Значение земли всегда столь глубокое и сильное в России, столь чтимое допетровским государством, выступает, как это и понятно, с особенной яркостью и силой в эпоху междуцарствия, когда государство потеряло всякую самостоятельность и наконец обратилось в развалины. В России мы видим значение земли, народа, а нисколько не бояр, не аристократии, ибо аристократия – это уже не земля, не народ. Такое народное (а не аристократическое) значение русской земли беспрестанно выдается в договорах и действиях междуцарствия. Если бы в России был хотя сколько-нибудь аристократический элемент, то он бы выдвинулся хотя сколько-нибудь, в эпоху междуцарствия особенно, – имел бы хотя какое-нибудь значение; но этого не видно нисколько. У всех русских, и в уме и на языке одно: вся земля. Скажут: под всей землей подразумеваются все русские люди, под ней подразумеваются и бояре. Совершенно правда, но наравне со всеми, но не как бояре, а своей земской стороной, как люди земств, где для человека является только одно определение: человек. Простой народ, не имеющий никаких титулов, всего ближе к этому определению; он поэтому и носит всякому человеку предложенное и доступное название, всечеловеческое название крестьянина, то есть христианина. «Меня вся земля послала, а не одни бояре; а от одних бояр я бы, князь Василий, и не поехал» – так говорит полякам знаменитый боярин, князь Василий Васильевич Голицын. «Ты, Лев Иванович, – говорят Сапеге русские послы в стане Сигизмунда, – сам бывал в послах, так знаешь, можно ли послу сверх наказа что-нибудь сделать? И ты был послом от государя к государю, а мы посланы от всей земли: как же мы смеем без совета всей земли сделать то, чего нет в наказе»?[16] В договоре, который заключали русские с польским правительством, когда решались призвать государя из чужой земли и хотели поэтому себя обеспечить, было сказано, что «перемена законов зависит от бояр и всей земли»[17] Там также есть выражение: «его господарская милость (король) станет говорить и уряжать, по обычаю московского государства, с патриархом, со всем освященным Собором, с боярами и со всей землей»[18]. Ополчение под Москвой собравшись, выбрало в начальники всей землей бояр и воевод: Трубецкого, Заруцкого и Ляпунова, и написало приговор. В приговоре написаны разные правила и постановления; между прочим говорится, чтобы «печать к грамотам о всяких делах устроить земскую, а при больших земских делах у грамот быть руке боярской»[19]; говорится: «смертной казнью без приговору всей земли боярам не по вине не казнить и по городам не ссылать»[20]; прибавляется: «а кто кого убьет без земского приговора, того самого казнить смертно»[21]; и наконец говорится: «если же бояре, которых выбрали теперь всей землей для всяких земских и ратных дел в правительство, о земских делах радеть и расправы чинить не станут во всем в правду, и по тому земскому приговору всяких земских и ратных дел делать не станут: то нам всей землей вольно бояр и воевод переменить, и на их место выбрать других, поговоря со всей землей, кто к ратному и земскому делу пригодится»[22].
Кажется, нет надобности приводить еще свидетельства, встречающееся беспрестанно, того высшего, того первостепенного значения, какое имеет земля в допетровской России. Думаем, оно довольно очевидно. Стоит вспомнить только выборного от всей земли мясника Кузьму Минина, сидящего рядом с князем Пожарским и рядом с ним подписывающего грамоты.
Это отсутствие аристократического элемента замечали и поляки; они говорят, что в России народ всегда имеет власти более, чем сенат. Любопытно также, как в уме поляков отражается обычай допетровской России: постоянно совещаться со всеми и делать все с общего совета. Вот пример: Гонсевский говорит Шеину: «Король велел мне обо всем этом переговорить с тобой; но вы сами от доброго дела бегаете, держась своего обычая московского: брат брату, отец сыну, сын отцу не верит, этот обычай теперь ввел царство московское в погибель». Какой же это обычай московский? А вот послушайте далее. Гонсевский продолжает: «Я, зная, что у вас, у государей и в народе, такой доверенности, как у нас, нет, и тебе по обычаю московскому нельзя было со мной съезд устроить; зная это, я писал тебе, чтобы ты объявил о деле архиепископу и другим смолянам, и с их ведома съезд устроил»[23]. Так вот он, этот обычай московский! Вот что не нравилось так сильно пану Гонсевскому, вот что называет он отсутствием доверенности друг к другу, в чем видит явление безнравственное и гибельное: это обычай не распоряжаться самому произвольно, а совещаться с другими, делать дело с общего совета. Такой упрек с польской стороны крайне важен и знаменателен; он проводит резкую черту между двумя странами и еще сильнее подтверждает повсюдное присутствие совещательного элемента в древней России.
Мы сказали уже, что в этом томе у г. Соловьева – и это важная его заслуга, которую мы высоко ценим – в его истории междуцарствия обращено внимание на движение собственно народное, и народ не остался в тени. Теперь мы позволим себе сделать некоторые замечания почтенному автору.
На с. 177–178 автор говорит: «Некоторые из его (Болотникова) казаков засели в деревне Заборье, но принуждены были сдаться царским воеводам; Шуйский велел их взять в Москву, поставить по дворам, кормить и ничем не трогать; но тех, которые были пойманы на бою, велел посажать в воду». Далее, на той же странице автор говорит: «Сам воевода, князь Мосальский был убит, и ратные люди его сели на пороховые бочки и взорвали сами себя на воздух: они предпочли погибнуть от огня, ибо знали, что в Москве взятые на бою гибнут от воды». Это выражение у автора имеет вид как будто шутки. Шутка здесь кажется нам странной, неуместной. А потом, ратные люди могли и не знать, как в Москве поступают с другими ратными людьми, взятыми на бою. Далее: если бы даже и знали они, то почему же непременно бесстрашный поступок их – объяснять таким расчетом и ослаблять его геройство? Что такой расчет у ратных людей был – доказательств нет, а тайных мыслей своих они никому не сообщили. Мало того: мы имеем все причины думать наоборот. Если ратные люди Мосальского знали, что делают в Москве со взятыми на бою, то они, конечно, также знали, что делают в Москве с теми, кто сдается (см. начало выписки): кто ж им мешал сдаться и быть пристроенными и накормленными? Итак, не от того взорвали себя на воздух эти бесстрашные люди, что все равно приходилось погибать так или иначе, а от того, что лучше хотели умереть, чем сдаться: тогда как из вышеприведенных слов самого автора выходит, что, сдаваясь, ратные люди обеспечивали себе жизнь и довольство. Наконец, автор, кажется (судя по словам его), думает, что сажать в воду означает смертную казнь посредством воды, следовательно «посажать в воду» значит – утопить. Такое же объяснение этого действия (посажать в воду) находим у автора ниже. На с. 424, говоря о вражде Ляпунова с казаками, автор говорит: «Дело началось тем, что у Николы на Угреше Матвей Плещеев, схвативши 26 человек казаков, посадил их в воду; казаки вынули всех своих товарищей из воды, привели в таборы под Москву, собрали круг и начали шум на Ляпунова, хотели его убить. Летопись умалчивает о подробностях, но видно, что в этом случае казаки имели правду на своей стороне; если Плещеев поймал казаков на грабеже, то обязан был привести их в стан и отдать на суд, а он самовольно посадил их в воду, тогда как в приговоре было утверждено, что смертная казнь назначается с ведома всей земли». Автор, очевидно, думает, что это смертная казнь. Но нам кажется, что это не казнь, а наказание. Иначе как бы могли казаки, нашедши товарищей своих посаженными, вынуть их всех и привести в стан? Следовательно, они живы. Если бы посадить в воду значило казнить, то это бы не могло случиться. Итак, это было наказание с предоставлением на произвол судьбы: как к дереву в лесу на произвол судьбы, на случай, что найдется кто-нибудь, который развяжет. Но во всяком случае это не смертная казнь, и следовательно, противоречия приговору всей земли здесь не было, а поэтому и здесь казаки правды на своей стороне не имели.
Говоря о смерти Ляпунова, автор не упоминает о рассказе Маскевича, который сам в это время был с Гонсевским в Кремле. По его рассказу, Гонсевский, чтобы погубить Ляпунова, употребил следующее предательство: уверил одного пленного боярина, что он, Гонсевский, в сношениях с Ляпуновым, что Ляпунов хочет предать ему все войско; показал грамоты к нему от Ляпунова за поддельной подписью, дал грамоту, будто бы от себя, к Ляпунову, и, чтобы боярин крепче поверил, взял клятву с боярина никому не сказывать. Безбожный ков удался: боярин, как пришел в стан, так и рассказал всему войску. В этом же роде рассказывает и летопись Филарета. Нам кажется, что и то и другое, то есть и польское и казацкое предательство могло быть: могла быть и не одна поддельная грамота с целью, чтобы погубить Ляпунова. Да, много старались о погибели Ляпунова. Видно, лежал он камнем на сердце у всех врагов России, у всех разбойников и грабителей. Такие иудины старания еще более возвышают Ляпунова и еще более унижают гнусных врагов его.
Автор говорит о Салтыкове (он называет и других тушинцев), что он сочувствовал планам Лжедмитрия и желанию просвещения, и указывает на то, что в договоре они выговаривают право для русских людей ездить для науки за границу. Это совершенно справедливо, но требует, кажется, некоторой оговорки. Россия сама сильно хотела сближения с просвещенными странами. Но при таком совершенно законном желании, нисколько не противоречащем, а благоприятствующем самостоятельности, – могло быть весьма естественно, и было, конечно, в иных, увлечение просвещенной внешностью Европы, увлечение не свободное, а подчиненное, рабское. Таков был, кажется нам, Салтыков. Хотя Борис, желая просвещения, желал его совершенно самостоятельно, но так как поэтому он в то же время и сильно заботился о сближении с Европой, то Салтыков должен был быть за него. И точно, мы находим у Маржерета свидетельство, которое заслуживает быть упомянутым, что Михайло Глебович Салтыков оставался верен Годунову и был связан. Потом стоял Салтыков за самозванца. Наконец, во время междуцарствия особенно выказалось, что он, кроме стремления к просвещению, был просто предан иностранцам. Он стал уж не на сторону королевича Владислава, а на сторону короля