НАДПИСИ НА КНИГАХ
Обычай делать надписи на книгах был широко распространен еще в те времена, когда печатные книги являлись редкостью. Делали надписи и переписчики книг, и переплетчики, и продавцы, а еще чаще — дарители, владельцы, просто читатели. Надписи встречаются на форзацах, первых и последних листах, внутренних сторонах переплета, а также на полях страниц.
Чаще всего можно увидеть надписи-предтечи современного экслибриса, указывающие, кому книга принадлежит: «Сия книга, глаголемая Цветник, села Иванова крестьянина Никифора Горелина», или: «Книга часослов стряпчего Еуфима Маркова сына Норова».
Из этих надписей видно, что владельцы книг почти всегда указывали свое социальное положение: «посадский человек», «торговый человек», «гость» (т. е. приезжий купец), «спальник» (придворная должность), «казак». Есть даже надпись: «Сия книга вольной женки Таисьи Петровой». Это дает ценные сведения о составе читателей первых русских книг.
Чтобы подчеркнуть право на владение книгой, иногда добавлялось: «книга собинная (т. е. собственная.— В. Д.), не краденая».
Надписывались и книги, находившиеся в церковных и монастырских книгохранилищах, например: «Книга сия казенная, катедрального Чудова монастыря». Сочинения духовного содержания часто дарились «по обещанию» или «жаловались» церквям патриархами и царями, а потому считались особо ценными. На одной из них в 1697 году архимандрит Спасо-Ярославского монастыря Иосиф сделал надпись: «Никому же не давати, ибо мирские люди брали книги и много за ними пропало, а черньцы крали книги и уносили».
Надписи на дареных книгах предупреждали: «Отнюдь не продавати, а сородичам давати на списание», «Сия книга непродажная, и заложити не смети никому».
Некоторые надписи были пространными наставлениями дарителя: «1723 года, июня 4-го, дьяк Федор Лукин сын Нестеров сию книгу Апостол отказал племяннику своему родному Василею Володимерову сыну Нестерову, а ему, читая, вникать и памятовать, и поступать яко честному человеку, и ежели заповедей моих ты, мой племянник, не сохранишь, и за то тебе будет месть в небе, а меня, грешника, поминай и впредь награды ожидай».
В надписях не раз перечислялись небесные и земные кары, которые обрушатся на того, кто похитит книгу или попортит ее, «листы кои вырежет или выдерет». Суровые охранительные надписи имелись на рукописных церковных книгах Соловецкого монастыря: «Аще хто дерзнет похитити или отдати священную сию книгу, от церкви да отлучится».
Сапожный мастер Афанасий, Сергиев сын, в надписи на пожертвованном им «в память родителев» евангелии предупреждает: «И ту книгу никому насильством не извести, а кто дерзнет бесстыдством, да воздаст ему господь месть в день последний и да будет проклят».
На книгах светского содержания встречались и шутливые надписи: «Аще хто сию книгу возьмет без нас, тот будет без глаз, а хто возьмет без спросу, тот будет без носу, аминь».
На многих книгах надписи делались по прочтении:
«Сию книгу чёл (или чтох) такой-то»; «Пользовался чтением сей книги (имярек)»; «Сию книгу читал Иван Пономарев, ярославский купец».
Иногда на книгах светского содержания давалась и оценка прочитанному, то положительная, то отрицательная: «Сию книгу за разумну мнити ничто же» (т. е. нельзя); «Свидетельствую, что не надобно чести» (т. е. читать); «Сия повесть ложная»; «Прочел с вниманием и благоговением».
В конце рукописных книг обычно указывалось, кто, где и когда их «справил», «зделал», «построил». Среди создателей подобных книг были не только переписчики, но и «писицы», как видно из такой заключительной надписи: «Списывала сию книгу церкви Петра и Павла, что в Новой Басманной, бывшего сторожа Ивана Иванова сына жена Татиана Стефанова дочь, 1756 года».
Ценность рукописных книг бывала велика: ведь каждая страница украшалась обычно заставками и бордюрами, исполненными красками и золотом, а порой и художественными миниатюрами. Поэтому купля и продажа книг сопровождалась на Руси особыми «отписями», делаемыми на самих книгах: указывались имена продавца, покупателя, а иногда и свидетелей купли, а также сколько было взято за книгу. Но чаще надпись делал сам ее владелец:
«Сия книга принадлежит по наследству от Федора Азарова племяннику его Ивану Азарову».
«Сия книга новой Телемак куплена в Москве на Спасском мосту, дано 1 рубль 25 коп. 1763 года, генваря 11 дня. Принадлежит подпорутчику Василью Новосилцову».
На книге «Геройский дух и любовные прохлады Густава Вазы, короля швецкого» тот же владелец написал:
«Сия книга принадлежит подпорутчику Василью Новосилцову из наилутших книг его библиотеки. Куплена в С.-Петербурге на Морском рынке, дано 70 коп. с переплетом. Августа 11 дня 1768 г. Прочтена 28 августа».
На книге «Побеждающая крепость», издания 1709 года, есть надпись, близкая к аннотации: «Сия книга инженерная о строении апрошей и приступов и протчих крепостей полевой артиллерии горпорала Якова Алексеева сына Новосильцева, а досталась ему от тестя его Федора Ивановича Змеева 1728 году марта 18 числа».
Иногда надписи на книгах имели стихотворную форму. Изучение их позволяет литературоведам делать важные открытия.
Так, на томике французских басен Лафонтена издания 1772 года, подаренном И. А. Крыловым драматургу и типографу А. И. Клушину, есть надпись:
«Подарена любезным другом Иваном Андреевичем Крыловым июля 29-го дня 1792 года в бытность в типографии, по причине нашей разлуки на время, а может быть — судьбе одной известно».
Затем следует четверостишие, написанное рукой Крылова:
Залогом дружества прими Фонтена ты,
И пусть оно в сердцах тогда у нас увянет,
Когда бог ясных дней светить наш мир престанет,
Или Фонтеновы затмит все красоты.
Эта находка спустя много десятилетий сделала известными ранние стихи великого русского баснописца (ему было тогда 23 года) и позволила включить их в полное собрание его сочинений. Она подтвердила, что Крылов задолго до выхода своей первой книги басен (в 1809 г.) был хорошо знаком с баснями Лафонтена.
Поэтесса А. А. Наумова, жившая в Казани, подарив Г. Панаевой свою книжку «Уединенная Муза закамских берегов» (1819), сделала на ней надпись:
«В знак сердечной моей к ней приязни прошу милую мне и добрую Глафиру Панаеву принять сию книгу слабых трудов моих, и, читая, иногда вспоминать любящую ее Анну Наумову».
Впрочем, интерес представляет не эта надпись, а вторая, сделанная под нею другим почерком, очевидно, позже:
Уединенна муза
Закамских берегов,
Ищи с умом союза
И не пиши стихов!
В надписи на даримой книге автор подчас выражал свое жизненное кредо. Так, пушкинист А. Гессен сделал такую надпись на подаренной автору этих строк своей книге «Москва, я думал о тебе»:
«Книга эта родилась в день моего девяностолетия.
Перелистывая ее страницы, оглядываясь на большой жизненный и творческий путь, пройденный мною, я невольно вспоминаю строки Горация:
Дай мне прожить тем, что имею я,
Дай мне, молю тебя, здоровья,
И с рассудком здравым светлую старость,
В союзе с лирой.
Так, в союзе с пушкинской лирой, рождаются мои книги. Это — неисчерпаемый источник радости, счастья, даже долголетия. И вам — таких же ясных, светлых дней!
8 марта 1970 г., встречая мою девяносто третью весну».
ВРАГИ БИБЛИОТЕК
Кто главные вредители книг, враги библиотек? Крысы? Жучки? Книжная тля? Сырость? Плесень? Пыль?
Нет, это книжные воры, а также люди, которые берут книгу почитать и не возвращают ее, но себя ворами почему-то не считают.
Еще в средние века в библиотеках принимались всевозможные меры против похищения книг. Так, в библиотеке Эрефордского собора (Англия) каждый том, в солидном кожаном переплете, был прикреплен к цепи, последнее звено которой надевалось на толстый железный прут, шедший вдоль стенки шкафа. Цепи были достаточной длины, чтобы положить снятый с полки том на ближайший пюпитр для чтения.
На дверях кабинета художника Мутье, жившего при Людовике XIII, красовалась надпись: «К черту всех, кто попросит одолжить книгу!»
В кабинете Н. С. Лескова висела табличка с надписью: «ВСЕ, КРОМЕ КНИГИ!» Писатель говорил:
«Злейшими врагами библиотек я считаю тех из наших друзей и приятелей, которые неотступно преследуют нас своими просьбами одолжить книгу прочесть». По словам Лескова, его библиотека сильно пострадала от знакомых, которые брали книги «на день-другой» и не возвращали их.
В другой частной библиотеке на стене было написано:
Хозяин любит старину,
А в старину умно живали,
И книгу, лошадь и жену
Своим друзьям не одолжали.
А вот другое объявление в том же духе:
Не шарь по полкам жадным взглядом;
Здесь книги не даются на дом.
Лишь безнадежный идиот
Знакомым книги раздает.
Некоторые владельцы книг ставили на первом листе штемпель — своеобразный экслибрис: «Сия книга украдена у...» (следовала фамилия владельца).
Один петербургский книголюб требовал у каждого, кто брал у него книгу, дать расписку на специально напечатанном бланке: «Я, нижеподписавшийся, взял для прочтения книгу . . . . . . (фамилия автора), под названием . . . . . . . и обязуюсь возвратить ее до . . . . . . в целости и сохранности, в противном случае повинен уплатить владельцу ее стоимость».
Эти расписки прикреплялись в тех местах полки, где стояли взятые книги, так что легко было установить, где находится та или иная из них.
А у одного «библиофила» книги были нанизаны на стальные прутья, как шашлык на шампур, чтобы их нельзя было снять с полки...
Совершались и систематические кражи из библиотек.
Так, в № 77 «С.-Петербургских ведомостей» за 1871 год появилась заметка следующего содержания:
«В городе распространился, кажется, достоверный слух об открытии значительной кражи необычайного вида и свойства. В Публичной библиотеке стала замечаться значительная пропажа книг. Подозрение пало на одного из видных ее библиотекарей, но так как он носит всем известное и притом весьма уважаемое в германской богословской науке имя, то долго не решались дать ход этому невероятному подозрению. Наконец, швейцару библиотеки, при надевании пальто на заподозренного библиотекаря, удалось ощутить на его спине под сюртуком твердую вещь. Ученый германский богослов немедленно был препровожден в канцелярию, где в присутствии нескольких библиотекарей вынута была из-под его сюртука толстенная книга. После этого уже невозможно было сомневаться в виновнике воровства, и начальство библиотеки решило произвести у означенного господина домовой обыск».
«По произведении обыска найдена масса похищенных им из Публичной библиотеки книг, вырванных эстампов и т. п. По глазомеру число книг определяется в 6—7 тысяч. И так как это воровство производилось с ученым выбором, то стоимость покражи определяется в несколько десятков тысяч».
«Ученый германский хищник русской народной собственности передан в руки полиции, и мы уверены, что это дело подвергнется судебному разбирательству и получит ту должную огласку, которую оно заслуживает по своей возмутительности».
Кто же был этот книжный вор, безнаказанно совершавший беспрецедентные по масштабам хищения из главного хранилища русских книг?
Алоизий Пихлер окончил Мюнхенский университет, получил ученую степень доктора богословия, издал ряд сочинений о взаимоотношениях католической и православной церквей. Затем он решил сделать карьеру в России и был принят сверхштатным библиотекарем Публичной библиотеки в Петербурге, с жалованьем 3 тысячи рублей в год. За усердие и трудолюбие был вскоре награжден орденом Станислава II степени.
Свое положение он использовал для того, чтобы похищать наиболее ценные книги. Часть уже была отправлена за границу, часть уложена в ящики для той же цели. Пойманный с поличным, Пихлер написал директору Публичной библиотеки И. Делянову следующее письмо: «Нижеподписавшийся приносит горестное добровольное (!) признание в том, что он в качестве библиотекаря Императорской Публичной библиотеки тайно взял домой более четырех с половиной тысяч книг и на большей части их уничтожил библиотечные знаки. Принося это чистосердечное сознание вины, он просит не передавать это дело в суд и дозволить ему беспрепятственный выезд за границу».
Не получив ответа, Пихлер через пять дней попытался уехать, но был арестован на вокзале и предан суду.
Хотя его защищал известный адвокат, доказывавший, что подсудимый страдает клептоманией, присяжные признали книжного вора виновным и приговорили к лишению прав и ссылке в Тобольскую губернию. Только после ходатайства баварского правительства Пихлер был помилован, возвращен с дороги в Сибирь и выдворен за границу.
«ПЕРСИДСКИЕ ПИСЬМА» В РОССИИ
Блестящий образчик эпистолярной литературы, «Персидские письма» Шарля Монтескье, впервые вышедшие в 1721 году, принадлежат к числу наиболее известных произведений французской классической литературы.
Их автор одним из первых удачно использовал в целях сатиры такой литературный прием, как письма вымышленных иностранцев к себе на родину. Эта маскировка позволила ему в обход цензуры высказать самые резкие суждения о политической жизни тогдашней Франции, критиковать ее нравы, якобы увиденные со стороны свежими глазами двух персов, Узбека и Рики, будто бы живших в одном доме с «переводчиком» их писем.
Книга имела огромный успех и при жизни автора выдержала 30 изданий. Появилось множество подражаний, но, в противоположность им, ей не суждено было устареть.
Образованные круги русского общества еще в XVIII веке прекрасно знали «Персидские письма» в оригинале. Эта книга имелась в библиотеках большинства русских писателей; о ней упоминают и Пушкин, и Белинский, и Герцен, и Тургенев, и Лев Толстой. В московских библиотеках есть 115 изданий «Писем».
История переводов их на русский язык представляет большой интерес и отражает борьбу царской цензуры с «вольнодумными» сочинениями.
Впервые перевел «Письма» один из первых наших сатириков — Антиох Кантемир. Будучи русским послом в Париже, он познакомился с рядом французских литераторов, в том числе с Монтескье. В письме последнего аббату Гуаско от 1 августа 1744 года говорится о «той горести, какую причинила нам смерть нашего друга Кантемира» (аббат перевел сатиры последнего на итальянский). После смерти Кантемира Монтескье содействовал выходу этих сатир и на французском языке (1749).
Карамзин в «Пантеоне российских авторов» (1802) также упоминает о том, что «Кантемир был приятелем славного Монтескье». В воображаемом разговоре Кантемира с Монтескье и двумя аббатами, описанном Батюшковым в очерке «Вечер у Кантемира» (1817), Кантемир упоминает о своем переводе «Персидских писем» на русский, а их автор изумляется этому.
Однако перевод Кантемира до нас не дошел, и впервые фрагменты «Писем» были опубликованы на русском языке почти полвека спустя в переводе Ивана Чашникова. Он поместил письма X—XIV («История троглодитов») в альманахе «Избранное чтение, или Собрание чувствительных и к внушению добродетели споспешествующих повестей» (1786) под названием: «Троглодиты, или Единое токмо исполнение добродетелей сделать может народ счастливым, сочинение г. Монтескию».
Через три года, в 1789 году, появился первый полный перевод (161 письмо) Федора Поспелова, а в 1792 году —перевод Ефима Рознотовского. Любопытно, что эти переводы не пострадали от цензуры: лишь в письме XXIV вычеркнуто место, где автор устами Узбека издевается над триединством христианского бога и над таинством «пресуществления»: «Он заставляет всех верить, что трое — это один; что хлеб, который едят,— не хлеб; что вино, которое пьют,— не вино». Остальные высказывания о религии, невзирая на их явную крамольность, пропущены в печать, даже письмо XIX, где Узбек рассуждает о сущности бога, о мнимом его всеведении и о его взаимоотношениях со свободной волей людей, и письмо XXV, где говорится о том, что христиане вовсе не следуют заветам своей религии.
Своей полнотой переводы «Персидских писем», появившиеся в России в конце XVIII века, выгодно отличаются несмотря на устарелость лексики и синтаксиса, от более поздних, пестрящих цензурными купюрами.
Объясняется это, вероятно, тем, что Екатерина II, до того как во Франции разразилась революция, стремилась показать себя в глазах Европы либеральной правительницей. Спохватилась она лишь с появлением «Путешествия из Петербурга в Москву» (1790). А в 1792 году цензура могла просто проворонить крамольную книгу — проворонила же она «Путешествие»!
Затем в течение почти 100 лет эта книга Монтескье на русский не переводилась. Дух, которым она проникнута и который получил у нас название «вольтерьянского», делал невозможным появление ее в России и в эпоху аракчеевщины, и в годы николаевского режима, и даже позже. Любая попытка издать «Персидские письма» была заведомо обречена на провал и даже грозила преследованиями, что прекрасно понимали как переводчики, так и издатели.
Лишь в 1884 году появился новый перевод «Писем» в серии «Библиотека европейских писателей и мыслителей», издававшейся В. Чуйко. Письма здесь не нумированы, фамилия переводчика не указана, перевод очень плох. Упомянутое выше письмо XXV цензура не пропустила вовсе, а от письма XIX остались лишь первые три строчки и пять последних; все остальное заменено рядами многоточий.
В 1887 году прогрессивный издатель Л. Ф. Пантелеев привлек к переводу «Писем» В. М. Гаршина. На вопрос, не возьмется ли он за перевод, Гаршин ответил, что с удовольствием сделает это, «хотя он тогда совсем не нуждался в переводной работе»,— отмечает Пантелеев в своих «Воспоминаниях». Вскоре Гаршин сообщил издателю, что начал перевод, который «очень его увлекает».
Но он успел перевести лишь 11 писем: работа была прервана его болезнью и безвременной смертью.
В 1892 году «Персидские письма» все же вышли в издании Пантелеева, который привлек другого переводчика (фамилия не указана), без примечаний, хотя текст весьма в них нуждался. Перевод был далек от совершенства.
В том же году вышел еще один перевод, в издании журнала «Пантеон литературы», со вступительной статьей Л. Первова. Этот перевод также был анонимным, в некоторых местах он искажал смысл оригинала. Так, «petitesse» (мелочность) переведено «вежливость»; «homme a bonne fortune» (волокита) превратился в богача, московиты — в москвичек. В письме XXV фразе: «Религия здесь — не столько совокупность священных обрядов, сколько предмет для всеобщих споров» — придан противоположный смысл: «Религия не есть предмет для всеобщих споров».
Но главное, этот перевод сильно пострадал от цензуры и изобилует сокращениями. По характеру купюр легко проследить, что именно в книге Монтескье показалось царским цензорам предосудительным.
В первую очередь красный карандаш прошелся, конечно, по дерзким высказываниям против христианской религии, вложенным автором в уста Узбека. Так, в письме XXIV после слов «сего мага зовут папой» вычеркнуто уже приведенное нами место о святой троице и о причащении. В письме IX вычеркнута фраза: «Кто-то очень метко выразился, что если бы треугольники создали себе бога, то у него было бы три стороны». Письмо XIX, укороченное в издании Чуйко до восьми строк, здесь опущено целиком — как можно усомниться в таком свойстве бога, как всеведение, как можно противопоставлять волю людей его воле?
Не понравились цензору и рассуждения казуиста в письме VII: тут и фамильярное обращение с богом, и софистика, имеющая целью оправдать грехи... Поэтому после слов «чтобы хоть как-нибудь пробраться в рай» все остальное вычеркнуто. Убрано и замечание о вреде фанатизма из письма X.
Не счел цензор возможным пропустить в печать и некоторые высказывания о России и о Петре I (письмо I Узбеку из Москвы).
Но и там, где речь шла о Франции и Персии, об их внутренних делах, цензор, боясь, как бы описание порядков, свойственных абсолютизму персидскому и французскому, монарших капризов и придворных нравов не навело русских читателей на какие-нибудь параллели и нежелательные мысли, усердно вычеркивал (например, в письме XXXVII) места, где говорилось о незаслуженных наградах, раздаваемых Людовиком XIV по своей прихоти, о несправедливом затирании талантливых офицеров. Как тут было не вспомнить, что и в русской армии на высшие командные должности назначались бездарные и престарелые, но титулованные генералы, главным образом из немцев?
В переводе письма С VII мы не находим характерного места: «Всякий, кто при дворе, в Париже или в провинции наблюдает те или иные поступки министров, чиновников, прелатов, но не знает, какая женщина имеет влияние на каждого из них, подобен человеку, видящему машину в действии, но не имеющему понятия о том, какие пружины приводят ее в движение».
Смущали царских цензоров упоминания о бунтах и мятежах. В конце XXX письма вычеркнуто: «Вижу, что сознание безнаказанности приводит к росту беспорядков; что в сих государствах дело не ограничивается мелкими восстаниями, и вслед за ропотом сразу же вспыхивает мятеж».
Таким образом, в 1892 году эта книга показалась царским цензорам более крамольной, чем за сто лет до того, при Екатерине II...
В советское время «Персидские письма» были изданы у нас лишь в 1936 году, а затем в 1956 году. Это был заново отредактированный старый анонимный перевод, с восстановлением мест, пострадавших от цензуры. Книга вышла небольшим тиражом, давно сделалась библиографической редкостью. Жаль, что эта блестящая политическая сатира, одно из лучших произведений философского жанра, малознакома современным читателям.
ПОТОМКИ РОБИНЗОНА
Вряд ли есть на свете книга, более известная и популярная, чем «Робинзон Крузо» Даниеля Дефо. Мы привыкли называть ее так, хотя при первом издании, в 1719 году, она имела гораздо более пространное название: «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Иорка, который прожил двадцать восемь лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки, близ устья реки Оруноко, куда он был выкинут кораблекрушением, во время коего весь экипаж корабля, кроме него, погиб. С изложением его неожиданного освобождения пиратами. Написано им самим».
По существу, это была литературная мистификация: имя Дефо не упоминалось, рассказ велся от лица самого Робинзона, который выдавался за действительно существовавшее лицо. Однако в основе лежали действительные факты, описанные за несколько лет до того капитаном Роджерсом, который на необитаемом острове архипелага Хуан-Фернандес подобрал моряка Александра Селькирка, проведшего там свыше четырех лет.
Вслед за Роджерсом о Селькирке рассказали в печати капитан Кук и очеркист Ричард Стиль. Дефо заменил фамилию Селькирка фамилией своего школьного товарища Тимоти Крузо, выдал книгу за рукопись Робинзона и вложил в нее больше вымысла, чем правды. Четыре года одиночества Селькирка превратились в 28 лет, место действия перенесено из Тихого океана в Атлантический; с дикарями-каннибалами Селькирк не встречался, слугою Пятницей не обзаводился, пиратами освобожден не был и умер, не дожив до 45 лет, между тем как Дефо наградил Робинзона долголетием и вдобавок отправил его путешествовать по Сибири.
Книга Дефо читалась нарасхват людьми всех возрастов и сословий. Первый том был раскуплен мгновенно и за четыре года переиздавался четыре раза. Причиной успеха было, разумеется, мастерское изображение победы одиночки в труднейшем единоборстве с природой; но не следует забывать и о том, что эта книга была своего рода энциклопедией социально-экономических и моральных идей эпохи буржуазного Просвещения.
Очень скоро «Робинзона» перевели чуть не на все языки мира, в литературу вошел термин «робинзонада».
Так стали называть всякое описание приключений на необитаемой земле.
Немало переделок «Робинзона» вышло на его родном английском языке. Приспособляя книгу для читателей-католиков, героя заставили переменить вероисповедание (у Дефо Робинзон — ревностный протестант). Много раз переделывали книгу для детей, а для малограмотных появился «Робинзон Крузо», написанный в основном односложными словами.
Подражаний книге Дефо не счесть: они издавались чуть не в каждой стране. У героя появилось множество двойников: он носил различные имена, бывал и датчанином, и голландцем, и греком, и евреем, и ирландцем, и шотландцем (не говоря уже о Робинзонах — французах и немцах). Менялась и его профессия: был Робинзон-книгопродавец, Робинзон-врач, были даже девица Робинзон и Робинзон-невидимка...
Все эти подражания можно разделить на две группы: одни делали упор на приключения героя, другие ставили воспитательную цель и развивали тему опрощения на лоне природы. Именно за это восхвалил «Робинзона» Жан-Жак Руссо, сделавший его настольной книгой Эмиля в одноименном романе.
Вскоре после выхода книги Дефо его соотечественник Э. Дортингтон описал приключения другого моряка, якобы также выкинутого при кораблекрушении на необитаемый остров, где он провел ни больше ни меньше пятьдесят лет. Место дикаря Пятницы занимает здесь прирученная обезьяна Маримонда. Книга эта называлась: «Одинокий англичанин, или Чудесные приключения Филиппа Кварля». Но мистика, пронизывавшая ее, резко отличается от реализма Дефо.
Есть робинзонады-утопии, авторы которых ставили своей задачей показать иной социальный строй, предвидимый ими в будущем. Такова «История галлигенов» (1765) Тифеня Делароша, герой которой попадает на остров, населенный потомками француза, потерпевшего здесь когда-то кораблекрушение, и двух его детей; живут здесь в условиях эгалитарного (уравнительного) коммунизма, по заветам, которые впоследствии развил Бабеф.
Таков же шеститомный роман Гравеля «Неизвестный остров, или Записки шевалье де Гастина» (1783).
Здесь на очередной необитаемый клочок земли герой попадает с девушкой, плывшей на том же корабле. Она родила ему целую кучу детей, что дало автору возможность изобразить развитие идеальной цивилизации, не испытавшей вредных воздействий извне — тема, которая весьма занимала писателей тех времен.
Немецкие авторы сочинили свыше 40 робинзонад.
Из них наибольший интерес представляет вышедшая в 1731 году книга Гизандера «Удивительная история некоторых мореплавателей, в особенности Альберта-Юлия, родом из Саксонии, который на восемнадцатом году вступил на корабль, был брошен кораблекрушением сам-четверт на дикую скалу, открыл, взошед на нее, прекрасную страну, женился там на своей спутнице, произвел от этого брака семейство более чем в триста душ...». (Нами приведена лишь половина заглавия; в литературу этот четырехтомный роман вошел под названием «Остров Фельзенбург».) Приключения здесь сочетались с утопией и сатирой.
Появившийся в 1779 году «Новый Робинзон»
И.-Г. Кампе был уже через два года переведен на русский, переиздавался и позже. Белинский, критикуя его, писал, что он полон рассуждений, навевающих скуку, и не идет ни в какое сравнение с книгой Дефо. Может быть, такое впечатление создалось из-за формы повествования, выбранной автором,— диалога учителя с учеником.
Есть и «Швейцарский Робинзон, или Потерпевший кораблекрушение швейцарский проповедник и его семья» пастора Висса, и «Новый Швейцарский Робинзон, исправленный по новейшим данным естественных наук».
Из робинзонад, более близких к нашим дням, выделяется «Наследник Робинзона» Андре Лори. Под этим именем писал деятель Парижской коммуны Паскаль Груссе, бежавший из ново-каледонской ссылки. У него потомок Робинзона тоже терпит кораблекрушение и попадает на тот же остров, где находит мумию своего предка, якобы вернувшегося туда после всех своих путешествий.
Типичной робинзонадой является и общеизвестный «Таинственный остров» Жюля Верна.
Шалостью пера немецкого драматурга Г. Гауптмана был роман «Остров великой матери» (1924), в котором с тонущего корабля удалось высадиться лишь нескольким женщинам и одному мальчику. Легко представить себе, какая сложилась ситуация, когда мальчик вырос... Гауптман использовал сюжет, чтобы высмеять тезис о непорочном зачатии девы Марии.
Есть не только множество подражаний «Робинзону Крузо» и вариаций на его тему, но и пародии на него.
Такова, например, книга Ч. Гилдона «Жизнь и странные и удивительные приключения мистера де Ф., чулочника из Лондона, который прожил совершенно один свыше пятидесяти лет в королевствах Северной и Южной Великобритании, различные формы, под которыми он являлся, и открытия, сделанные им».
Есть и русские подражания знаменитой книге. Первое из них — «Приключения одного молодого матроса на пустынном острове, или Двенадцатилетний Робинзон» (1828, автор неизвестен).
«Настоящий Робинзон» А. Разина (1867) начинается с заявления автора, что «Робинзон Крузо» Даниеля Дефо не настоящий: «Умный сочинитель книги, известной под названием «Робинзон Крузо», описывает в своем рассказе истинное происшествие, только дело было совсем не так». Под настоящим Робинзоном Разин подразумевал Александра Селькирка. Указав, что многое у Дефо — плод фантазии, Разин счел необходимым «восстановить неприкрашенную истину».
Есть и «Русский Робинзон», и «Робинзон в русском лесу». Впрочем, все это были неудачные спекуляции на имени героя.
Так одна замечательная книга породила целую лавину других, а ее автор стал основоположником литературного жанра...
Как ни странно, но у Робинзона Крузо, персонажа литературного, были и до сих пор имеются потомки в действительной жизни. Подобно тому как пламенный почитатель Пушкина А. Ф. Отто из любви к нему переменил свою фамилию на «Онегин» — в России нашелся человек, который назвал себя Робинзоном Крузо и передал эту фамилию своим детям и внукам.
Сначала он носил фамилию Фокин. Родившись в крестьянской семье, четырнадцатилетним мальчишкой он сбежал из дому в поисках приключений и поступил юнгой на торговый корабль. Однажды в Индийском океане шторм опрокинул шлюпку, в которой матросы этого корабля, в том числе молодой Фокин, направлялись за пресной водой к острову, не обозначенному на карте. Часть вернулась вплавь на судно, а Фокин и еще один матрос добрались до острова, где им пришлось прожить трое суток, пока удалось их снять. С тех пор (это произошло в 1878 г.) юнгу в шутку прозвали Робинзоном Крузо, и он заменил этим прозвищем свою фамилию. Стали именоваться Робинзон-Крузо и трое его сыновей. Один из них служил в Красной Армии с самого ее возникновения, а потом стал артистом Большого театра, где пел под фамилией Крузо. И сейчас в Москве и Ленинграде несколько человек носят знаменитую фамилию: есть и артистка оперетты Робинзон-Крузо, и шофер такси Робинзон-Крузо...
НАСЛЕДНИКИ ГУЛЛИВЕРА
Одна из самых популярных книг мировой литературы— «Путешествия Гулливера» Джонатана Свифта.
Таково вошедшее в обиход сокращенное ее название; полное же гласит: «Путешествие в некоторые отдаленные страны света в четырех частях, Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей».
Первое издание этой книги в 1726 году было окутано тайной: по словам издателя Бенджамена Мотта (читателям предоставлялось верить или не верить), рукопись была подброшена ему на крыльцо с письмом от некоего Р. Симпсона, где говорилось:
«Сэр! Мой кузен, мистер Лемюэль Гулливер, доверил мне на некоторое время копию своих «Путешествий».
<...> Опубликование их будет, по всему вероятию, весьма выгодно для вас. Я, как поверенный в делах моего друга и кузена, полагаю, что вы дадите должное вознаграждение...»
Книге было предпослано предисловие того же Г. Симпсона, никогда на самом деле не существовавшего: «Автор этих Путешествий, мистер Лемюэль Гулливер — мой старинный и близкий друг. Он дал мне на сохранение нижеследующую рукопись, предоставив распорядиться ею по моему усмотрению. Я решаюсь опубликовать ее».
Фамилию своего героя, вымышленного автора книги, Свифт, как и Дефо, взял из жизни: в Лондоне имелась книжная лавка Лоутона Гулливера. Был приложен и портрет героя, внешностью напоминавшего Свифта. В издании 1745 года появилось письмо Гулливера мнимому Симпсону, имевшее целью еще больше запутать тайну, которою было окружено печатание «Путешествий».
Вся эта конспирация понадобилась Свифту потому, что почти на каждой странице его книги делались намеки на современные ему события и лица. Свифт высмеивал английские порядки, нравы, обычаи, законы, политику. Лилипутия, куда вначале попадает Гулливер, весьма похожа на Англию: в ней царят та же коррупция, тот же полицейский режим, она ведет те же захватнические войны. Название страны «Трибния, иначе Лангдэк» —анаграммы слов Britain (Британия) и England (Англия); Блефуску —это Франция. За придуманными именами были скрыты определенные личности: премьер-министр Лилипутии, беспринципный Флимнап —это глава английского кабинета министров, лидер вигов Роберт Уолпол, столь же падкий до власти и не стеснявшийся в средствах, чтобы добиться ее; в лице Рельдресселя изображен граф Стенхоп, в лице Скайреша Болголама — герцог Аргайльский, оба в карикатурном виде.
Король лилипутов имеет явное сходство с английским королем Георгом I.
Книга Свифта имела такой успех, что ряду ее переводчиков на иностранные языки показалось заманчивым написать ее продолжение.
Аббат Дефонтен, известный главным образом своими стычками с Вольтером, в которых этот противник фернейского философа терпел немалый урон, сначала перевел книгу Свифта на французский, а затем сочинил «Нового Гулливера, или Путешествия капитана Жана Гулливера, сына Лемюэля Гулливера». Герой Дефонтена попадает в страну, где вся власть принадлежит женщинам, затем — на остров, населенный одними поэтами; оттуда — в край, жители которого, достигнув старости, омолаживаются... Однако в этом сочинении нет и тени той разящей сатиры, какою проникнуто произведение Свифта. Оба «Гулливера», старый и новый, были выпущены как перевод с английского, но без указания имени автора.
Спустя почти 200 лет написал продолжение «Путешествий Гулливера» и переведший Свифта на венгерский Фридьешь Каринти. Гулливер является героем его повестей «Путешествие в Фа-ре-ми-до» (1916) и «Капиллярия» (1921). В предисловии Каринти утверждал, будто в его руки попала копия рукописи Свифта, где Гулливер рассказывает о своем пятом путешествии; но герой книги живет в наши времена, и на каждом шагу встречаются реалии XX века.
Автор «Гулливера у арийцев» Г. Борн заимствовал у Свифта лишь имя героя. Его Гулливер на 541-м году после Октябрьской революции оказывается в стране выродившихся потомков немецких фашистов, якобы спасшихся бегством после разгрома. Примечательно, что эта книга вышла задолго до второй мировой войны.
Не удержался от соблазна отправить героя Свифта в новые странствия и финский писатель Адальберт Килпи, автор «Путешествия Гулливера по Фантомимианскому континенту» (1944).
Французский юморист Ж. Массон написал «Путешествие Гулливера к гьян-гьянам» (1935), использовав манеру Свифта для блестящей сатиры на капиталистический строй. Гулливер у Массона сообщает, что гьянский народ делится на две неравные части: одна, меньшая, только и делает, что веселится, в то время как другая, гораздо большая, работает. Законы издаются людьми, избранными не в силу таланта или образованности, а потому, что они богаты, причем важное значение имеют также густота бороды и зычность голоса.
Гьян-гьянские художники объявили беспощадную борьбу плавным линиям, изображают исключительно все уродливое, стараясь, чтобы глазам было больно смотреть на их картины. Писатели Гьян-гьяндии ставят задачей как можно больше ошеломить публику; простоту и ясность слога они считают пороками, чуть не смертными грехами. Поощряются неестественность языка, вычурность стиля. В результате каждый пишет книги, которые другие не понимают. Молодые авторы требуют отменить все правила грамматики, а из частей речи, для придания языку большей выразительности, оставить лишь имена существительные.
«Мне удалось ознакомиться,— сообщает Гулливер Массона,— с рукописью чрезвычайно интересного труда, трактующего о том, как писать, не думая, о чем пишешь, и как читать, не думая о том, что читаешь. Сие, конечно, весьма пользительно для здоровья, ибо ясно, что когда приходится думать, то мозг устает, и здоровью тем самым причиняется великий ущерб».
Так бессмертное творение Свифта было использовано в наше время, чтобы высмеять буржуазное искусство и буржуазную литературу.
НЕ ДОПИСАНО ПУШКИНЫМ
Спустя 13 лет после кончины А. С. Пушкина его брат Лев случайно нашел в старом словаре листок, сплошь исчерканный рукой Пушкина. С большим трудом удалось разобрать лишь четверостишие:
В голубом небесном поле
Светит Веспер золотой —
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой.
Продолжать эти строки (впервые опубликованы в 1856 году) пытались и А. Майков (1888), и М. Славинский (1896). Все они развивали сюжет одинаково: догаресса любит некоего молодого красавца, а старый муж ревнует ее.
Майков сделал к своему варианту такое примечание:
«Да простит мне тень великого поэта попытку угадать: что же было дальше?»
Сам он продолжал так:
Занимает догарессу
Умной речью дож седой.
Слово каждое по весу —
Что червонец дорогой.
Майков не угадал. Спустя многие годы мы узнали, как продолжил первое четверостишие сам Пушкин. Судьба черновика этого стихотворения была поистине необычайна: он был снова утерян, и лишь в 1951 году студентка историко-архивного института О. Богданова обнаружила его в одном альбоме, хранившемся в Историческом музее. Изучение черновика позволило почти полностью восстановить вторую строфу:
Воздух полн дыханьем лавра,
. . . . . . . . . . . морская мгла.
Дремлют флаги Буцентавра,
Ночь безмолвна и тепла.
Как собирался Пушкин развивать тему дальше? Об этом можно лишь догадываться...
Не закончил он и драматическую поэму «Русалка», дойдя до встречи князя с его дочерью-русалочкой: «Откуда ты, прекрасное дитя?»
Соблазн продолжать «Русалку» (опубликованную сразу после смерти поэта, в 1837 г.) был велик, и таких попыток было несколько. Первым сделал это А. Штукенберг в книге стихотворений «Осенние листья», изданной в 1866 году под псевдонимом «Анатолий Крутогоров». В 1877 году Е. Богданов издал отдельной книжкой «Продолжение и окончание драмы Пушкина «Русалка», подписавшись «И. О. П.» (что означают эти буквы — неизвестно). В поэтическом отношении оба эти окончания были очень слабы. По-разному описывая мщение русалки-матери, они заканчивались трагической смертью князя и княгини.
Третье окончание поэмы появилось в 1897 году в журнале «Русский архив». На этот раз оно приписывалось самому Пушкину. Некто Д. Зуев рассказал на страницах журнала, будто за год до смерти поэта он слышал чтение «Русалки» самим Пушкиным у Э. И. Губера (поэт, переводчик «Фауста») и якобы запомнил текст; Зуеву было тогда 14 лет. Вокруг подлинности опубликованного им окончания «Русалки» загорелся ожесточенный спор.
А. Суворин писал: «Что касается стихов, будто бы удержанных в памяти г. Зуевым, то они, по нашему мнению, не заслуживают никакого внимания, и читать их рядом с пушкинскими стихами прямо обидно. Между этими «новыми» стихами столько прозаических, вымученных!»
В конце концов исследование фактов, связанных с появлением этого апокрифа, показало, что он подложен и что Зуев никогда с Пушкиным не встречался.
В незавершенном виде была напечатана в 1837 году и повесть Пушкина «Египетские ночи». В ней было 73 стихотворные строки, вложенные в уста импровизатора-итальянца. Они обрывались на клятве Клеопатры:
Но только утренней порфирой
Аврора вечная блеснет —
Клянусь, под смертною секирой
Глава счастливца упадет!
Продолжать эти строки решил Валерий Брюсов; под его пером они превратились в целую поэму в шести главах. Сначала он собирался опубликовать ее, как найденный пушкинский текст, и написал романисту В. И. Язвицкому: «Можно позволить себе маленькую мистификацию. Прямо выдать мои стихи за вновь отысканные пушкинские — неприлично; вполне допустимо однако напечатать поэму без подписи, только со вступлением, подписанным мною, которое позволило бы предположить, что поэма —Пушкина. Если сохранить аноним, можно сделать забавную загадку для критиков».
Но Язвицкий отсоветовал Брюсову делать это, указав, что, по существу, получится замаскированный подлог. Поэма была опубликована за подписью Брюсова, со включением хорошо известных пушкинских строк. В предисловии Брюсов писал: «Я желал только помочь читателям по намекам, оставленным самим Пушкиным, полнее представить себе одно из глубочайших его созданий».
В совершенстве владея искусством стилизации, Брюсов сумел создать высокохудожественнное произведение, о котором М. Горький писал в 1917 году, что оно ему «страшно понравилось». Продолжая тему страсти и смерти, начатую Пушкиным, поэт придал Клеопатре больше человечности: она делает попытку спасти своего третьего возлюбленного, самого юного, от роковой расплаты за ночь любви.
ДВОЙНИКИ ОНЕГИНА
Часто находились охотники развить сюжет известного литературного произведения дальше и по своему усмотрению домысливать судьбы персонажей. При этом иногда герой не был идентичен своему первоначальному облику, а являлся шаржем на него или даже антиподом.
Не избежал такой участи и пушкинский роман в стихах. Еще при жизни его автора у Онегина появилось несколько двойников.
Первым из них был Сашка, герой одноименной поэмы А. И. Полежаева, которая распространялась в списках уже в 1825 г., сразу после выхода первой главы «Онегина». Полежаев подражал Пушкину с первой же строки: «Мой дядя — человек сердитый...» По словам Герцена, «Полежаев написал юмористическую поэму «Сашка», пародируя «Онегина». В ней, не стесняясь приличиями, шутливым тоном и очень милыми стихами задел он многое».
Однако Полежаев вовсе не имел целью пародировать Пушкина. Московский студент Сашка, разбитной малый— полная противоположность Онегину и по происхождению и по воспитанию.
Как известно, эта поэма сыграла в судьбе Полежаева роковую роль: разгневанный царь отдал автора, только что окончившего университет, в солдаты без права выслуги. Муштра, жестокое обращение и чахотка прикончили поэта, когда ему не было и 33 лет. «Сашка» впервые был напечатан в русской вольной прессе за рубежом в 1861 году.
После выхода первых шести глав «Онегина», в 1828 году появилась отдельной книжкой, без указания имени автора, первая глава романа в стихах «Евгений Вельской». В следующем году вышли главы II и III.
В виде предисловия был помещен «Разговор книгопродавца с поэтом», где автор прямо заявлял о своем намерений подражать Пушкину:
Евгений, Пушкина поэма,
Книгопродавцам не наклад.
А у меня ведь та же тема
И, следственно, такой же клад.
Но Евгений Вельской — не столичный денди, привезший в глушь свою хандру, а молодой провинциал, который едет искать счастья из Тамбова в Москву, влюбляется в графиню Знатову, поступает в университет, где он «постиг законов дух и не боялся мыслить вслух» и «настоящий нехристь стал».
Н. Полевой объявил «Евгения Вельского» пародией не на «Евгения Онегина», а на неудачные подражания Пушкину. Он писал в «Московском телеграфе»: «Автор хотел в смешном виде представить охоту подражать, делающую столько зла стихотворцам».
Пушкин читал эту поэму. В проекте предисловия к VIII и IX главам «Онегина», которые должны были появиться отдельно от вышедших ранее, он замечает: «Я ничуть не полагаю для себя обидным, если находят «Евгения Онегина» ниже «Евгения Вельского».
Впоследствии удалось установить, что «Евгений Вельской» принадлежал перу М. Воскресенского — литератора, наторевшего на подражаниях.
Еще одного двойника Онегина звали Вадимом Лельским. Он появился в том же году, что и Вельской, в стихотворной повести Платона Волкова «Признание на тридцатом году жизни». Рассказ велся от лица самого героя, имевшего лишь поверхностное сходство с Онегиным. Сюжет был почти не развит, тем более что вышла лишь первая глава, а продолжения так и не последовало.
Проходит всего лишь год, и у Онегина снова появляется двойник, по фамилии Ленинъ (писалась она через «ять», т. е. была производной от слова «лень»). Автор, Н. Н. Муравьев, назвал свою поэму, выпущенную отдельной книжкой, «Котильон. Глава первая из стихотворного романа «Ленин, или жизнь поэта». В этом подражании форма онегинской строфы не соблюдена. Героя в достаточной мере характеризует его фамилия; по словам автора, он — «как Ленский Пушкина живой». Героиню зовут Нинеттой. В 1830 году в журнале «Галатея» был напечатан за подписью «Неизвестный» отрывок из поэмы «Иван Алексеевич, или Новый Евгений Онегин».
Немало подражаний пушкинской поэме увидело свет в те же годы и на страницах «Невского альманаха», «Календаря муз», «Сына отечества», «Славянина», «Северного Меркурия». Но все это были отрывки, в стихотворном отношении очень слабые, с едва намеченным образом главного героя, мало схожего с героем Пушкина.
Авторы некоторых подражаний пытались продолжить пушкинскую поэму, придумав новый поворот сюжета и развязку. Таково «Продолжение и окончание романа А. Пушкина «Евгений Онегин» А. Разоренова (1890) в 20 главах. В предисловии автор обращался сначала к Пушкину, затем к читателям:
О, тень великого поэта!
Из недр неведомого света
На труд ничтожный мой взгляни
И, если стою, побрани
За то, что к твоему творенью
Я окончанье написал,
Героя там дорисовал.
I
...И ты, читатель мой любезный,
За труд мой слабый, бесполезный
Не будь ко мне уж слишком строг:
Писал его я так, как мог.
Содержание таково: Онегин вновь едет в деревню, посещает могилу Ленского, листает у Лариных альбом Татьяны, и вновь его терзает «тоска безумных сожалений». Измученный ею, он умирает, отпустив своих крестьян на волю и послав Татьяне прощальное письмо.
Много лет спустя она, уже дряхлая старуха, посещает могилы мужа и Онегина...
Качество этого подражания было настолько низким, что оно, говоря словами автора, не стоило того, чтобы его бранить, и не привлекло внимания критики. Разоренов не сумел даже овладеть техникой «онегинской строфы» и получил известность не как автор окончания «Евгения Онегина», а как автор текста популярной песни «Не брани меня, родная...»
Некоторые авторы использовали пушкинский сюжет, чтобы высмеять недостатки современного им общества.
Их подражания часто служили оружием в литературной борьбе. Такую роль сыграла, например, поэма Д. Д. Минаева «Евгений Онегин нашего времени». Впервые она появилась в «Будильнике» (1865), с подзаголовком:
«Сокращенный и исправленный по статьям новейших лжереалистов Темным человеком». Под лжереалистами подразумевались Писарев и Тургенев, против которых в поэме немало выпадов. В первых же строках упоминается об одном из персонажей «Отцов и детей»:
Мой дядя, как Кирсанов Павел,
Когда не в шутку занемог,
Он натирать себя заставил
Духами с головы до ног.
Что касается Онегина, то он характеризуется так:
Онегин, добрый мой приятель,
Был по Базарову скроен.
Как тот, лягушек резал он,
Как тот, искусства порицатель,
Как тот, поэтов не ценил
И с аппетитом ел и пил.
Даже внешностью герой Минаева ничуть не напоминает пушкинского: «Морозной пылью серебрится его густая борода...» Перед нами — типичный нигилист:
И высший свет он презирал,
Хоть в высшем свете не бывал.
Не воспевал он дамских ножек,
Для женщин жизни не терял,
Аналитический свой ножик
Он в чувство каждого вонзал.
Чтение письма Татьяны он сопровождает ироническими замечаниями:
Трудиться, барышня, вам ново,
Труд освежил бы разум ваш.
Статьи читайте Шелгукова
И позабудьте эту блажь!
Дуэли у Минаева нет вовсе, ибо его герой — принципиальный противник решения споров поединком. Вместо этого он становится шафером Ленского на его свадьбе с Ольгой, берет у него «четыре красненьких взаймы» и уезжает путешествовать. Вновь он встречает Татьяну не на балу, а у игорного стола, и замужем она не за генералом, а за подагрическим старичком, который спрашивает Онегина:
...Так что же вас-то
Тут занимает, господа?
— У нас немало есть труда;
Мы отрицаем все, и баста!
В журнале поэма оканчивалась описанием московского общества середины 60-х годов. В третьем издании, выпущенном уже от имени Минаева в 1878 году, добавлены еще одна глава и эпилог, где Татьяну судят... за отравление мужа. Прокурор, обвиняющий ее,— не кто иной, как Онегин, а защитник — Ленский; после его горячей речи присяжные оправдывают Татьяну...
В заключение автор извиняется и перед Пушкиным, и перед читателями:
Конец... Моя поэма спета.
Прошу прощенья у славян
И у славянского поэта,
Что я классический роман
Перекроил по новой мерке,
Подверг цинической проверке
И перешил на новый лад...
Но я ли в этом виноват?
В 1896 году у героя Пушкина появился еще один двойник—«Онегин наших дней». Так назывался «роман-фельетон в стихах», как значилось на обложке небольшой книжки, изящно изданной в Москве от имени Lolo (псевдоним поэта Л. Г. Мунштейна).
В ней девять глав, написанных четкими онегинскими строфами. Главные персонажи на своих местах, но стали куда менее романтичными. Недаром автор предупреждает: «Онегин пушкинской эпохи для нас — седая старина». Герои, как у Минаева, осовременены, но совсем на иной лад. Целью автора было высмеять уже не нигилистов, а другой тип, получивший в последние годы прошлого века широкое распространение — представителей так называемой «золотой молодежи» — жуиров, прожигателей жизни. Сорить деньгами — вот все, что они умели. У минаевского Онегина были хоть какие-то принципы, а у этого — никаких. Отец его — не промотавшийся помещик, а шестидесятник-либерал, человек значительно более передовых взглядов, чем сын. Прокутив отцовское наследство, тот поневоле уединяется в свое имение и скучает там, как и пушкинский Евгений. Встречает Ленского, который совершает прогулки... на велосипеде и распевает арии... из «Онегина» Чайковского. Ленский — модный поэт, «наш Верлен», играющий значительную роль в кружке московских декадентов. А вот Татьяна наших дней: в 14 лет уже «знает все», обожает Мопассана, прочитала «Нана»; в дальнейшем становится посредственной актрисой. Ольга — уже замужем, но, несмотря на это, вовсю кокетничает с Онегиным (до дуэли и тут не доходит). Но тот влюблен в Татьяну и первый обращается к ней: «Я вам пишу...» — а та его высмеивает — словом, они меняются ролями.
После романа с Татьяной Евгений, получив наследство от тетки, уезжает за границу, посещает монакское казино и, все проиграв, берет без зазрения совести деньги у влюбленной в него купчихи. Татьяна, убедившись, что «талант и славу рок унес», кончает счеты с жизнью, влив яд в бокал с вином. Известие об этом Онегин принимает довольно равнодушно; его девиз:
Пусть жизнь пройдет пестро и шумно,
Пусть силы тратятся безумно,
Но пусть трубит о нас молва,
Пускай нас видит вся Москва!
Еще одно подражание появилось в 1899 году под заголовком: «Судьба лучшего человека. Рассказ в стихах, приписываемый А. С. Пушкину». В предисловии некий А. Лякидэ сообщал, что после смерти своей 90-летней тетки он якобы нашел в ее бумагах рукопись, помеченную: «Сочинение Александра Пушкина, 1836 года». Притворяясь, будто критикует эту весьма посредственную подделку, где Онегин продолжал путешествие по России и в конце концов погибал от рук разбойников, Лякидэ тем не менее заявлял в предисловии: «Мы почти склонны думать, что «Судьба лучшего человека» писана самим Пушкиным, правда, писана без претензий, небрежно». Фальсификатор (им был, по всему вероятию, сам Лякидэ) даже не счел нужным или не сумел сохранить строгую стихотворную форму пушкинского романа: вместе с 14-сложной «онегинской строфой» встречаются строфы в 15, 16 и даже 20 строк.
Серию дореволюционных пастишей бессмертной поэмы заканчивает роман в стихах «Внук Онегина», изданный в 1911 году неким В. Руадзе, чья беззастенчивость дошла до того, что он снабдил книжку своим портретом.
Этот внук, по имени Сергей, под стать «Онегину наших дней» Мунштейна — вполне современный молодой человек, игрок и кутила, приезжает в дедовское имение, чтобы продать его. Аналоги Ленского, Татьяны и Ольги — новые персонажи: Шкарин, Ася, Валентина — ничего общего с пушкинскими не имеют. Художественные достоинства этой поделки — ниже всякой критики.
После Октябрьской революции не раз встречается использование пушкинской поэмы сатириками и юмористами.
Таков «Товарищ Евгений Онегин» или отрывки из ненаписанной главы в журнале «Бегемот» (1927)—всего пять строф, принадлежавших перу пяти поэтов: Л. Волженина, Д. Цензора, В. Князева, В. Воинова и А. д'Актиля. Герои поэмы стали совслужащими, и она пестрила современными реалиями. В 1932 году «Вечерняя Москва» в целом ряде номеров печатала повесть в стихах А. Архангельского и М. Пустынина «Евгений Онегин в Москве». Здесь остроумно высмеивались недостатки культуры и быта того времени. Такой же характер имели поэмы Верховского (Снайпера) «Евгений Онегин в Ленинграде» (газета «Вечерний Ленинград», 1934) и А. Хазина «Возвращение Онегина» (журнал «Ленинград», 1946).
В свое время эти обращения к форме пушкинского романа были встречены критикой в штыки. Между тем, как правильно заметил А. Арго еще в 1927 году, «мы пользовались и пользуемся формой пушкинских стихов для бичевания царских жандармов или советских растратчиков, но сам Пушкин ничего от этого не теряет ни в наших глазах, ни в глазах наших читателей».
ЖИЗНЬ ЧИЧИКОВА БЕЗ ГОГОЛЯ
Как известно, за три недели до своей кончины
Н. В. Гоголь, находясь в тяжелом депрессивном состоянии, сжег рукопись второго тома «Мертвых душ». Русская литература понесла невозместимую утрату.
Нашелся, однако, литератор, сделавший попытку решить по своей прихоти судьбу персонажей, созданных Гоголем, и дописать бессмертную «поэму». Не прошло и пяти лет после смерти ее автора, как в Киеве в 1857 году вышла книга «Мертвые души. Окончание поэмы Н. В. Гоголя. Похождения Чичикова». Ниже мелким шрифтом была набрана фамилия автора: «А. Ващенко-Захарченко».
Этот сочинитель безуспешно пытался подражать стилю Гоголя. Так, в предисловии он пишет: «Павел Иванович Чичиков, узнав о смерти Н. В. Гоголя и о том, что поэма «Мертвые души» осталась незаконченною, вздохнул тяжело и, дав голове и рукам приличное обстоятельствам положение, со свойственной ему одному манерой сказал: «Похождения мои — произведение колоссальное касательно нашего обширного отечества, мануфактур, торговли, нравов и обычаев. Родственники генерала Бетрищева просили меня уговорить вас окончить «Мертвые души»: из моих рассказов вам легче будет писать. А как я вдвое старше вас, то вы, верно, будете видеть, чем кончится мое земное поприще».
И вот по воле бездарного подражателя Чичиков продолжает ездить с Селифаном и Петрушкой по помещичьим имениям, но уже не скупает мертвые души. В конце концов он женится на дочери одного городничего, обзаводится имением, ведет мирную жизнь, становится отцом одиннадцати детей. Роман кончается смертью Чичикова в глубокой старости и приездом из столицы на его похороны двух сыновей-офицеров, унаследовавших от отца любовь к деньгам: их интересует лишь одно — большое ли наследство оставил папенька...
Эта попытка продолжить знаменитый роман была осуждена критикой. В том же 1857 году Чернышевский выступил в «Современнике» с уничтожающим отзывом, где говорилось, что «смысла в книге нет ни малейшего» и что автор «дерзко заимствовал для своего изделия имя Гоголя и заглавие его книги, чтобы доставить сбыт своему никуда негодному товару». Возмущению великого русского критика не было предела. «Как человек, имеющий, вероятно, некоторое понятие о том, что такое литература, отважился на пошлое дело? — спрашивал Чернышевский.— Если «Ващенко-Захарченко» — не псевдоним, а подлинное имя человека, сделавшего недостойную дерзость — мы искренне сожалеем о его судьбе: он своей безрассудной наглостью навек испортил свою репутацию». Далее Чернышевский писал: «Вероятно, найдутся такие ловкие продавцы, которые будут пытаться высылать книгу в провинцию как сочинение Гоголя».
Известна еще одна попытка продолжения «Мертвых душ»: в 1872 году журнал «Русская старина» опубликовал отрывки из второго тома, которые якобы сохранились у Н. Прокоповича, друга и редактора Гоголя (впрочем, сообщалось, что журналу были присланы лишь копии). В отличие от изделия Ващенко-Захарченко, стиль этих отрывков настолько походил на гоголевский, что даже когда доставивший их Н. Ястржембский признался в подделке, некоторые литературоведы продолжали утверждать, что опубликованные в «Русской старине» отрывки принадлежат перу автора «Мертвых душ».
ОБЕЗВРЕЖЕННЫЙ «РЕВИЗОР»
Попытка рассказать о дальнейшей судьбе других голевских персонажей была сделана еще при жизни автора.
Весной 1836 года, сразу же после опубликования и постановки «Ревизора», была издана и поставлена на сцене того же театра пьеса «Настоящий ревизор», являвшаяся, как сообщалось в подзаголовке, «продолжением комедии «Ревизор», сочиненной г. Гоголем».
Свою фамилию автор этой пьесы не счел нужным назвать. Утверждают, что она принадлежала перу князя Д. Е. Цицианова. Однако в ресконтро (бухгалтерской книге) Петербургской театральной дирекции имеется запись, что авторский гонорар за «Настоящего ревизора» в сумме 800 рублей был выдан некоему Толбинскому.
Что же представляет собою продолжение «Ревизора»? Автор решил развить сюжет дальше и описать, что произошло после разоблачения Хлестакова (который в пьесе уже не участвует). Настоящий ревизор, который появляется к концу третьего действия, а до этого орудует под чужим именем, отрешает городничего от должности, велит ему уехать на пять лет в захолустную деревню, где ему не с кого будет брать взятки; чиновникам приказывает подать в отставку, а попечителя богоугодных заведений Землянику даже отдает под суд; Хлестакова же отправляет подпрапорщиком в один из армейских полков. Словом, порок наказан, добродетель торжествует...
Есть веские основания считать, что эта пьеса была сочинена по прямому заданию Николая I, который был крайне недоволен «Ревизором», обличавшим не только чиновников, но и самую суть режима. Хотя на премьере царь, по свидетельству очевидцев, и смеялся, но свои впечатления выразил в известной фразе: «Тут всем досталось, а более всего — мне».
Запретить комедию он, однако, не решился — это только привлекло бы к ней внимание публики,— но пожелал внести коррективы: действие должно было не заканчиваться немой сценой, а развиваться далее, уже не в сатирическом плане: надлежало доказать, что власти отнюдь не потакают взяткам, а, наоборот, стремятся их искоренить; что чиновники, описанные Гоголем,— не типичные фигуры, а исключения... Таким образом, «Настоящий ревизор» имел вполне определенную цель — хоть отчасти ослабить обличительную силу бессмертной комедии.
Он был представлен Николаю через месяц после премьеры «Ревизора», одобрен царем, и дирекции приказали ставить его вместе с «Ревизором», т. е. объединить обе пьесы, несмотря на их несхожесть, в одном спектакле, который из-за этого сильно затягивался.
Комедия Цицианова была настолько плоха, что даже Ф. Булгарин, разбранивший «Ревизора», был вынужден назвать ее в своей рецензии «пустой и нелепой пьесой, которая написана таким дурным, антилитературным языком, какого мы никогда не слыхали в театре».
Пьеса была наивна и беспомощна и в драматическом отношении. И все же после пяти актов гоголевского «Ревизора» публике преподносилось еще три акта безвкусицы...
Впрочем, это продолжалось недолго: при первом же представлении пьесу Цицианова освистали. Еще несколько спектаклей, и «Настоящий ревизор» навсегда сошел со сцены. Сохранилась его афиша с пометкой директора императорских театров А. Храповицкого: «Настоящего ревизора» ошикали, туда ему и дорога, этакой галиматьи никто еще не видал».
«Так и не удалось автору «Настоящего ревизора» стать на одну доску с Гоголем»,— насмешливо замечает Белинский.
ПО СТОПАМ ГРИБОЕДОВА
К произведениям, которые привлекали подражателей и продолжателей, относится и жемчужина русской драматургии — «Горе от ума».
Одни из подражателей Грибоедову объявляли, будто нашли новые сцены или строки, якобы пропущенные в общепринятом тексте бессмертной комедии; другие пытались развить ее сюжет далее; третьи переносили ее персонажей в иное время, в иную обстановку с целью высмеять нравы не 20-х годов прошлого века, а более поздние.
Добавления к обычно печатаемому тексту «Горя от ума» в значительной степени связаны с тем, что между окончанием комедии (лето 1824 г.) и ее первой публикацией в более или менее полном виде (1833, уже после гибели автора) прошло девять лет. За это время пьеса распространялась в большом количестве списков, т. е. копий с копий: лишь отрывки из первого и второго действий были напечатаны в альманахе «Русская Талия» (1825). При переписке были возможны искажения; вдобавок кое у кого из копиистов легко могло возникнуть желание сочинить и добавить от себя строки, отсутствовавшие у автора.
На основе одного из таких списков И. Гарусов выпустил в 1875 году «по счету — сороковое, по содержанию— первое полное» (как он утверждал в предисловии) издание «Горя от ума», где насчитывалось 129 лишних строк, которых не было ни в одном авторизованном списке, а также много разночтений. Гарусов пытался доказать, что опубликованный им текст был когда-то проверен самим Грибоедовым, но в его доводах было много натяжек, и в конце концов литературоведы признали эти добавления недостоверными.
В 1892 году Н. Городецкий сообщил, что некогда ему довелось увидеть «довольно старый рукописный экземпляр «Горя от ума» с прологом, никогда не появлявшимся в печати». Впоследствии он якобы смог отыскать лишь один листок этой рукописи, а именно тот, на котором был написан пролог. Согласно этому тексту комедия начиналась с диалога Лизы не с Фамусовым, а с Чацким, который, уже собираясь покинуть Москву, заехал проститься с Софьей. Лиза его уверяет, что Софья его любит, ждет предложения руки и сердца. Обнадеженный Чацкий уходит, а Лиза, оставшись одна, насмешливо восклицает, намекая на Софью и Молчалина: «Они давно уже вдвоем!»
Этот пролог драматургически никак не оправдан и не увязан с последующим развитием сюжета: Чацкий, уходя, говорит Лизе, что придет «в четверток на будущей неделе», но появляется уже через час или два («Чуть свет, и я у ваших ног»). К тому же он вовсе не уезжает из Москвы, а только что приехал («с корабля — на бал»); покинуть столицу он решает лишь в последнем акте, после испытанного разочарования. Городецкому не удалось доказать, что эти 37 строк принадлежат Грибоедову.
Что касается продолжений комедии, то, как отметил один критик, подписавшийся «А. X.» («Русская сцена», 1865, № 7), ««Горе от ума» настолько полно и закончено, что не нуждается ни в продолжении, ни в приставках.
Такие гениальные произведения, как «Горе от ума», продолжать нельзя».
Тем не менее продолжатели нашлись. Первая попытка предугадать, что произошло после ухода Чацкого, была сделана малоизвестным литератором М. Воскресенским. Он выпустил свое продолжение в 1844 году анонимно, отдельной книжкой, под названием «Утро после бала Фамусова, или Все старые знакомцы». В предисловии сообщалось, что эта комедия-шутка написана для М. С. Щепкина; «успех превзошел все ожидания, вследствие чего пьеса и печатается». Но в биографии и воспоминаниях великого русского актера, который был первым исполнителем роли Фамусова, ничего не говорится о том, что он играл ее и в этой пьесе.
Далее в предисловии сказано: «Автор этой комедии ничуть не имел в виду соперничать с незабвенным Грибоедовым; следовательно и его тень не оскорбится этой литературною, а вместе сценическою безделкою».
Но тень Грибоедова наверняка оскорбилась, ибо «Утро после бала Фамусова» — пошлая и бездарная пьеска. Белинский пишет, что ее автору «показалось, будто «Горе от ума» не кончено, потому что в нем никто не женится и не выходит замуж. <...> Исказив все характеры «Горя от ума», он смело состязается со стихом Грибоедова собственным стихом топорной работы. <...>
Такой диковинки давно уж не появлялось в сем подлунном мире».
Чацкого в числе персонажей «Утра» уже нет, как и многих других; весь сюжет сводится к замужеству Софьи.
Отец, обеспокоенный сплетнями, распространившимися по Москве, и, узнав вдобавок о шашнях дочери с Молчалиным, хочет немедленно выдать ее замуж. Загорецкий и Репетилов одновременно приезжают просить ее руки и в порядке честного соперничества кидают жребий, кому сделать это первому. Но Софья решает выйти за полковника Скалозуба, предпочитая мужа поглупее:
. . . Почему ж
И Скалозуб не будет добрый муж?
Да что с ума? Теперь я поняла сама,
По Чацкому, что горе — от ума!
Из других продолжений можно узнать не только, за кого вышла замуж Софья, но и о том, как сложилась жизнь Чацкого, чего добился Молчалин, угождая по своему обыкновению всем и каждому, и т. д.
Такова, например, пьеса графини Е. П. Ростопчиной «Возврат Чацкого в Москву, или Встреча знакомых лиц после 25-летней разлуки».
Ростопчина была в свое время довольно известной поэтессой. Лермонтов посвятил ей несколько стихотворений. В 1841 году ее стихи вышли отдельной книгой, их похвалил Белинский. В 1846 году Ростопчина вызвала гнев Николая I балладой «Насильный брак», где недвусмысленно намекалось на угнетение Польши царской Россией, но вскоре вернула себе благоволение двора пасквилем на Герцена. Много позже, в 1856 г., она взялась продолжать «Горе от ума», но не издала свою пьесу, которая появилась отдельной книжкой лишь в 1865 году, через семь лет после смерти ее автора.
Здесь выведены те же персонажи, что и у Грибоедова, но постаревшие на четверть века. Фамусову уже под восемьдесят, Софье — сорок три года, она давно замужем за Скалозубом, который дослужился до генерала и губернатора; у них четверо взрослых детей — два сына и две дочери. Молчалин уже в больших чинах, награжден орденом, метит в сенаторы, но по-прежнему живет в доме Фамусова, влюбленного в его жену-польку, и совсем прибрал старика к рукам. Загорецкий женился на купчихе, пустил ее капиталы в ход, стал спекулировать, делать поставки в казну и нажил миллионы, все перед ним лебезят. Один лишь Чацкий не изменил себе, остался при прежних убеждениях, но постарел и начал носить бородку а-ля Наполеон III. Он посвятил себя науке, пишет статьи в ученые журналы и после долгого отсутствия вернулся на родину. В доме Фамусова ему пришлось сделаться свидетелем сцен, которые подняли со дна его души прежнюю желчь; он снова готов проклясть Москву и бежать, хотя Софья не прочь отдать за него свою старшую дочь Веру.
Основное сходство комедий Грибоедова и Ростопчиной в том, что и там и здесь московское общество показано в сатирическом свете. Но за эти четверть века оно сильно изменилось: появились новые люди, с новыми взглядами на жизнь; дух нового времени подействовал и на натуры старого закала. Ростопчина сделала попытку высмеять новые веяния, характерные для московского общества середины прошлого века и в эпоху Грибоедова еще не существовавшие: квасной патриотизм славянофилов, чьи идеи она не разделяла, несмотря на свои консервативные убеждения, и либеральные идеи западников, от которых вел прямой путь к зарождавшемуся тогда нигилизму.
Чтобы показать и тех и других, автор «Возврата Чацкого в Москву» разделил постаревших персонажей «Горя от ума» на две партии. Платон Михайлович и его жена стали ярыми славянофилами, а княжны Мими и Зизи Тугоуховские — карикатурами на «эмансипированных женщин». Беспринципная Софья поддакивает всем, а ее отец и муж интересуются только картами.
Введен и ряд новых действующих лиц: Петров, учитель в семье Скалозубов — прообраз нигилиста, он соблазняет Веру и одновременно ведет интрижку с ее матерью; ультра-патриот Элейкин, проповедующий опрощение, призывающий носить тулупы, «есть кашу и пить только квас»; либеральный профессор Феологинский, который всячески восхваляет Европу. Если Элейкин заставляет вспомнить о Хомякове, то Феологинский — о Грановском. Устами Чацкого автор осуждает и того и другого. Вывела Ростопчина и себя. Это княгиня Цветкова, обещающая вконец разочарованному Чацкому, что в ее доме он найдет наконец порядочных и симпатичных ему людей...
Использовал персонажей «Горя от ума», чтобы осмеять консервативные взгляды некоторых своих современников, и Д. Минаев. Он сделал это почти одновременно с Ростопчиной: его шутка-водевиль «Москвичи на лекции по философии» появилась в 1863 году. Чацкий и Софья здесь отсутствуют; мы встречаем Фамусова, Скалозуба, Репетилова, Загорецкого, Платона Михайловича с женой, княгиню Хлестову, чету Тугоуховских с дочерьми. Минаев изобразил их на лекции профессора П. Юркевича (лицо реальное)—философа-идеалиста, но тем не менее сторонника телесных наказаний в школах. Минаев еще раньше писал о нем: «Воспевший нам лозу, в деле наук — Собакевич».
Перед лекцией Загорецкий разъясняет, что профессор
...постарается публично доказать,
Что человек, в котором мозгу нету,
Быть может мудрецом с громаднейшим умом.
Все собравшиеся ненавидят и боятся нигилистов; по словам того же Загорецкого:
...каждый нигилист —
Пьянчуга, мот, картежник, забулдыга
И на руку, случается, нечист.
Полковник Скалозуб заявляет:
Не очень я люблю ученых рассуждений:
Лишь их послушаешь — и станешь нездоров.
Таким образом, в водевиле Минаева персонажи, выведенные когда-то Грибоедовым, остаются ретроградами и невеждами, но их выпады направлены уже по другому адресу и делаются на злободневные тогда темы.
Ту же цель поставил перед собой В. С. Курочкин в появившейся годом раньше сценке «Цепочка и грязная шея» (1862, в дальнейшем название изменилось на «Два скандала»), где также фигурируют лишь некоторые персонажи грибоедовской комедии. Сценка эта была написана в связи с фельетонами: в «Северной пчеле» — против Чернышевского и в «Библиотеке для чтения» — против демократического студенчества. В примечании Курочкин сообщал: «Я узнал достоверно, что написали оба эти фельетона шесть княжен Тугоуховских, которые в 1821 году так дружно провозгласили Чацкого сумасшедшим, г-жа Хлестова и графиня Хрюмина-внучка. Слог поправлял Молчалин, а редакции сообщил фельетон Загорецкий». В сценке, происходящей у графини-бабушки (ей уже 113 лет), княжны Тугоуховские, ныне старые девы, ненавидящие все новое, и Хлестова делятся впечатлениями от публичной лекции Чернышевского и ополчаются на него за то, что он теребил цепочку от часов, а на одну из его эмансипированных слушательниц —за то, что у нее якобы была немытая шея..»
Еще позже, в 1881 году, перекройкой «Горя от ума» занялся Марк Ярон, автор ряда водевилей и либретто. Его пастиш нельзя считать продолжением комедии Грибоедова, ибо сюжет не развивается дальше, а воспроизведен с начала до конца. Разница в том, что действие происходит лет на шестьдесят позже и все персонажи сугубо осовременены: Фамусов — председатель ряда комиссий Московской городской думы; Скалозуб — концессионер, строитель железных дорог; Платон Михайлович — кассир банка; Репетилов — известный адвокат...
Автор переодел грибоедовских героев в костюмы конца XIX века, заставил говорить на модные темы: об аферах при железнодорожном строительстве, о крушениях поездов, о бегстве банковских кассиров с деньгами за границу. Сочини Ярон свою переделку чуть позже — герои «Горя от ума» разговаривали бы у него по телефону и ездили бы в автомобилях.
Перефразируя довольно гладким стихом высказывания грибоедовских персонажей, автор вложил в их уста фамилии, мелькавшие в начале 80-х годов прошлого века на страницах газет. Фамусов говорит, что Чацкий хуже Гамбетты, ужаснее Рошфора (левые французские политики тех времен), что он — ирландский фений (у Грибоедова— карбонарий), упоминает имена знаменитых тогда адвокатов: Плевако, Урусова. «А судьи кто?» — спрашивает Чацкий и тут же отвечает: «Захаров и Вонлярлярский» (московские мировые судьи, снискавшие себе недобрую славу). Скалозуб называет железнодорожных дельцов: Полякова, Мекка; Молчалин восхваляет вместо Татьяны Юрьевны некую Веру Птицыну, наделенную теми же качествами; Чацкий упоминает об ученой свинье, которую клоун Таити продал купцам, пожелавшим ее съесть...
В пьесе Ярона говорится о магазинах, недавно открывшихся в Москве, о книгах, только что появившихся в те годы, о спектаклях, смотреть которые ходила вся Москва: Загорецкий задает Софье вопрос, есть ли у нее билеты на «Побежденный Рим»; Чацкий спрашивает графиню-внучку, читала ли она «Нана».
Герои Грибоедова измельчали, выродились. Если Фамусов в последнем акте грозился: «В Сенат подам, министрам, государю!» — то теперь у него масштабы не те:
«В квартал подам, в участок, мировому!» Прежнего Фамусова беспокоило, что скажет княгиня Марья Алексевна; нового — что скажет квартальный надзиратель.
Зато он сулит выслать дочь уже не «в деревню к тетке, в глушь, в Саратов», а в места, куда более отдаленные: «В Тобольск сошлю, в Иркутск... Нет, дальше, на Амур!»
Хотя всякая перелицовка обычно содержит элемент пародии, но в перечисленных пьесах этого элемента нет.
ПАРОДИЙНЫЙ ЭПИЛОГ «ОБРЫВА»
И. А. Гончаров писал «Обрыв» двадцать лет (с 1849 по 1868 г.) Поэтому многие черты персонажей романа претерпели в процессе работы над ним значительные изменения. По словам самого писателя, «образ Волохова вышел сшитым из двух половин, из которых одна относилась к глубокой древности, до 50-х годов, а другая — позднее, когда стали нарождаться новые люди» (письмо к Е. П. Майковой, 1869).
Хотя роман имел огромный успех («Вестник Европы», где он печатался, был нарасхват), критика встретила его весьма сурово, причем он не понравился представителям как радикально-демократического, так и консервативного лагеря. Особенное недовольство вызвал образ Марка Волохова, сопоставление которого с тургеневским Базаровым напрашивалось само собою.
В статье «Намерения, задачи и идеи романа «Обрыв» (написана в середине 70-х годов, но опубликована лишь в 1895 году, уже после смерти писателя) Гончаров оправдывался: «Все, даже порядочные люди из новых поколений, найдя в портрете Волохова сходство, напали на меня — конечно, потому, что не желали на него походить.
Они жаловались, зачем я изобразил такого урода, не найдя в нем ничего хорошего. Но если б я нашел хоть одну черту хорошую, Волохов был бы уже не Волохов, а другое лицо».
О дальнейшей судьбе этого героя в романе говорится весьма скупо: после окончательного разрыва с Верой он «едет на время в Новгородскую губернию к старой тетке, а потом намерен проситься опять в юнкера, с переводом на Кавказ».
Нет, нельзя ограничиваться этими куцыми строчками! — решил некий литератор, чье имя осталось неизвестным. И еще до того как «Вестник Европы» закончил печатание «Обрыва», в юмористическом журнале «Будильник» (1869, № 15) появился без подписи пародийный эпилог романа. Речь здесь шла, впрочем, не о дальнейшей жизни Марка Волохова, а о судьбе, уготованной ему после смерти. Попав в ад, он встречается там с другим представителем русского нигилизма — Базаровым...
Но сначала анонимный автор довольно подробно рассказывал о своей встрече с чертом, который доставил ему рукопись, якобы украденную из редакции «Вестника Европы». Вот отрывки из нее:
«Черти выцарапали когтями преступную душу Марка Волохова и понесли прямо в ад. Впрочем, черти обходились с ним, как с добрым товарищем: он во всем был подобен им».
«Базаров сидел в самом последнем котле. Марк ухватился за край котла и хотел влезть. Вода в котле кипела ключом.
— Убирайся ко всем чертям! — крикнул Базаров хриплым голосом, отталкивая Марка.
— Что это? Неужели и здесь признают эти глупые права собственности? — воскликнул Марк.
— А, земляк! — вскричал Базаров.— Полезай, полезай!
...Как бы ни был, однако ж, Сатана милостив к Марку — он не мог не назначить ему тех мук, какие подлежали ворам».
Так заканчивается эпилог. Его автор явно переборщил. Правда, Марк Волохов обрисован в «Обрыве» с довольно непривлекательной стороны и симпатии не вызывает: он «пария, циник, ведущий бродячий цыганский образ жизни», не питает уважения к чужой собственности.
Он считает, что нет ни честного, ни нечестного, а лишь полезное и вредное для него самого. И все же это довольно далеко от определения «вор», которое приписывает ему автор эпилога.
Такое отношение удивляет: ведь «Будильник» был журналом вовсе не консервативного, а радикально-демократического направления, особенно в первые годы его издания (1865—1869), когда в нем сотрудничали Д. Минаев, Г. Жулев, Л. Пальмин и другие поэты-демократы.
Сатира и юмор в этом журнале были тогда социально заостренными, и в противоборстве Райского с Волоховым редакция вряд ли была на стороне первого. Почему же именно в «Будильнике», а не в реакционных «Осе» или «Занозе» появилась юмореска, где Волохов изображен столь черными красками?
Можно предположить, что пародийный эпилог романа является сатирой не на «Обрыв» и его отрицательный персонаж, а на предвзятое отношение к ним некоторых критиков, увидевших в Волохове и Базарове новых «героев нашего времени» и явно к ним не расположенных.
Об этом отношении Гончаров писал:
«Другие упрекают, что я изобразил одни лишь отрицательные свойства или «крайности» молодых людей, <...> Отчего такая нетерпимость и раздражение по поводу Волохова?»
Надо полагать, что анонимный автор высмеивал именно этих критиков, не увидевших в Марке Волохове ничего, кроме плохого,— тех, кто, по словам Гончарова, «так уродливо понимает и народ, и новое поколение». Тогда появление в «Будильнике» пародийного эпилога «Обрыва» становится понятным.
ПРОДОЛЖАТЕЛИ
Сервантес писал свой знаменитый роман очень долго.
Первая часть «Истории хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского», начатая в 1602 году в севильской тюрьме, куда автор попадал трижды по проискам недоброжелателей, вышла в 1605 году. Напрасно читатели ждали продолжения. Между тем эта книга, задуманная как пародия на «рыцарские романы», имела неожиданный и шумный успех. Имя Дон Кихота быстро сделалось нарицательным не только в Испании, но и за рубежом, так как книгу Сервантеса очень скоро перевели на большинство европейских языков.
Как всякое выдающееся литературное произведение, бессмертный роман породил немало подражаний, подделок и продолжений; этому способствовало то, что первая часть не заканчивалась смертью Дон Кихота.
В 1614 году, через девять лет после выхода первой части, появилась «Вторая часть истории хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского, содержащая рассказ о его третьем выезде и пятую книгу его приключений».
Ниже этого заглавия было напечатано мелким шрифтом:
«Сочинено лиценциатом права Алонсо Фернандесом де Авельянеда, уроженцем г. Тордесилья».
Это продолжение знаменитого романа — в сущности, пародия на пародию — ставило целью высмеять его героя. Дон Кихот, показанный в карикатурном виде, лишенный возвышавшей его рыцарственности, попадает в сумасшедший дом, а затем просит милостыню на улицах.
Автор выказал себя ярым поборником католицизма и написал свою книгу с реакционно-феодальных позиций.
Предисловие было полно язвительных намеков в оскорбительном для Сервантеса тоне.
Появление подложного второго тома «Дон Кихота» было большим ударом для писателя, который в это время заканчивал второй том. Он выпустил его в 1615 году, внеся в «завещание Дон Кихота» такой пункт:
«А еще прошу моих душеприказчиков, ежели им когда-нибудь доведется ознакомиться с содержанием книги, известной под названием «Вторая часть истории Дон Кихота Ламанчского», передать ему мою покорнейшую просьбу простить меня за то, что я дал ему повод написать те нелепые вещи, которыми полна его книга».
И в других местах настоящего продолжения «Дон Кихота» есть немало язвительных выпадов против фальсификатора. Из-за выхода подделки Сервантес озаглавил второй том: «Подлинная вторая часть...», а после своего имени поставил: «Автор первой части». Предполагают, что под именем Авельянеды скрылся фра Алиага, королевский духовник, недоброжелательно относившийся к Сервантесу, который, по мнению Алиаги, высмеял его в первой части романа, выведя в лице одного из священников.
По другой версии, автором подделки был драматург Тирсо да Молина, литературный соперник Сервантеса.
Немало продолжений имел и другой знаменитый испанский роман — «Жизнь Ласарильо из Тормеса, его невзгоды и злоключения», изданный без указания имени автора в 1554—1555 годах — на полвека раньше «Дон Кихота». В нем рассказывается о судьбе мальчика, который поневоле стал воришкой, борясь с голодом и нищетой. Книга за антиклерикальную направленность была запрещена инквизицией. В 1620 году Хуан де Луна выпустил вторую ее часть, позже появились и другие «ласарильяды». А последнее продолжение этой «вечной» книги— «Новые приключения и злосчастья Ласарильо из Тормеса», написанное К. Селой, вышло в 1952 году и отражает эпоху франкизма в Испании.
Сразу после того как великий Гете издал свой роман «Годы странствий Вильгельма Мейстера», появилось под этим же названием анонимное продолжение, где герой, восторженный юноша, пылко мечтавший о переустройстве общества на идеальный лад, был превращен в обывателя-филистера, благонамеренного и богобоязненного. Вышел также «Дневник Вильгельма Мейстера».
Автором этих поделок (точнее — подделок) был пастор Пусткухен, выразитель антигетевских настроений немецкого консервативного мещанства, которое обвиняло великого поэта в богохульстве и аморальности. Став знаменосцем похода против Гете, Пусткухен занялся обращением героя и других персонажей его романа на «путь истины», заставил их проповедовать догмы христианства, раскаиваться в грехах...
Так поповщина выступила против гетевского гуманизма, против его идей об обязанностях человека перед обществом, о необходимости коллективного труда.
В 1837 году молодой студент Боннского университета, по имени Карл Маркс, высмеял Пусткухена в эпиграмме, использовав смысловое значение его фамилии (Kuchen — по-немецки «пирожок»):
Пеки ты пирожки свои и впредь,
Старайся пекарем успех иметь!
А оценить великого поэта
Не можешь ты, да и понятно это!
Иногда, впрочем, сочинители продолжений ставили перед собой другие, вполне благовидные цели, и упрекать их за «шалости пера» нельзя. Однажды за это дело взялся даже такой корифей литературы, как Чехов.
Драма А. С. Суворина «Татьяна Репина» заканчивалась смертью героини, отравившейся из-за несчастной любви. Но зрители уходили из театра неудовлетворенными: оставалось неизвестным, как воспринял смерть Татьяны ее любовник Собинин? Женился ли он на обесчещенной им Олениной?
И вот друживший с Сувориным Чехов написал в 1889 году одноактную пьеску под тем же названием, которая была продолжением суворинской. Действие происходит в церкви, подробно описано венчание Собинина с Олениной. Для сцены эта пьеса не предназначалась, ибо цензура ее, конечно, не пропустила бы.
«За словари я вам пришлю подарок очень дешевый и бесполезный,— пишет Чехов Суворину,— но такой, какой только я один могу подарить вам. Сочинил я в один присест, а потому и вышел он у меня дешевле дешевого. За то, что я воспользовался вашим заглавием, подавайте в суд. Не показывайте никому (подчеркнуто Чеховым.—
В. Д.), а прочитавши, бросьте в камин. Можете бросить и не читая. Можете даже по прочтении сказать: «Черт знает что!»
Но Суворин не только не уничтожил пьеску Чехова, а напечатал ее в своей типографии, правда только в двух экземплярах (по другим данным — в трех). Один из них он послал автору, и он хранится в библиотеке ялтинского дома Чехова.
Своеобразным продолжением повести А. И. Куприна «Молох», вышедшей в 1896 году, является «Интеграл» украинского писателя Ивана Ле (русский перевод— 1930). Персонажи «Молоха» показаны здесь в годы первой советской пятилетки; они работают на том же заводе, но теперь это уже не завод Русско-бельгийского общества, а завод имени Октябрьской революции. Главный герой «Молоха», инженер Бобров, чью духовную опустошенность в гнетущих условиях капиталистического строя Куприн описал так ярко, обретает после победы рабочего класса творческую энергию, начинает чувствовать цель и смысл своего труда и жизни. А инженер Андреа, который связал свою судьбу с бежавшим за границу управляющим заводом Квашниным, приезжает в Советскую Россию, чтобы организовать вредительскую группу из заводской «аристократии» и «бывших людей». Но главное достоинство «Интеграла» в том, что рабочие, изображенные Куприным как безликая масса, лишь стихийно протестующая против тяжелых условий труда, проявляют себя как сознательные борцы за строительство социализма.
ВТОРАЯ ЖИЗНЬ БАСЕН КРЫЛОВА
В эпоху первой русской революции 1905 года прогрессивные журналисты сумели использовать басни «дедушки Крылова» в борьбе с самодержавием.
С помощью травестирования (перелицовки) басни превращались в острое оружие политической сатиры. В старую форму вкладывалось новое, социально заостренное содержание, а под персонажами басен подразумевались конкретные лица — чаще всего те, к кому демократическая пресса относилась резко отрицательно, но из-за цензуры не могла выражать свое мнение открыто. Лишь на страницах появившихся в эти дни относительной свободы печати многочисленных, но весьма недолговечных (сплошь и рядом выходило лишь по одному-два номера) сатирических журналов можно было дать себе волю и хоть в завуалированной форме издеваться над власть имущими, над сиятельными реакционерами.
Постоянной мишенью служил премьер-министр граф Витте, подписавший позорный мир с Японией. Вдобавок Витте был вдохновителем царского манифеста 17 октября, который не принес народу ничего, кроме горького разочарования, несмотря на множество содержавшихся в нем посулов. Чтобы уличить премьера в обмане, как нельзя более подходила крыловская басня «Лжец». Новый ее вариант начинался так же, как у Крылова:
Из дальних странствий воротясь,
Какой-то дворянин..»
Витте действительно вернулся из дальних странствий: мир был подписан им в американском городе Портсмуте.
Но далее он не гуляет с приятелем в поле, как у Крылова:
С успехом подписав о мире параграфы,
Пожалован за то был в графы,
И, действуя затем умно, он очень быстро
Попал на пост премьер-министра.
Он клянется, что
...истомленному неволей злой народу
Он даст и не одну свободу,
А целых пять..,
(подразумевались свобода слова, свобода личности, свобода собраний, свобода веры и свобода печати). Ему говорят:
Но если подлинно ваш план так прост,
То, видите ль, лежит к свободе мост.
Он свойство чудное имеет:
Лжец ни один по нем пройти не смеет:
До половины не пройдет,
Провалится и в воду упадет.
Витте, как и крыловский лжец, отклоняет совет;
Ведь можно и другим путем найти свободу...
Чем на мост нам идти, поищем лучше броду!
Фигурирует Витте и в переделке басни «Ларчик»: здесь он — незадачливый политик, который тщетно пытается решить стоящий перед ним вопрос, хотя, как известно, «ларчик просто открывался»:
Вот за вопрос принялся он,
Вертит его со всех сторон
И голову свою ломает,
Свободу то дает, то отнимает...
В переделке басни «Медведь у пчел» под видом медведя изображен дядя царя, генерал-адъютант и великий князь Алексей, чья грабительская политика в Маньчжурии немало способствовала началу русско-японской войны. У Крылова медведя избрали надсмотрщиком над ульями, а здесь некто Алешка был поставлен надсмотрщиком концессий на Ялу (река в Маньчжурии), несмотря на то что «к деньгам был падок» (у Крылова — «к меду») и, конечно, нажился на этом:
Наворовал Алешка денег много.
Узнали, подняли тревогу.
Какой у нас над вором суд?
Отставку Алексею будто далн
И приказали,
Чтоб уезжал на отдых старый плут
(у Крылова — «Чтоб зиму пролежал в берлоге»).
Решили, справили, скрепили,
А денег все ж не воротили,
(у Крылова — «меду»)
Алешка ухом не ведет,
С Россией скоро распрощался
И в заграницу теплую убрался.
(у Крылова — «в берлогу»)
Бургунь-шампанское там пьет
Да у моря погоды ждет.
В переделках крыловских басен высмеивались и реакционные газеты. Так, Демьян угощает Фоку не ухой, а слушанием черносотенного «Нового времени», которое, по словам В. И. Ленина, «стало образцом продажных газет»:
— Соседушка, мой свет,
Пожалуйста, послушай!
— Сосед, оглох я совершенно!
— Нужды нет,
Еще статеечку прослушай!..
...Что за газета! Как черна,
Как будто грязью вся подернута она!
Потешь же, миленький дружочек!
Еще хоть строчечку! Да кланяйся, жена!
В перелицовке басни «Мартышка и очки» в роли Мартышки выступает «одна страна», а место очков занимает та куцая конституция, которую власти подсунули русскому народу в 1905 году:
Одна страна слаба уж очень стала,
А за границею слыхала,
Что это зло еще не так большой руки,
Лишь конституцию ей стоит завести.
Комиссий и проектов с дюжину достала,
Вертит законами и так, и сяк:
То влево, то направо их положит,
То даст понюхать, то сама погложет,
Но конституция не действует никак...
Крыловская мартышка, разуверившись в очках, хватила их о камень. В переделке же басни «одна страна» (подразумевается царское правительство) «в реакцию ударилась сильней».
Эти «обновленные» классические басни были помещены в 1906 году томским журналом «Осы» и подписаны «Ноль». Есть основания думать, что под этим псевдонимом скрывался В. А. Обручев, будущий географ, академик и автор романа «Плутония», а тогда еще малоизвестный геолог, выступавший в сибирской прессе с фельетонами и стихами.
В других пастишах действующие лица оставались прежними, но в их уста вкладывались совсем иные речи.
Я все пела бодро, смело:
«Гражданин, вперед иди!» — сообщает Стрекоза. А Муравей, умудренный опытом и хорошо знающий, что в России за такие песни сажают в тюрьму, откликается:
— Ты все пела? Это дело!
Так поди же, посиди!
В крыловской басне «Любопытный» один приятель рассказывает другому о посещении кунсткамеры. В переделке этой басни вместо кунсткамеры — Россия, которая тоже «чудес палата». Но рассказчик перечисляет не «бабочек, букашек, мушек, таракашек», а матерых реакционеров:
Каких людей я только не видал!
Там Витте-граф, что мир с японцем заключал,
Там Дурново, там граф Толстой,
Там есть и Трепов-генерал,
Который не жалеть патроны приказал...
Слушатель интересуется: «Ну, а свободу-то в России ты приметил?» (у Крылова — «слона»).
— Да разве там она? Ну, братец, виноват,
Свободы что-то я не встретил.
В перелицовке басни «Осел и Соловей» Осел, как и у Крылова, просит Соловья спеть, что тот охотно и делает.
Но Осла берет сомнение:
— Уж нет ли в этих песнях непонятных
Каких-либо идей превратных?
Поешь прекрасно ты, и звучен голос твой,
Да надобен надзор, мой милый, над тобой.
Городовой!
Сведи в участок Соловья!
Там разберут, брат, эти песни...
Так некоторые басни Крылова, спустя многие годы после их написания, приобрели новое обличье и сослужили немалую службу русским революционерам в их борьбе с засильем реакции.
В КАБИНЕТЕ СТАРОГО СКАЗОЧНИКА
Узкая крутая лестница ведет на второй этаж квартиры-музея К. И. Чуковского в Переделкине. А там, в комнатах, залитых солнцем,— книги, книги, книги...
Очень многие из них были подарены Чуковскому их авторами, и на каждой такой книге есть дарственная надпись, то коротенькая, то занимающая чуть не весь форзац. Эти надписи не менее интересны, чем висящая здесь же оксфордская мантия с черной квадратной шапочкой, или индейский убор из разноцветных птичьих перьев, также подаренный автору «Мойдодыра» и «Тараканища» во время одной из его зарубежных поездок.
Дарственный автограф всегда отражает отношение дарящего книгу к тому, кому она преподносится. Это отношение не всегда бывало однозначным.
Так, будучи еще совсем молодым критиком, Чуковский вел довольно резкую полемику с философом-идеалистом В. Розановым, и тот подарил ему в 1909 году свою книгу «Итальянские впечатления», сделав на ней надпись: «Талантливому, но... но... но... Корнею Чуковскому».
Можно ли лаконичнее выразить и признание заслуг своего молодого оппонента, и несогласие с некоторыми его взглядами?
А вот надпись на другой книге того же автора: «Опавшие листья» (1915):
«Книги, замечательные сами по себе, критики должны покупать на собственные деньги. <...> Да ты лучше не пообедай, а купи книгу стихов Лермонтова, песен Кольцова, Полежаева или Розанова.
Корнею Ивановичу Чуковскому сердящийся на него В. Розанов». Мариэтта Шагинян на книге своих стихов «Orientalia» (1921) написала: «Дорогому Корнею Ивановичу — в память наших добрых ссор и худого мира».
Другие авторы в надписях на своих книгах, подаренных Чуковскому, подчеркивают не свои разногласия с ним, а любовь к нему.
Так, А. Твардовский, чьи первые поэтические опыты Чуковский оценил положительно, на книжке «Страна Муравия» (первое издание, 1936) сделал такую надпись:
«Корнею Ивановичу с горячей благодарностью за письмо, которое я никогда не забуду».
На книге Льва Разгона (1969) стоит: «Ужас как дорогому Корнею Ивановичу от ужас как его любящего автора».
О глубокой привязанности к Чуковскому говорят и надписи на книгах И. Андроникова. В 1951 году он пишет на своей книге «Лермонтов»: «Батюшка вы наш, Корней Иванович! Без интонаций, без мимики и жеста, без восторженного на Вас глядения могу ли я выразить все то, для чего мала и эта, и многие другие страницы,— другими словами, могу ли я описать свою любовь, хотя книжку эту я написал без Вашей помощи?» Спустя много лет, на книге «Рассказы литературоведа» (1969) тот же Андроников пишет: «Чудотворцу Корнею Ивановичу, в знак любви бесконечной и преданной — немеющий от восторга и благодарности Ваш «главный химик».
Ю. Тынянов написал на своем романе «Кюхля», переизданном в 1931 году: «Вот Вам, дорогой Корней Иванович, старый архаист Кухля в новом крепостном халате».
А вот что написал С. Маршак на третьем томе собрания своих сочинений в 1959 году:
«Корней Иванович, нельзя не верить сказкам!
Как сказочно переменился свет
С тех давних пор, как в переулке Спасском
Читали мы поэтов давних лет!
С приветом дружеским дарю Вам том свой третий.
Мы — братья по перу, отчасти и родня.
Одна у нас семья: одни и те же дети
В любом краю страны у Вас и у меня».
Все эти дарственные надписи красноречиво говорят о том, какую важную роль играл К. И. Чуковский в нашей литературе и как тесно он был связан почти со всеми выдающимися ее деятелями.