— Глубина?
В руках Шайтанкина уже вспыхнул свет аварийного фонаря.
— Глубина девяносто!
— Продуть!
Еще одна цистерна освободилась.
— Глубина?
— Девяносто.
Пауза в полсекунды, но похожая на вечность. Темноту, холодный мрак отсека рвет несильный свет аварийных фонарей. Безжизненным блеском отсвечивает латунь штурвалов; стекла приборов мерцают, как куски нетающего, вечного льда. Тишина. Нет никого… Как будто бы нет никого, хотя здесь и были, и жили, и чувствовали… никого. Тишина. И в этой тишине негромкий голос. Даже не столько команда, сколько раздумье, мысль вырвавшаяся нечаянно.
— Стоп продувать… Осмотреться в отсеках… Врезались в дно, — и уже более громко, обычно, по-барабановски, разносится суровая команда:
— Аварийная тревога!.. Акустики, слушать чужую лодку!
Акустики докладывают, что ничего не слышат. Ничего…
V
Мужья, посмеиваясь, иногда говорили, что вы, мол, больше нашего знаете. Вы можете без ошибки сказать, когда нам сыграют тревогу, когда прикажут идти в море и когда дадут команду вернуться.
В шутках этих была доля истины. Дело в том, что невеликая военно-морская база была почти вся видна из окон многоэтажных домов, в которых жили офицерские семьи. И если из месяца в месяц наблюдать жизнь причалов, замечать какие-то перемены около здания штаба, угадывать, о чем корабль на рейде переговаривается с береговым постом, то будешь иной раз видеть: что-то готовится. Не осведомленность, а догадка, порой очень верная, подсказанная не знанием, но интуицией, позволяла жене офицера-подводника «сообщить» иногда мужу нечто такое, что высшее командование еще от него скрывало. Как после этого не шутить: «Вы больше нашего знаете»?
Сейчас никто не мог сказать, надолго ли причалы стали пустыми. Даже болтливая жена начальника штаба бригады, целыми вечерами крутившая на проигрывателе модную пластинку и подпевавшая томной певице «Я ждать тебя устала», даже и она неопределенно пожимала плечами.
Никто не мог сказать: учение ли это, когда лодки на полигонах?
…Она считала дни. Она всегда считала дни, когда разлука была долгой, — не могла привыкнуть к разлукам.
Теперь было особенно трудно, потому что и приблизительно не знали дня, в который можно ждать их возвращения.
Иной раз, как ни томит тоска ожидания, но веришь: вот в это утро звякнет в замочной скважине ключ. И не откроешь еще глаз, а будешь знать — он здесь. Повесил тихо плащ. Склонился над кроваткой дочки — заглянул. И шагом неслышным, на носках, неловко раскачиваясь, идет. Будто боится спугнуть твой сон, хотя почти уверен: не спит, ждет.
Сейчас она не знала, когда наступит это утро. И каждый раз, проснувшись но не открыв еще глаз, она видела, как, сделав поворот в широком устье бухты, идет сюда, к причалу, лодка. Над водой строгая темно-зеленая башенка. Впереди, как плоский клин, лежит полоса носовой надстройки. Серебристо-светлые струи разбегаются от носа корабля по голубовато-серой поверхности бухты. Это — если смотреть закрытыми глазами.
А если открыть их и, приподнявшись на локте, взглянуть в окно, то будет видна голубовато-серая бухта. Широкое устье ее. Но ни в бухте. Ни в устье. Ни там, до самых боновых ворот — никого. Все совершенно спокойно. Все в утренней туманной дымке будто спит. Никакого движения. Не входит в бухту, развернувшись в ее широком устье, неторопливая подводная лодка. Не входит…
Прежде всего во все отсеки дали свет. Это можно было сделать, потому что, хотя и шли под резким углом вниз и под этим же резким углом врезались в донный ил, но электролит в аккумуляторных батареях не расплескался. Повреждения в электропроводке быстро нашли и устранили…
Командир все время оставался на своем месте, там, где находится во время атаки, — возле перископа. Но в одну из минут, оставив тут старшего помощника, ушел в каюту.
Достал из сейфа карту-схему и, расстелив ее с трудом на узеньком столике, нашел примерную точку, где сейчас находились. Поставил красным карандашом отметочку — крестик. Стер быстро крестик, поставил кружок.
Глядя на синюю яркую линию туши, вспомнил вдруг, что именно такая линия с четкими углами поворотов, со строго вымеренными коленцами галсов указывала дорогу 26-й. Может быть, где-то совсем неподалеку отсюда в последнюю минуту, когда еще жило сознание, командир той лодки, широкоплечий могучий красавец Степан Игнатюк поставил на четкой линии туши крестик красным карандашом.
А он еще раз, с нажимом, обвел кружочек…
— Командир, — открывая дверь каюты и оставаясь стоять в проходе, за дверью, сказал Кузовков. — Ты бы прошелся. По отсекам.
В голосе замполита не было упрека, звучал он очень ровно и совсем тихо; старшина, копавшийся возле батарейного автомата тут, рядом, может, и не слышал, что сказал замполит командиру. Но капитан третьего ранга в другое время обязательно вспылили бы в ответ на такую подсказку — не любил, когда Кузовков влезал так открыто не в свои дела. Но сейчас не вспылили и даже не обиделся. Как-то сразу почувствовал, что бестактность грубоватого, прямого в выражениях заместителя надо сейчас не заметить. Главное в эту минуту: прав он, капитан-лейтенант кузовков.
— Хорошо, — сказал, неторопливо сворачивая карту. — Хорошо. Правильно это. Я сейчас иду.
Первый отсек казался особенно просторным потому, что были убраны койки, в два яруса висевшие и с правого борта и с левого. Торпеды, лежавшие друг над другом, тоже и с правого борта и с левого, теперь не загороженные койками, видны были во всю свою длину, от тупорылых носов до густо смазанных маслом «хвостушек». Торпедисты, открыв трюм, доставали тросы, цепи Галя; настраивали лебедку.
Стараясь не хвататься за клапаны и магистрали, за приборы и рычаги механизмов, за электропроводку — то есть за все то, что по бортам, на шпангоутах, в шпацах прочного корпуса занимало каждый сантиметр пространства и составляло корабельные «стены», командир шел из отсека в отсек.
Палуба стояла в крутом наклоне. И эта резкая крутизна от кормы, задравшейся высоко, и к носу, провалившемуся, сейчас с каждой минутой, может быть, все более и более уходившему в ил морского дна, напоминала, говорила ему командиру, говорила каждому, что лодка в жестокой опасности.
Матросы готовили изолирующие дегазационные аппараты. Каждый миг с центрального поста, где следили за состоянием воздуха в лодке, могла прозвучать команда: «Надеть ИДА!»
На камбузе кок спросил готовить ли обед?
Каждый грамм кислорода был сейчас дорог — каждая струйка чада загрязняла воздух. Но сказать: «Не нужно» — значит сказать всем: «Дела наши плохи».
— Выливается все у меня, — сказал кок, — при таком дифференте.
— Тогда погодите, — сказал Барабанов очень ровно. — Вот когда выровняемся…
— Значит, сухим пайком сегодня? — спросил матрос Комарников, проверявший электропроводку на камбузе. Глаза матроса по-особенному блестели, и голос звучал неестественно приподнято.
«Не азот ли уже чувствует этот слабоватый товарищ?» — подумал капитан третьего ранга. — Нет, — сказал он Комарникову. — Не сухим. Просто мы обед чуть-чуть перенесем.
В отсеке дизелей были несколько растерянны. Командир отделения, старшина второй статьи Разуваев, занимался отработкой аварийных задач. Давал вводные: «пробоина в районе… шпангоута!» Заставлял бежать, тащить брусья, клинья. Кричал на кого-то: «Ты что пузыря пускаешь!»
«Пустить пузырь» — это выражение в ходу у подводников. При выстреле торпедой, если неправильно отрегулированы аппараты, может вымахнуть на поверхность воздух. Сразу обозначается местонахождение погруженной лодки. «Пустить пузырь» — это значит сказать или сделать что-то неверное, неправильное.
«Сам ты пускаешь пузыри, старшина Разуваев», — подумал командир. Ему вдруг не понравился сейчас этот богатырь, этот могучего телосложения уралец, земляк боцмана Шайтанкина. Кажется, до призыва они даже на одном заводе работали, Разуваев и Шайтанкин. Возле одних мартеновских печей. Боцман, который на год позже пришел служить, всегда с почтительностью относился к старшему товарищу. Только в последнее время часто они спорили. Боцман вспоминает, что Разуваев любил оставлять своих же друзей-товарищей с «бородой». Что за «борода» — все никак нет времени расспросить.
Командир остановил тренировку. Не сказал Разуваеву, что нужно беречь и себя и людей. Силы свои беречь. Неужели это ему, старшине, не понятно? НЕ сказал этого, но просто бросил:
— Отставить учение… Пока. Ждите команды.
Молодой электрик — он совсем недавно пришел на корабль из учебного отряда — сидел перед станцией правого мотора. Легкий щиток, закрывающий станцию со стороны прохода, был снят. Матрос держал в руках ветошь и наждачную бумагу — видимо, зачищал контакты. Сейчас он уткнулся, уставился глазами во что-то, привлекшее, видимо, его внимание своей сложностью. Может быть, вспоминал учебник: «А что же это должно быть такое?» Он весь ушел в раздумье над сложностью техники. Он не слышал, как повернулась задвижка кремальеры, устройства, запирающего сферическую дверь. Не видел, как, низко нагнувшись, выбросив вперед сначала одну ногу, потом поднырнув головой, всем туловищем, в отсек проскользнул командир.
«Учимся, Оскаров?» — хотел спросить капитан третьего ранга тем полушутливым, ободряющим тоном, каким только что говорил с людьми на камбузе и в отсеке дизелей. Но показалось Барабанову, что с этим матросом не нужно так говорить. Капитан третьего ранга как-то очень ясно почувствовал, что вот этот самый молодой из его подчиненных совсем не нуждается в излишнем ободрении. У него у самого очень много простой, спокойной уверенности.
Глядя на согнувшегося голого по пояс матроса. На сильные мускулы его плеч, рук, играющие живыми бугорками даже под лопатками, командир вспомнил тот день, когда Оскаров пришел на корабль. Буквально через полчаса после того, как он появился на лодке, моторист Разуваев «разыграл» его. Есть еще на флоте эта дурацкая традиция — разыгрывать новичков. Все тогда хохотали. И он, командир, уже намеревался вызвать к себе Разуваева, чтобы сделать старослужащему категорическое внушение и тем самым подбодрить молодого матроса. Но вдруг он увидел «разыгранного». Ни тени смущения на лице. Какое-то спокойное, большое достоинство. «Ну, хохочите, мол, хохочите. Если есть охота похохотать. А мне-то беда какая?» И командир тогда сам улыбнулся.