китайских захватчиков по Китайско-Восточной железной дороге — это удар по карману мировой торговли с Манчжурией, Баргой, внутренней Монголией.
Круглые бетонные и железные башни-цистерны в гавани Эгершельд перекачивали сотни тысяч тонн бобового масла в наливные трюмы грузовых пароходов Европы. Платформы-вагоны несли из Манчжурии горы бобового жмыха, который является самым дешевым и лучшим удобрением. Но не только бобы шли по К.-В. ж. д. к Эгершельду. Чай, хлопок, китайский шелк, манчжурский дуб, пушнина — все это Манчжурия грузила для всего мира в Золотом Роге. А Европа, Америка, Япония выгружали здесь свои товары, которые переправлялись по К.-В. ж. д., самой ближней и дешевой дороге, в Манчжурию и Баргу.
II. ПО ПУТИ В ХАРБИН
Манчжурский поезд. Курильщики опиума. Страхи китайца Ли-Тина. По Бурято-Монголии и Барге. Хинганская петля. Курорт у ног Хингана. Ограбленный крестьянин.
У станции Пограничной, в нескольких часах езды о г. Никольска-Уссурийского, Уссурийская железная дорога переходит в К.-В. ж. д. У станции Манчжурия Китайско-Восточная железная дорога упирается другим своим концом в Забайкальскую дорогу, рельсы которой бегут через Карымскую на Читу. Почти две тысячи километров поезд мчится от ст. Манчжурия до Пограничной через Бурято-Монголию и Даурию, через сопки, горные кряжи Хингана и желтые степи, ныряя в туннели, делая петли, перелетая через висячие мосты, через пропасти.
Со станции Карымской манчжурский поезд отошел переполненным до отказа. В жестких вагонах — не продохнуть. В них набились китайцы и корейцы. Головы и ноги свешиваются даже с укладок для багажа.
Кореянки, в белом с ног до головы, с детьми, плотно упакованными за их спиной, садятся прямо на заплеванный пол между скамейками. С ребенком за спиной кореянка представляет собою нечто вроде мотка. На ней намотаны белые полотнища по пять-шесть метров длиной, которыми, как свивальником, стянуты вместе ребенок и мать. Играет ли, плачет ли, спит ли маленький кореенок за спиной мать не обращает на него никакого внимания. С своим живым горбом она ходит, спит, ест, толчется в толпе пассажиров и только изредка разматывает, вертясь, свои бесконечные свивальники, чтобы покормить ребенка.
Корейцы, тоже в белом, без перерыва курят трубки с длинным, тонким мундштуком и крошечной чашечкой для табака или опиума. В одной кучке они, заслонив спинами лампочку, чтобы не увидал кондуктор, накаливают на игле над огнем комочек опиума и, положив его в трубку, затягиваются ядовитым дымом, сладостно жмуря узкие глаза. Сладковатый, тошный запах опиумного дыма тянется сизой струйкой по вагону.
Китайцы в широченных штанах из синей нанки (китайской бумажной материи), стянутых у щиколотки, в суконных туфлях на войлочной подошве, забрались с своими узлами на верхние места. Там они едят и курят, бросают сверху остатки еды, окурки, шлепаются вниз плевки. Они нисколько не считаются с вывешенными в вагоне правилами и с нижними пассажирами. Те и не ропщут — народ привычный.
В этих вагонах спирает дыхание. Душит запах китайского чеснока, бобового масла, потного, немытого тела. Здесь едет китайская беднота — поденщики, чернорабочие, грузчики. Корейцы и кореянки с семьями едут в Манчжурию на маковые и бобовые плантации. Китайцы отправляются на каменноугольные копи и оловянные рудники, которыми богата западная и южная Манчжурия. Вся эта темная, голодная голытьба питается чесноком и горстью риса.
— Ваша где езди?
Сухой, тонкий китаец сидит на полу. Он поднял голову в кепке и глядит на меня. Из его узких глаз струятся огни живого любопытства. Рука с обглоданным скелетом селедки остановилась на полдороге ко рту.
— Ваша Харбин ходи? — переспрашивает он.
— Моя ходи Харбин, — подтверждаю я на той же тарабарщине.
Только на таком исковерканном наречии можно говорить с ним. Когда я пытался на Дальнем Востоке говорить с китайцами и корейцами, не ломая языка, они с конфузливой улыбкой разводили руками:
— Ай, пу-хо (плохо). Моя ваша не понимай. Мало-мало русска говори.
Любопытство китайца удовлетворено. Он с'едает костяк селедки с головкой и жабрами, облизывает и вытирает пальцы, отполированные жиром и грязью, о полы синей куртки. Тогда, метнув на меня осторожный взгляд, он поднимается и идет к притаившейся кучке курильщиков опиума. Огонь в его глазах разгорается еще сильнее. Жадный голод светится в них. Но он возвращается угасший и разочарованный.
— Твоя кури опиум? — ставлю я вопрос ребром.
— Деньга есть — моя кури, деньга нет — моя нет кури, — отвечает он и горестно хлопает себя по сухим бедрам.
Большинство этой горемычной голытьбы из северных провинций Китая и Манчжурии — курильщики опиума и морфинисты. В Харбине, в тесных лабиринтах китайских дворов, притоны, похожие на берлоги, кишат продавцами опиума. На грязных нарах, на тряпье лежат высохшие до костей курильщики и блаженно сосут трубки. И нередко случается — по утрам полиция натыкается на улице на мешок, в котором завязан согнувшийся в три погибели труп. Это выбросили из притона обкурившегося до смерти горемыку.
— Зачем куришь? Опиум тебя контрами (убьет), — стараюсь я воздействовать на китайца.
Но его глаза тоскуют, сухие щеки запали еще глубже:
— Ваша не понимай, — говорит он, и руки и плечи его дрожат в лихорадочном ознобе. — Моя живи — работай, много работай, кости боли, печенка боли. Моя кури — спи, ничего не боли. Хо! (хорошо). Дай! — протягивает он ко мне дрожащую руку.
Он просит денег, «двася» копеек на горошину опиума. Это мольба жалкого существа, истомленного жаждой хотя бы одной затяжки яда. Его глаза слезятся, все тело содрогается в конвульсиях, желтое лицо делается прозрачно-восковым.
— Капитана, дай.
Этот случай в вагоне четвертого класса Китайско-Восточной железной дороги свел меня с китайским рабочим Ли-Тином, курильщиком опиума, а через него, как по цепочке, с вереницей лиц, привлекательных и безобразных, в лачугах китайской части Харбина.
Я не дал «двася» копеек Ли-Тину, ни гроша не дал я ему на опиум. Правда, он обошелся в конце концов без меня и, накурившись где-то на остановке в уборной, выспался и приободрился. Но я не потерял из-за моей непреклонности расположения Ли-Тина. Он не разжаловал меня даже из «капитала», — чин, который он дал мне в минуту льстивой угодливости.
— Капитана есть купеза (купец)?
— Нет.