У меня совсем плохо со здоровьем. Чего только не ставили: и пневмонию, и сепсис, и т. д. Олюшки нет. Мы спим с Тоней на полу в избе на шинели. Всего нас девять человек. Ночью выйти невозможно, очень тесно, изба маленькая. Ира ушла к Астапенко. Нам по-прежнему дают пятьдесят граммов сухарей. Если бы не хозяйка, не знаю, как бы мы себя чувствовали. Астапенко уговаривал меня не раз эвакуироваться на самолете до Москвы, но я не хотела расставаться со своими, ведь снова к ним я не попаду. А сегодня уговорили окончательно. Самолеты нам больше не обещают, снова нужно будет выходить из окружения, я буду для них балластом. Приехала Олюшка, тоже уговаривала меня и проводила на аэродром. Мне кажется — легче было бы умереть, чем расстаться со своими.
Самолет, на котором я летела, уходил последним. Летим до Валдая, там я должна сдать раненых и лететь в Москву. Самолет идет над немцами, лучи прожекторов пробивают черные занавески на иллюминаторах. Ребята кажутся настолько бледными (а может быть, они такие и есть), что на них страшно смотреть. Беспрерывно бьют немецкие зенитки, и летчик, стараясь выйти из зоны огня, так лихо маневрирует, что нам начинает казаться, что самолет разваливается на части, и мы то стремительно летим вниз, то подбрасываемся вверх на катапульте. Огонь прекратился уже у самого Валдая. А меня все-таки задел осколок, к счастью, легко, аэродромные медики сделали мне перевязку.
Аэродром Валдая действует только ночью, все подсобные службы находятся под землей. Я с трудом разыскала начальника отряда, чтобы получить разрешение на полет в Москву. Он разрешил и назвал номер самолета, на котором я могу лететь. Но когда я вышла из подземных сооружений, самолет, на котором я летела до Валдая, был совсем рядом и уже убрал лесенки и запустил моторы. Ребята, узнав, что мне разрешили, подтянули меня на руках, и мы полетели. Уже начало сереть, шли почти на бреющем, видно все как на ладони — каждое деревце, кустик. Какие же мы были идиоты! Прячась под деревьями, мы думали, что нас не видят немецкие летчики. Да лучшей мишени придумать нельзя.
В Москву прилетели утром. Нас окружили летчики, посыпались тысячи вопросов: как Старая Русса? Как «катюши»? Как партизаны? Как фрицы? И т. д. и т. п. А аэродром громадный, очень много самолетов стоят открыто, только под каждым часовой. До Москвы далековато. Дежурный сказал, что командир отряда едет в Москву, и усадил меня в его машину. Комотряда напоминает громадную жабу, только в петлицах четыре шпалы. Он уселся рядом со мной на заднее сиденье. Вот уже от кого я не ждала нежных излияний! Он сказал, помимо всего прочего, что шофер везет нас к нему на квартиру, что мы там неплохо проведем время (ординарец завалил чуть ли не всю машину пакетами и свертками), а потом, если я не пожелаю с ним остаться, он отправит меня на самолете в Ростов. Ехать железной дорогой бессмысленно — сильно бомбят, особенно узловые станции. Если бы мне пришлось ползти, и то я поползла бы до Ростова, только подальше от этого благодетеля. Но как мне от него избавиться? В это время у станции метро регулировщик перекрыл движение, машина резко затормозила, я нажала на ручку дверцы и вывалилась из машины. Регулировщик снова взмахнул флажком, и машина рванулась. Передо мной оказалось заднее овальное стекло и удивленная жабья морда — я ей показала язык. Все произошло так неожиданно, что я забыла в машине свое имущество. Ну, ничего! Это еще не самое страшное.
И вот я — в Новочеркасске! Радости не было границ, камни хотелось целовать. Как с неба упала. Никто не верил и не узнавал. Мама, когда увидела меня, не поверила своим глазам.
Радость померкла, когда я увидела, что творится в городе — танцы, танцы, танцы. Хотя комендантский час начинается с восьми вечера. Локоны, завивки, маникюры… Почему война не для всех? Почему одни такие же, да нет, в тысячу раз лучше, должны умирать на фронте? А другие в это же самое время танцуют, веселятся, развлекаются, как будто ничего не случилось? Помнят ли они о тех, которые там, на фронте, дерутся и умирают за них? Нет, эти пустые, накрашенные и разряженные куклы ничего не помнят. Главной целью их жизни являются наряды, локоны, маникюры, танцы и брюки, безразлично какие, лишь бы в петличках побольше знаков различия. И это — мой родной город…
Думала ли я совсем недавно, находясь в самом пекле, в окружении, что со мной может произойти такое — увижу родных, буду в Новочеркасске, и будет Саша. Так совсем неожиданно пришла ко мне любовь. Саша только что окончил Грозненское училище, был направлен на фронт и чуть ли не в первом бою ранен. Рана его заживает, он уже может ходить. В старом городском саду цветут липы, аромат их опьяняет. Нам кажется, что нет войны (до нас не доходит протяжное, берущее за душу завывание высоко идущего «Юнкерса»). В целом мире только мы и запах цветущих лип.
Если бы можно было остановить, хотя бы продлить это прекрасное мгновение! Люблю тебя, Ленка, родная, слышишь? Люблю. Как можно любить еще больше, лучше? Скажи мне, научи! Неповторимая прелесть первого поцелуя, второй раз ощутить ее нельзя — это дается один раз в жизни. Может быть, эти мгновения — это все, что отпущено тебе, ведь война так неумолима и каждую секунду напоминает о себе завыванием «Юнкерсов», пока только идущих на Ростов, сиренами воздушной тревоги, комендантским часом и прочими атрибутами прифронтового города. Она не может отпустить даже лишнего часа — Саша уезжает на фронт. А как бы хотелось хоть на несколько вечеров вернуть украденную юность. И вот от всего осталось — последний вагон уходящего поезда, на подножке Саша, машущий пилоткой до тех пор, пока не скрылся из вида.
Обстоятельства складывались так, что какое-то время мы были на одном 3-м Украинском фронте (или рядом в одно время были в Днепропетровске и Пятихатках), но ни разу за всю войну не встретились.
Мы отступали — был сорок второй,
Меня любимой ты тогда назвал,
А в небе высоко над головой
Шел «Юнкерс» и надрывно завывал.
До «Юнкерсов» ли было нам тогда?
Ведь мы с любовью в первый раз встречались.
И этот первый — было навсегда,
Уж в этом мы никак не сомневались…
Была она ни первой, ни последней,
Меня всегда коробят эти бредни,
Она одной-единственной была.
Все было в ней: и горечь расставания,
И жизнь сама, победа, радость встреч,
И будущего счастья ожидание.
Ну, как ее мне было не сберечь?
Я пронесла ее через войну,
Меня она хранила, согревала
И сильной быть она мне помогала.
Я навсегда ей верность сохраню.
Вот и кончилась сказка, которая может быть только на войне. Саша предлагал идти в ЗАГС, но я отказалась. Это несерьезно. Как я потом смогу доказать, что верность хранила? Впереди война, я должна быть на ней, а там все очень непросто. Если все это, что было в течение такого непродолжительного времени (в общей сложности и суток не наберется), окажется настоящим, значит, будем вместе. Если, конечно, вернемся с войны. Мы же еще почти дети, это война заставила нас забыть об этом. Мои подружки сдают экзамены за десятый класс.
Теплый ветер дует,
Развезло дороги,
Им на Южном фронте
Не везет опять[13].
Тает снег в Ростове,
Тает в Таганроге.
Эти дни когда-нибудь
Мы будем вспоминать…
Об огнях-пожарищах,
О друзьях-товарищах,
Где-нибудь, когда-нибудь
Мы будем говорить.
Вспомню я пехоту,
И родную роту,
И тебя, случайный друг,
Что дал мне закурить.
Давай закурим, товарищ, по одной.
Давай закурим, товарищ мой!
На родной сторонке
Слышны плач и стоны.
Мучили сестренку, закололи мать.
За детишек наших
Псы ответят кровью,
И как сон кошмарный
Мы будем вспоминать…
Об огнях-пожарищах…
Снова нас Одесса
Встретит как хозяев.
Снова милых сердцу
Сможем мы обнять.
Славную Каховку, город Николаев,
Эти дни когда-нибудь
Мы будем вспоминать…
Об огнях-пожарищах…
И когда не будет
Немцев и в помине,
И к своим любимым
Мы придем опять,
Вспомним, как на запад
Мы шли по Украине.
Эти дни когда-нибудь
Мы будем вспоминать…
б огнях — пожарищах…
Несколько раз в день пою я эту песню. Просит меня об этом папа. Она приносит уверенность в том, что и Каховка, и Николаев, и Одесса снова будут нашими, приносит уверенность в победе над фашистами.
Николаев — город его боевой молодости. Здесь служил он на флоте на крейсере «Прут», здесь ходил в увольнение в город, на парках которого были вывешены объявления «Собакамъ и нижнимъ чинамъ входъ воспрещенъ», здесь встретил он Революцию, стал председателем Военно-революционного судового комитета, здесь принимал участие в разоружении и аресте командующего Черноморским флотом адмирала Колчака. Золотой кортик «За храбрость» Колчак им не отдал, поцеловал и бросил в море.
Папа очень переживает, что не принимает участия в этой войне с фашистами. Ему приказано ждать особого распоряжения, а это значит, когда наши оставят Новочеркасск — остаться в тылу врага. Я прошусь остаться с ним, но он категорически отказал мне в этом. Куда бы ни отходили наши — я должна уйти с ними.
Мы попытались эвакуироваться с населением, но это невозможно. Одна-единственная переправа не может пропустить не только всех желающих гражданских, ею не могут воспользоваться даже военные. Бомбят ее круглые сутки. Ночью вешают люстры[14] (в Новочеркасске видно) и пока не разобьют, не улетают. Только восстановят, снова посыпались бомбы, бросают даже пятисотки. Но, несмотря на это, тысячи людей под бомбами и обстрелом ждут чуда — возможности переправиться, — не хотят оставаться у фашистов. Согнали очень много скота, но нет никакого сомнения, что он весь останется на правом берегу Дона. Чуда не будет, будет хуже с каждым часом, и мы вернулись. У нас во дворе никто никуда не собирается, говорят: что людям, то и нам. А я не хочу сидеть и ждать, что мне преподнесут фашисты, я уйду, во что бы то ни стало с последним солдатом или погибну, но не останусь. Уйти пришлось совсем неожиданно через несколько дней. Прибежала Валентина и закричала, что на Хотунке немецкие танки. Новочеркасск — не Севастополь, защищать его некому, и вообще как-то все странно происходит: не слышно, что фронт совсем рядом. Или, может быть, его просто обошли, фрицы это могут. Несколько дней была бомбежка, а артиллерии совсем не было слышно. М