РУССКИЙ АМЕРИКАНЕЦ
«Богодар Вражкани», «Божедар Жакарвин» — такие подписи можно встретить, изучая русскую литературу конца XVIII века. За этими оригинальными псевдонимами стоит человек, чья жизнь была полна необычайных приключений. Богодар и Божедар — русская калька его имени Федор, а Вражкани и Жакарвин — анаграммы фамилии Каржавин.
Это был один из передовых людей того времени. Родился он в 1745 году в семье богатого петербургского купца, который долго жил по делам за границей, был довольно образован, сам учил сына латыни и географии, развил у него любовь к наукам, не жалел средств для его воспитания и послал учиться в Париж. Молодой Федя Каржавин был прикомандирован к нашему посольству в Париже и посещал лекции в Сорбонне.
В 1766 году он вернулся в Россию, два года преподавал французский язык в Троице-Сергиевой семинарии, потом стал помощником архитектора в Кремлевской экспедиции, где работал вместе с Баженовым, с которым подружился еще в Париже. К этому времени относятся первые шаги Каржавина на литературном поприще: в 1772 году его письмо появилось в журнале Н. И. Новикова «Живописец».
В 1773 году 28-летний Каржавин поссорился с отцом, который обладал деспотическим характером и не мог простить сыну неповиновения: вместо того чтобы пойти по торговой части, тот пристрастился к наукам. Молодой человек решил, как он сам пишет, «взять отпуск под предлогом болезни и ехать в чужие края искать счастья».
Так начались его странствия, длившиеся пятнадцать лет.
«Я объехал три части света,— писал он впоследствии отцу,— знаю, где находится пятая часть света, вам еще неизвестная; я прошел сквозь огонь, воду и землю».
До нас дошла его автобиография, датированная 1788 годом, где путешествия Каржавина описаны подробно. Сначала он вернулся в хорошо знакомый ему Париж, где стал жить под именем Теодора Лами; затем вздумал «суровость жребия своего умягчить женитьбою, но и в брачном состоянии не нашел истинного спокойствия». Расставшись с женой-француженкой, уехал в Вест-Индию, на остров Мартинику, повезя туда разные товары для колонистов, главным образом книги, картины и редкости. Там Каржавин обзавелся компаньоном и снарядил с ним судно в Северную Америку.
Англия тогда воевала с отпавшими от нее колониями, и, по всему вероятию, корабль Каржавина вез порох и оружие для повстанцев. Английский фрегат захватил было его, но в тумане удалось ускользнуть и добраться до Виргинии. Каржавин писал отцу: «Я жил на коште виргинского правительства месяцев шесть в Вильямсбурге, где намеревался быть посланным к российской государыне от американского конгресса».
К этому времени относится письмо Каржавина конгрессу, где говорится: «Газеты сообщают, что король Георг нанял 20 тыс. русских солдат, которые должны прибыть на его кораблях, дабы сражаться с американцами. В этом случае не может ли быть полезен конгрессу человек, в совершенстве знающий русский язык? Предлагаю ему свои услуги, как переводчик и толмач».
Ответ конгресса нам неизвестен, да и посылка русских солдат в Америку не состоялась. Каржавин пишет отцу:
«Обстоятельства военные и некоторые перевороты в американских делах <...> причинили мне предпочесть возвращение на Мартинику». Однако, это произошло не скоро: несколько лет он провел в Северной Америке, занимаясь коммерческими операциями, не всегда удачными.
Так, в 1779 году англичане захватили его корабль с богатым грузом и отвели в Нью-Йорк, конфисковали все товары. «Думая отыскать помощь в Бостоне, исполнен русским неунывающим духом, пустился я пеший в путь с сумою на плечах, яко военно-пленник, пострадавший от англичан, дошел в 23 дни». Потом пешком же вернулся в Филадельфию, «претерпев величайшую нужду и опасности как от англичан, так и от самих американцев, которые почли меня шпионом».
Когда англичане временно захватили Виргинию, Каржавин уехал в дальние леса и скрывался там, а потом снабжал местных жителей различными товарами, «и на оном промысле в 8 мес. нажил до 3 тыс. р. бумажных, которые в Россию вывез яко документ общего банкрутства американского неосновательного и безвластного образа правления».
Здесь Каржавин явно лукавит, учитывая требования цензуры. На самом деле он настолько был на стороне этого «неосновательного образа правления», что служил аптекарем в сражавшейся с англичанами армии Вашингтона.
Вернувшись на Мартинику, он решил завести в Сен-Пьере аптеку, но 16 октября 1780 года «море поднялось горою, вышло из своих пределов и, навалившись на город, 155 домов с аптекой и с моей надеждой смыло долой».
Вновь он занялся торговлей и вновь попал в плен к англичанам. Когда его отпустили, нанялся лекарем на испанский корабль, два года жил в Гаване, «сыскивал себе хорошее пропитание своими знаниями». Но после заключения мира всем иностранцам было велено выехать из испанских владений, к числу которых принадлежала и Куба. Каржавин обосновался в Виргинии, где прожил еще четыре года переводчиком при французском консуле.
Лишь в 1788 году он исхлопотал разрешение вернуться в Россию. Есть основания предполагать, что по дороге он стал очевидцем Великой французской революции, но об этом умалчивает. Отец его уже умер. Каржавин рассчитывал получить большое наследство, но перессорился с родными, и ему ничего не досталось.
Вообще, несмотря на недюжинную натуру, он был неудачником, его все время преследовали невзгоды. Несколько раз он составлял себе довольно значительный капитал и каждый раз терял его. Он писал отцу: «Я видел разные народы, знаю их обычаи, их промыслы, я измерил глубины и пучины, иногда с риском моей жизни; но все то было напрасно. Лучше было мне быть башмачником. Я потерял два корабля и был дважды в плену».
На. родине Каржавин стал заниматься уже не торговой, а литературной деятельностью. На ней не могло не отразиться то, что он был участником освободительной войны в Северной Америке, единомышленником Новикова и Радищева. Но пропагандировать их идеи открыто было невозможно: Новиков вскоре попал в крепость, а Радищев — в Сибирь. Поэтому Каржавину пришлось хитро маскировать свою просветительную деятельность.
В его «разговорниках» и самоучителях для изучающих иностранные языки, в примечаниях и предисловиях к переводимым книгам и даже в составленной им гадательной книге «Новоявленный ведун» (1795)—везде проскальзывают замаскированные от цензуры передовые, революционные мысли о просвещении, о народовластии, о судьбе, постигающей тиранов...
Каржавин перевел множество книг по истории, географии, архитектуре (трактаты Витрувия и Виньолы), записки путешественников. Он — автор «Описания острова Сан-Доминго» и любопытного «Описания вши под микроскопом».
В 1797 году Баженов выхлопотал Каржавину место переводчика при Иностранной коллегии, которое тот и занимал вплоть до своей скоропостижной смерти в 1812 году, в возрасте 67 лет.
Этот «русский американец», как он именует себя в одном из своих сочинений, по праву занимает видное место в ряду русских просветителей XVIII века.
НОВО-АРЗАМАССКОЕ ОБЩЕСТВО БЕЗВЕСТНЫХ ЛЮДЕЙ
Название захолустного когда-то городка Нижегородской губернии — Арзамас — прочно вошло в историю русской литературы, хотя в нем не родился и не жил никто из известных наших писателей и поэтов, за исключением А. П. Гайдара, проведшего в нем детские годы.
Но с этим названием связано одно из первых русских литературных обществ, в котором участвовал и юный Пушкин вскоре после окончания им Царскосельского лицея. Находился этот кружок вовсе не в Арзамасе, а в Петербурге, существовал всего три года с небольшим (1815—1818), но успел сыграть важную роль в становлении молодой русской литературы.
Отчего же для этого кружка было выбрано название ничем не примечательного уездного городка?
В 1802 году воспитанник петербургской Академии художеств А. Ступин вернулся в свой родной Арзамас и основал там школу живописи. Эту первую в России провинциальную художественную школу (где впоследствии учился молодой Перов) в шутку прозвали Арзамасской академией. Об этом вспомнили несколько молодых литераторов прогрессивного направления, задумавших бороться с официальной Российской академией — оплотом реакционных писателей. Пусть наряду с Арзамасской академией художеств будет и литературная, тоже Арзамасская!
Есть и другая версия происхождения названия кружка. Один из его основателей, Д. Блудов, проездом в Оренбургскую губернию остановился в Арзамасе и слышал, как посетители тамошнего трактира толковали о литературе, что немало его удивило и навело на мысль написать стихотворную сатиру «Видение в Арзамасском трактире», которая очень понравилась его товарищам, сторонникам нового течения в русской литературе — романтизма, еще только зарождавшегося. И они решили называться «Ново-Арзамасское общество безвестных людей», а короче—«Новый Арзамас». В протоколе организационного собрания 14 октября 1815 года говорится: «Находя невозможным перенести отечественный Арзамас с тех благословенных берегов, на которых его утвердила рука судьбы с помощью нескольких плотников, каменщиков и печников, положено признавать Арзамасом всякое место, в коем будет находиться несколько членов налицо, и сие место, какое бы оно ни было — чертог, хижина, колесница, салазки — должно именоваться в продолжение всего заседания Новым Арзамасом».
Из этой цитаты видно, что атмосфера нового кружка была с самого начала пронизана юмором: его участники подсмеивались не только над своими литературными противниками, но и над самими собою.
Инициаторами создания «Нового Арзамаса» были наряду с Д. Блудовым, В. Жуковский, А. Тургенев, С. Уваров, Д. Дашков и С. Жихарев. Этим молодым литераторам (никто из них не выпустил еще ни одной книги) было от 27 до 32 лет; самым старшим был Жуковский, уже признанный глава романтической школы, автор ряда баллад, опубликованных в журналах и имевших большой успех.
На организационном собрании членами общества были заочно избраны также поэты В. Пушкин, К. Батюшков, П. Вяземский и Д. Давыдов — друзья и единомышленники членов-инициаторов, сами давно уже вступившие на литературное поприще.
На этом же собрании Жуковскому было поручено сочинить проект устава. На первом заседании (22 октября 1815 г.) он доложил, что не успел сделать это «из-за недуга», но обещал «написать на досуге хорошенькие законцы». Спустя год с лишним, на шестнадцатом заседании (24 декабря 1816 г.) Жуковский признался, что до сих пор не выполнил «священного поручения написать законы арзамасские» и вновь обещал: «Я удружу вашим превосходительствам такими законцами, что вы не опомнитесь». Но лишь 13 августа 1817 года, на двадцать втором заседании, «законцы» были представлены и подписаны членами «Арзамаса». Ничего шутейного в них не было: Жуковский очень умело разработал настоящий устав литературного кружка.
Как же были сформулированы его цели и задачи?
В § 1 говорилось: «Цель Арзамаса — двоякая: польза [для] отечества, состоящая в образовании общего мнения, т. е. в распространении познаний [об] изящной словесности, и вообще мнений ясных и правильных; польза [для] самих членов, состоящая в труде постоянном».
Число вновь избираемых членов не должно было превышать двадцати пяти (фактически оно вместе с членами-основателями не превысило двадцати).
Члены общества должны были (§ 4) «наблюдать состояние, успехи и изменения наук, искусств и словесности как отечественной, так и чужеземной; сообщать Публике плоды своих наблюдений посредством постоянного периодического журнала».
Этому журналу придавалось важное значение, ему посвящена вся шестая глава устава. Членам общества вменялось в обязанность представлять статьи и обсуждать их, т. е. все они входили в редколлегию. Главного редактора предстояло избрать. Выпускать журнал предусматривалось с 1818 года, названия для него еще не нашли. Однако он так и не начал выходить.
«Арзамас» возник в противовес другому литературному объединению — «Беседе любителей русского слова», основанному Г. Державиным в 1811 году, где тон задавали писатели консервативного толка во главе с А. Шишковым. Они выступали против сближения литературного языка с разговорным, против новых жанров в поэзии; недаром А. С. Пушкин окрестил этот кружок «Беседа губителей русского слова».
Речи на заседаниях «Арзамаса» были полны нападок на «халдеев» — сторонников Шишкова (которого здесь именовали «Седой дед»): Шаховского, Хвостова и других; все они подвергались беспощадному высмеиванию. Читались и критиковались также собственные произведения членов кружка.
Каждому из них было присвоено шутливое прозвище, взятое из какой-нибудь баллады Жуковского; под этими прозвищами они фигурировали и в протоколах.
Самая известная баллада — «Светлана» — стала источником целого ряда прозвищ: ее автора — Светлана, A. С. Пушкина — Сверчок (там есть строчка «Крикнул жалобно сверчок...»), А. Плещеева — Черный вран («Черный вран, свистя крылом, вьется над санями...»), B. Л. Пушкина — Вот (здесь таится дружеское подтрунивание над автором «Светланы», где это словечко повторяется часто, чуть не в каждой строфе).
Это прозвище дяди нашего великого поэта трансформировалось в Вотрушку (не из-за пухлых ли его щек?) и "Вот я вас" (и горе «Беседе», как сказано в протоколе).
Здесь —литературная реминисценция: так в «Энеиде» Юпитер грозит бушующим волнам.
Из баллады «Адельстан» также было заимствовано не одно, а несколько прозвищ: Н. Муравьева — Адельстан (он же —Статный лебедь), П. Полетики — Очарованный челнок, М. Орлова — Рейн, А. Воейкова —Две огромные руки («Вдруг из бездны появились две огромные руки...»)
Из баллады «Громобой» были взяты два собственных имени: Громобой — для С. Жихарева и Асмодей — для П. Вяземского. Три прозвища обязаны происхождением балладе «Пустынник»: Пустынник — Д. Кавелина, Резвый Кот — Д. Северина, Дымная печурка — второе прозвище А. Воейкова.
С. Уваров именовался Старушкой (из «Баллады о том, как одна старушка ехала на черном коне»), Д. Давыдов — Армянином (одно из действующих лиц баллады «Алина и Альсим»), Ф. Вигель — Ивиковым журавлем, К. Батюшков — Ахиллом, Н. Тургенев — Варвиком, Д. Блудов — Кассандрой (персонажи одноименных баллад).
Не раз повторяемое в них междометие «Чу!» стало прозвищем одного из основателей «Арзамаса» —Д. Дашкова. В. Л. Пушкину, который был старше всех, присвоили титул Старосты и постановили: его поэму «Опасный сосед» переплести в черный бархат и признать арзамасскою «Кормчею книгою» (так назывался один из древнейших сборников церковных и светских законов, составленный в 1282 г.).
Отличительной особенностью заседаний «Арзамаса» была их шутейность, которая противопоставлялась парадной важности заседаний Российской академии и «Беседы». Пародируя участвовавших в них сановников, члены «Арзамаса» титуловали друг друга не иначе, как «ваше превосходительство». Прием новых членов проводился по особому ритуалу: вновь принимаемый произносил торжественную клятву с завязанными глазами, надев красный колпак — «шляпу верности», облачась в «страннический хитон» и подпоясавшись «вервием союза». Он должен был долго потеть под наваленными на него шубами (насмешка над комедией члена «Беседы» Шаховского «Похищенные шубы»), умыться и выпить воды (намек на другую пьесу Шаховского — «Липецкие воды»), облобызать чучело совы (символ истины), выстрелить в чучело Пифона (символ дурного вкуса), держать замороженного гуся (нижегородский Арзамас славился гусями), При этом произносились нарочито высокопарные речи, после которых слово для ответа предоставлялось вновь принятому. К ужину обязательно подавался жареный гусь; провинившийся в чем-либо член общества лишался своей порции гуся, ему вручалась лишь лапка.
Кроме того, он обязан был надеть белый колпак.
Жареный гусь был атрибутом и чествований. Так, постановили в честь В. Л. Пушкина «жарить для него особенного гуся, оставляя ему на произвол скушать его всего или остаток взять с собой на дом» (здесь таились намеки на чревоугодие и скупость автора «Опасного соседа»). Гусь был изображен и на печати общества.
Последний из дошедших до нас 25 «арзамасских протоколов» датирован 13 августа 1817 года. После него состоялось, судя по дневнику Н. Тургенева, еще пять заседаний. Очевидно, на одном из них был избран членом «Арзамаса» А. С. Пушкин, только что окончивший лицей; сведений о его вступлении в кружок в протоколах не сохранилось, однако Жуковский в «Отрывке из арзамасской речи» (1818) упоминает:
...Сверчок, затаившись
В щелку проказы, оттуда кричит, как в стихах: «Я ленюся!»
Чем же объясняется недолговечность «Арзамаса»?
Прежде всего тем, что его главный противник — «Беседа любителей русского слова» — в 1816 году, т. е. уже через год после основания «Арзамаса», приказала долго жить. Эпигонам классицизма пришлось, под напором новых веяний в литературе, выкинуть белый флаг, и осмеивать стало некого... Главная цель создателей «Арзамаса» оказалась достигнутой: враги были дискредитированы и сломлены.
Зато другой важной цели — основать свой журнал, где можно было бы гласно и широко обсуждать не только вопросы литературы, но и проблемы общественно-политической жизни, арзамасцы достичь не успели, а келейное обсуждение не могло принести желаемых плодов.
Распаду кружка содействовал отъезд наиболее активных его членов из Петербурга: Вяземского, Жихарева и Батюшкова — в Москву; Воейкова — в Дерпт; Полетики, Блудова, Вигеля и Дашкова — в Вашингтон, Лондон и Константинополь на дипломатическую работу.
Следует учесть и то, что как раз в эти годы началось приближение Жуковского к царскому двору, что, конечно, отнюдь не способствовало поддержке с его стороны более молодых, революционно настроенных членов, которым хотелось сделать узкий литературный кружок, место веселых дружеских встреч за столом с жареным гусем и бутылкой вина, обществом, отражающим передовые политические стремления эпохи.
Эту линию вели Н. Муравьев, М. Орлов и Н. Тургенев — будущие вожди «Союза благоденствия» и Северного тайного общества. Но им не удалось перевести «Арзамас» на новые общественно-политические рельсы.
Судьбы членов кружка в дальнейшем сложились по-разному. Одни из них разделили участь декабристов:
Муравьев был осужден на 20 лет каторги; Орлов сослан в свое имение под надзор полиции; Тургенев, заочно приговоренный к смертной казни, эмигрировал. Другие же арзамасцы, забыв о либерализме своих молодых лет, сделались видными чиновниками, столпами николаевского режима, верно служившими реакции: Дашков —министром юстиции, Блудов — министром внутренних дел, Уваров— министром народного просвещения (Белинский назвал его «министром погашения и помрачения просвещения в России»). Вигель стал вице-губернатором, писал доносы на Чаадаева, «Ревизора» назвал «клеветой в пяти действиях». Батюшкова сразила душевная болезнь, остальные отошли от «изящной литературы», предпочтя ей либо историю (Кавелин, Давыдов), либо театральную критику (Жихарев).
Тем не менее «Арзамас» оставил по себе память как прогрессивное явление молодой русской литературы начала прошлого века и занял в ее истории скромное, но почетное место.
КРЕПОСТНОЙ ПОЭТ
В недобрую пору крепостной зависимости у русских помещиков имелись не только свои актеры, музыканты и художники, но и доморощенные поэты.
Достоевский в повести «Село Степанчиково и его обитатели» с горьким сарказмом описал одного из них — камердинера Гришку Видоплясова, обученного стихотворству. Его барин сообщает племяннику, что собирается напечатать стихи собственного поэта отдельной книжкой под названием «Вопли Видоплясова», подчеркивая: «Будет выставлено на заглавном листе: «Крепостной человек такого-то», а в предисловии — от автора благодарность за образование».
Недовольный своей фамилией, Видоплясов придумывал себе псевдонимы. Его барин рассказывает: «Что ни неделя, то фамилия, и все такие нежные выбирает: Олеандров, Тюльпанов». Потом этот крепостной поэт решил называться Григорием Верным, но «какой-то балбес подобрал на это рифму: скверный. Придумал: Уланов, подобрали рифму «болванов». Затем — Танцев,— облагороженная по-иностранному своя фамилия, и, наконец, Эсбукетов... Умер Видоплясов, по словам писателя, в сумасшедшем доме.
Это хотя и шарж, но сколок с действительности.
Тарас Шевченко, как известно, был крепостным. Та же участь выпала на долю и других талантливых русских самородков, в числе которых был Егор Алипанов.
Вот что рассказано о нем № 33 «Новгородских губернских ведомостей» за 1856 год:
«Егор Ипатьевич Алипанов родился в 1800 году в Людиновском горном заводе Калужской губернии Жиздринского уезда. Отец его, мастеровой при заводе, был крепостным секунд-майора И. А. Мальцева. Воспитание молодого Алипанова было предоставлено самой природе, как это часто бывает не в одном этом сословии. Читать, писать кое-как без правил грамматики научился он у отставного сержанта. До 1824 года Алипанов находился при заводе в занятиях то плотника, то столяра, а в 1824 году отправлен был на барках с заводскими изделиями в Петербург.
«С детства имел он наклонность к чтению книг, но за неимением светских читал одни духовные; в Петербурге предстал ему случай ознакомиться с сочинениями разных авторов. Многие заучил он наизусть, потому что гармония стиха и рифмы полюбилась ему. Имея чувствительную душу и характер восприимчивый, он сам принялся слагать такие же звучные строфы с рифмами и, наконец, заведя знакомство с некоторыми литераторами, представил им на рассмотрение первый свой опыт. Получив одобрение, Алипанов вскоре после того напечатал несколько пиес в «Отечественных записках» и детских журналах, а впоследствии издал их отдельной книжкой, под названием «Стихотворения крестьянина Егора Алипанова».
Дельвиг отозвался о ней в «Литературной газете» (1831) так: «Мы видим уже нескольких поселян-стихотворцев; в некоторых из них заметно дарование, хотя, к сожалению, по большей части худо направленное. Таков и новый стихотворец Егор Алипанов».
Дельвиг считал: раз автор — крестьянин, то должен «выражать свои чувства или описывать незатейливый быт своего состояния, словом, писать о том, что ему знакомо. Тогда стихотворения его нравились бы и образованным читателям, как отголоски чувств и понятий простосердечного сына народа».
Словом — знай сверчок свой шесток! Барон Дельвиг признавал за поэтом из простого народа право лишь на «простые чувства» и буколические стихи, воспевающие прелести сельской жизни...
Однако неблагоприятен был отзыв и демократического критика — Белинского, который назвал Алипанова поэтом-самоучкой (что правда —то правда), «доморощенным Бернсом», его стихи — посредственными. Их автор, по словам Белинского, «славный русский мужичок, рассудивший, что авторство ему сподручнее хлебопашества, а перо легче сохи и бороны, вот он и нижет рифмы» (хотя как раз с сохой и бороной Алипанов, несмотря на то что был крепостным, никогда дела не имел).
Впрочем, и о Шевченко Белинский отзывался пренебрежительно, но был не прав...
Во второй книжке «доморощенного Бернса» вновь подчеркивалось социальное положение ее автора: «Басни крестьянина Егора Алипанова». Она была издана в 1831 году Академией наук, которая наградила автора серебряной медалью «за похвальные в российской словесности упражнения». Влиятельные покровители содействовали и выкупу поэта на волю.
Приписавшись к мещанскому сословию, Алипанов, видя, что одним сочинительством не прожить, стал искать себе подходящую работу. К тому же он женился на дочери другого поэта из крестьян, Слепушкина, и ему пришлось заботиться о многочисленной семье. Попробовал было завести типографию и, между прочим, напечатал в ней первую книжку молодого Некрасова — «Мечты и звуки» (1840), но прогорел и, как пишет его биограф, «по прошествии пяти лет остался без всякого состояния и капитала».
В 1842 году вышла его «Сказка о мельнике-колдуне», которая, хотя Белинский назвал ее «книжкой для лакеев» и причислил к лубочной литературе, переиздавалась в течение 50 лет раз двадцать. Алипанов сочинил также водевиль «Ханский чай», который был поставлен в Александрийском театре. Он поднес свои книжки царю, за что получил в награду золотые часы.
На этом, однако, его успехи кончились. Поэт был вынужден поступить на службу: сначала управляющим дачами графа Мордвинова, затем десятником на строившуюся Николаевскую железную дорогу и, наконец, приказчиком на стекольный завод своего бывшего барина Мальцева.
«Заботы о семье и непостоянство счастья резко изменили его характер,— пишет автор статьи.— На лице приметна глубокая задумчивость, а в разговоре — безнадежность».
Все же Алипанов находил время писать, последняя его книжка называлась «Досуги для детей». В 1856 году «Новгородские губернские ведомости» поместили его длинную (215 строк) басню «Пахарь», в сопровождении цитированной выше статьи об авторе, где говорилось:
«Надеемся, что благосклонными читателями будет с удовольствием принято произведение поэта-самоучки, не получившего должного образования, но пользовавшегося некогда известностью при одном природном даровании».
Умер Алипанов в 1860 году, в возрасте шестидесяти лет.
Буржуазное литературоведение не могло оценить его творчество по достоинству и, пользуясь тем, что некоторые его стихотворения были далеки от совершенства, подчеркивало их слабые стороны. Так, С. Венгеров в «Критико-библиографическом словаре русских писателей» позволил себе назвать их «литературным сором», а талант Алипанова — «мнимым», считая, что его временный успех был искусственно создан покровителями поэта, сторонниками ложного классицизма.
Революция научила нас читать старое по-новому. Заметили, что Алипанов впервые ввел в русскую поэзию тему фабрично-заводского труда. Вот как он описывает железоделательный завод:
Таков завод Людинов горный.
Там дым густой свет дневный тмит,
Там пламенем дышит горн огромный
И млатов стук как гром гремит.
Река огня в отверстье льется,
Мехов гул томный раздается,
И озеро огня стоит;
Народ всегда в труде кипит.
А вот описание коллективной работы в стихотворении «Труды заводских мастеров»:
К горну собравшись все толпою,
В защитках кожаных стоят.
Уже большою кочергою
Там крицу к молоту катят.
Огромный молот поднимался
И крицу плющил и долбил...
В «Послании к Слепушкину» дана картина стекольного завода. Описал Алипанов и сплав леса, впервые показав бурлаков. Не обошел он и крестьянский труд: «Я видел: земледел вздыхает над сохою...»
Явственно звучат в его творчестве социальные ноты, особенно в баснях:
—Трудно доброе сказать
О тех, кто силится бессильных притеснять!
В сатирических отрывках у него говорится и о приказных, берущих взятки, и о купцах, обирающих народ.
В какой-то мере Егор Алипанов был предтечею наших рабоче-крестьянских поэтов, появившихся столетием позже.
ДРУГ ПУШКИНА
Сергей Александрович Соболевский (1804—1870), незаконный сын богатого помещика А. Н. Соймонова, учился в Благородном пансионе при Петербургском педагогическом институте вместе со Львом Сергеевичем Пушкиным. Познакомившись с его братом, только что окончившим Царскосельский лицей, Соболевский впоследствии стал одним из ближайших друзей великого русского поэта.
Пушкин ценил его за независимый образ мыслей, благородство характера, остроумие, литературный вкус и тонкое поэтическое чутье. Грибоедов, Баратынский, Дельвиг читали Соболевскому свои произведения и дорожили его мнением.
Он пользовался большим доверием Пушкина, помогал ему при материальных затруднениях: доходило до того, что Соболевский давал для заклада в ломбард свое столовое серебро. Он брал на себя и издательские хлопоты: с его помощью были изданы «Братья-разбойники», вторая глава «Онегина», «Цыганы». Он вспоминает: «В знак своего ко мне расположения Пушкин напечатал один экземпляр своей поэмы «Цыганы» на пергаменте и преподнес его мне».
Приехав в Москву в 1826 году, Пушкин полгода жил у Соболевского на Собачьей площадке, ныне уже не существующей. Благодаря стараниям этого друга не состоялись дуэли Пушкина с Ф. И. Толстым и В. Д. Соломирским.
Сестра поэта, О. С. Павлищева, отмечает: «Без Соболевского Александр жить не может. На словах —злой насмешник, а на деле — добрейший человек». Он написал ей в альбом:
Пишу тебе в альбом и аз,
Сестра и друг поэта, Ольга,
Хотя мой стих и не алмаз,
А только мишура и фольга...
К брату поэта Соболевский относился критически, о чем говорит такая его эпиграмма:
Наш приятель, Пушкин Лёв,
Не лишен рассудка,
Но с шампанским жирный плов
И с груздями утка
Нам докажут лучше слов,
Что он более здоров
Силою желудка.
Некоторое время Соболевский служил в Московском архиве министерства иностранных дел, но вскоре вышел в отставку и уехал за границу, где мог безбедно жить на доходы от своих имений. Он провел за рубежом, главным образом в Париже, свыше 20 лет, тесно общаясь с литературным миром Европы, был лично знаком с выдающимися писателями.
Вернувшись на родину лишь в 1852 году, он занялся библиографией и собиранием книжных редкостей; в его библиотеке было 25 тысяч книг. Но главное, что помогло ему войти в историю русской литературы,—это многочисленные эпиграммы и экспромты, которые он щедро рассыпал в гостиных и литературных кругах. «Неизвестный сочинитель всем известных эпиграмм» — так называет его поэтесса Е. Ростопчина.
Особенно доставалось от него бездарным литераторам. В 1854 году плодовитый, но более ничем не примечательный поэт и драматург Н. В. Сушков поместил в сборнике «Раут» свои воспоминания под названием: «Обоз потомству с книгами и рукописями». Соболевский тотчас же отозвался:
Идет обоз
С Парнаса,
Везет навоз
Пегаса.
Г. Н. Геннади, один из первых библиографов Пушкина, редактор двух собраний его сочинений, допустил в них немало ошибок, неточностей и пропусков. В своей эпиграмме Соболевский обращается к Пушкину:
О жертва бедная двух адовых исчадий!
Тебя убил Дантес и издает Геннади!
Язвительная эпиграмма посвящена чтению поэтессой Каролиной Павловой ее перевода «Лагеря Валленштейна» Шиллера в Обществе любителей российской словесности (1866):
Забыв о милой Каролине,
О прелести ее стихов,
Я убежал вчера in's Grune[6]
Послушать майских соловьев.
А бывшие в собранье лица
Единогласно говорят,
Что эдак воет лишь волчица,
Когда берут у ней волчат.
Переводы Шекспира, сделанные Н. X. Кетчером, отличались большими достоинствами, а их автор — склонностью к крепким напиткам. О нем Соболевский пишет:
Вот и он, любитель пира
И знаток шипучих вин.
Перепер он нам Шекспира
На язык родных осин.
В бытность Е. Ф. Канкрина министром финансов на Крюковом канале в Петербурге построили под его руководством мост, который рухнул при освящении. Это отражено в поэме Соболевского «Канкриниада»:
...Кто стране, скажите, отчей
Придал исполинский рост?
Кто построил, чудный зодчий,
Самопадающий мост?
Еще одна эпиграмма написана на некоего В. Д. Д.:
Случалось ли тебе пускать волчок по гладкому паркету?
Уж как шумит от пустоты!
Ни дать ни взять как ты,
Природой насмех пущенный по свету.
Талантливый, умный, блестяще образованный, С. А. Соболевский всю жизнь провел в литературных кругах, но, по свойственной настоящему русскому барину лени, ничего серьезного не написал, кроме нескольких статей в «Русском архиве», и вошел в литературу лишь как друг Пушкина и «неизвестный сочинитель всем известных эпиграмм». Эти эпиграммы и экспромты были собраны и изданы отдельной книгой в 1912 году.
КНЯЗЬЯ-РЕВОЛЮЦИОНЕРЫ
Жизнь князя Петра Владимировича Долгорукова (1817—1868) сложилась необычно. Отпрыск одного из самых знатных и древних русских дворянских родов, представитель «золотой молодежи», близкий к царскому двору, предназначенный к блестящей карьере, он окончил свои дни на чужбине как политический эмигрант.
Все началось с того, что Долгоруков, занимаясь генеалогией, вздумал предать гласности более чем сомнительное происхождение целого ряда вельмож, вошедших в силу в течение XVIII века, потомки которых образовали «сливки» русского общества. В 1842 году князь выпустил в Париже на французском языке, под псевдонимом «граф Альмагро», брошюру «Заметки о знатных русских семьях», где приводились факты, компрометировавшие многих аристократов, чьи предки, люди низкого рода, выдвинулись лишь благодаря своей службе в качестве царских денщиков и брадобреев, за что их жаловали графскими и даже княжескими титулами.
О Меньшикове, например, говорилось: «Разносчик, торговавший пирогами, он стал камердинером Петра Первого, помещен был им в гвардию и вскоре возвысился до генеральского чина, хотя едва умел читать и писать».
О Екатерине I Долгоруков осмелился писать так:
«Она была дочерью бедного ливонского крестьянина, стала служанкой пастора, затем женой шведского драгуна. Попав в плен при взятии Мариенбурга русскими войсками, она сделалась наложницей генерала Бауэра, который отдал ее графу Шереметьеву, а тот — Меньшикову. Последний в свою очередь уступил любовницу Петру Первому, а тот возьми и женись на ней». Братья и племянники Екатерины стали графами Скавронскими.
Не менее пикантные подробности сообщались о происхождении титула князя Безбородко, заслужившего милость царственных особ тем, что был виртуозом по куаферной части, т. е. парикмахером.
Судить автора за то, что он сообщал достоверные исторические факты, было невозможно, и Николай I ограничился тем, что велел его сослать,— правда, не в Сибирь, а только в Вятку, служить под надзором полиции.
После смерти царя Долгоруков подал его преемнику записку о необходимости освободить крестьян (конечно, с выкупом за землю).
В 1859 году он тайно выехал за границу и выпустил там новую разоблачительную книгу «Правда о России», сперва на французском, затем на русском. На объявленное ему повеление немедленно возвратиться и предстать перед судом сената Долгоруков ответил издевательским письмом: «Желая доставить вам удовольствие видеть меня, посылаю при сем свою фотографию, весьма похожую.
Можете эту фотографию сослать в Вятку или в Нерчинск, по вашему выбору, а я сам — уж извините — в руки вашей полиции не попадусь, и ей меня не поймать!»
На вывезенные из России средства Долгоруков развернул борьбу с самодержавием, хотя не придерживался столь либеральных взглядов, как Герцен и Огарев. Он выпускал оппозиционные царскому правительству газеты «Будущность», «Правдивый», «Листок», сотрудничал в «Колоколе» и, по словам Герцена, «подобно неутомимому тореадору, не переставая, дразнил быка — русское правительство и заставлял трепетать камарилью Зимнего дворца».
Книга «Правда о России» содержала резкую критику царского режима. В ней доказывалось, что династия Романовых прекратилась со смертью Елизаветы Петровны, и в России правит немецкая династия Голштейн-Готторпов.
О вельможах былых времен Долгоруков писал: «Высокопревосходительные, сиятельные и светлейшие холопы, разодетые в шитые кафтаны, покрытые орденами и лентами...»
Столь же резко отзывался он о вельможах, ему современных. Приводя множество фактов, автор убедительно вскрывал гнилость и реакционность царского режима, продажность чиновников, самоуправство и жестокость помещиков, казнокрадство, возведенное в систему и разоблаченное Крымской войной, крючкотворство и отсутствие гласности в судах, лживость официозной прессы, расточительство царского двора, запущенность финансов, произвол тайной полиции. Он требовал целого ряда реформ в духе умеренного либерализма.
За эту книгу Долгоруков был заочно приговорен сенатом к лишению дворянского и княжеского достоинств, всех поместий и к ссылке в Сибирь на поселение. Но поскольку он был недосягаем для царского правительства, то его признали «навсегда изгнанным из России».
Куда более серьезным, с нашей точки зрения, было другое обвинение, выдвинутое против Долгорукова некоторыми литературоведами, а именно — в причастности к сочинению оскорбительного анонимного письма, приведшего к роковой дуэли Пушкина; но позднейшие исследования это опровергают.
И другому князю титул не помешал перейти в лагерь непримиримых врагов самодержавия.
В 1864 году русское правительство снарядило «торговую экспедицию» для нахождения кратчайшего пути из Забайкалья в Приамурье через Маньчжурию (впоследствии по этому маршруту была проложена Китайско-Восточная железная дорога).
В экспедиции участвовал иркутский второй гильдии купец Петр Алексеев. Сопровождавшие караван казаки-буряты быстро угадали, что купец — мнимый, вовсе сукнами не торгует, и признали в нем военного, так как он отлично сидел в седле, владел оружием и ориентировался не хуже любого проводника.
Купец этот был не кто иной, как старший офицер для особых поручений при генерал-губернаторе Восточной Сибири М. С. Корсакове, 22-летний князь Петр Алексеевич Кропоткин, представитель одной из самых древних русских фамилий, незадолго до этого окончивший Пажеский корпус, «человек большой учености и блестящей карьеры», как отзывается о нем один современник.
Карьеры князь П. А. Кропоткин не сделал, но стал выдающимся географом и геологом и не менее выдающимся революционером. В 1874 году он был арестован царским правительством за активное участие в народническом движении и после двух лет заточения в Петропавловской крепости совершил смелый побег из военного госпиталя, куда его перевели для лечения. Эмигрировав за границу, этот аристократ, один из потомков Рюрика, близко познакомился с К. Марксом, разделил его идеи, но потом примкнул к М. А. Бакунину и стал одним из идеологов анархизма.
Поселившись в 1886 году в Англии, Кропоткин вел большую научную и литературно-публицистическую работу, снискал огромный авторитет, был избран в 1893 году членом Британской ассоциации по развитию наук (аналог нашей Академии наук), постоянно печатал научные статьи в заграничных журналах, газетах, Британской энциклопедии.
Однако в русской печати он ничего помещать не мог, поскольку Александр II велел «не допускать к выходу в свет сочинения лиц, признанных изгнанными из отечества, тайком покинувших его, и государственных преступников, какого бы содержания ни были эти сочинения и в каком бы виде ни издавались: под собственными ли именами авторов или под какими-нибудь псевдонимами или знаками».
В первую очередь это касалось Герцена, Огарева, Бакунина и Кропоткина. Царь был чрезвычайно шокирован тем, что последний, будучи отпрыском древнего аристократического рода, примкнул к революционному движению.
Вот почему под статьей «Два ученых съезда» в «Вестнике Европы» (1898, № 4) стоит «П. Алексеев» — вымышленная фамилия, образованная из отчества автора, та самая, под которой Кропоткин за 34 года до того участвовал в Маньчжурской торговой экспедиции.
В этой статье подробно описаны доклады, сделанные рядом ученых на состоявшихся в 1897 году в Детройте и Торонто конгрессах Британской и Американской ассоциаций по развитию наук. Принадлежность этой статьи перу Кропоткина доказывается тем, что он лично принимал участие в обоих конгрессах. К тому же в его «Записках революционера» (1899, русский перевод, изданный в Лондоне,— 1902) есть рисунок, сделанный им во время путешествия по Канаде в том же году.
Лишь после победы Октябрьской революции Кропоткин получил возможность вернуться в Россию (ему было уже 75 лет). Он поселился в городе Дмитрове Московской области, где и умер в 1921 году. Его именем названы город на Северном Кавказе и улица в Москве.
«К НАМ ЕДЕТ ДЮМА!»
Автор «Трех мушкетеров» и «Графа Монте-Кристо» пользовался в России не меньшей популярностью, чем у себя на родине. Его произведения переводились на русский сразу же после выхода в свет, их расхватывали, ими зачитывались.
Мудрено ли, что известие: «К нам едет Дюма!» — произвело в 1858 году фурор в литературных кругах? И. Панаев писал в «Современнике»: «Весь Петербург в течение июня месяца только и занимался г-ном Дюма. Ни один разговор не обходился без его имени».
Дюма и ранее много путешествовал, описал в своих путевых очерках ряд стран, но попасть в Россию ему до сих пор не удавалось: он был на плохом счету у царского правительства из-за своей книги «Учитель фехтования» (1840), где была описана романтическая история декабриста И. А. Анненкова и его жены, француженки Полины Гебль, последовавшей за ним в Сибирь. В России эту книгу запретили, ибо в ней были показаны ужасы крепостничества и без обиняков говорилось о кровавых страницах в истории русской монархии. Впервые «Учитель фехтовария» вышел в России лишь в 1925 году, к столетию со дня восстания декабристов.
После смерти Николая I Дюма возобновил свое ходатайство о въездной визе. Новый царь, Александр II, был либеральнее своего предшественника и в 1858 году разрешил знаменитому французскому писателю приехать, чтобы присутствовать в качестве шафера на свадьбе одного знакомого, а затем совершить путешествие по России.
Однако власти были настороже: ведь ехал не какой-нибудь «французик из Бордо», а известный всему миру автор, гордившийся своими демократическими убеждениями и тем, что его отец был республиканским генералом. И III отделение императорской канцелярии (т. е. орган сыска) завело дело «Об учреждении надзора за французским подданным, писателем Александром Дюма».
Последний и не скрывал, что собирается «стать свидетелем великого освобождения сорока пяти миллионов рабов» (реформа 1861 г. была не за горами), посетить на Кавказе Шамиля, «этого титана, который в своих горах борется против русских царей» и описать свое путешествие в издававшемся им журнале «Монте-Кристо».
«Северная Пальмира», где Дюма провел целый месяц, восхитила его, тем более что стояла прекрасная летняя погода. Он пишет: «Не знаю, есть ли в мире какой-нибудь вид, который мог бы сравниться с панорамой, развернувшейся перед моими глазами».
Дюма встречался с петербургскими литераторами, посетил редакцию «Современника», Рассказывает о знакомстве с Некрасовым, называя его «одним из самых популярных русских поэтов»: «Г-н Никрасов (!) —человек лет сорока, с болезненным и очень печальным лицом, с насмешливым и мизантропическим характером. Он очень любит охоту, которая дает ему возможность уединения; после своих друзей, Панаева и Грегоровича, больше всего любит свое ружье и собак. Последнюю книгу его стихов цензура запретила переиздавать, и она очень дорого стоит. Я заплатил за нее 16 рублей».
Петербургские и московские газеты уделили немало внимания приезду Дюма, но кое-где проскальзывали насмешливые нотки. А Герцен в лондонском «Колоколе» прямо писал: «Со стыдом и сожалением читаем мы, как наша аристократия стелется у ног Александра Дюма».
Однако писатель не только вращался в высшем свете и в литературных кругах, но и посетил одну тюрьму. Рассказывает о своих беседах с заключенными: первый пошел на грабеж лишь для того, чтобы уплатить подати; второй свободно говорил по-французски и оказался крепостным, которого посылали в Париж учиться на механика. Когда он вернулся, барин велел его жене кормить грудью не своего ребенка, а породистых щенят. В пылу негодования крепостной задушил щенят, получил за это двести розог и на другой же день поджег имение барина. «Но кто же настоящие преступники,— вопрошал Дюма,— становые и помещики или те, кого они ссылают на каторгу?»
Полюбовавшись белыми ночами, «столь светлыми, что можно прочесть письмо любимой женщины, каким бы мелким почерком оно ни было написано», посетив Ладожское озеро и остров Валаам, Дюма выехал по железной дороге в Москву, где провел несколько недель.
Московские друзья и почитатели устроили в его честь торжественный обед, а затем — вечер в саду «Эльдорадо», получивший известность как «ночь графа МонтеКристо».
Побывав на поле Бородина, осмотрев Троице-Сергиеву лавру, писатель сел в Калязине на пароход и пустился вниз по Волге, останавливаясь в Угличе, Костроме, Нижнем Новгороде, Казани, Саратове, Царицыне. Везде он осматривал достопримечательности, везде в его честь устраивались пышные приемы.
И все это время он находился под неусыпным тайным надзором полиции. Власти принимали его с почетом, но показывали гостю лишь то, что хотели, и непрерывно слали донесения в Петербург. Так, из Астрахани сообщалось: «Управляющий губернией старался оказываемым вниманием привлечь этого иностранца к себе для удобнейшего над его действиями надзора и во избежание излишнего и, может быть, неуместного столкновения с другими лицами и жителями».
Словом, устраивалось нечто вроде потемкинских деревень, а недальновидный путешественник принимал все за чистую монету и не мог нахвалиться русским гостеприимством. Он был очень рад, что в России, оказывается, его знали, что почти все, с кем он встречался, хорошо говорили по-французски.
Астрахань не была конечным пунктом маршрута, и возвращаться тем же путем Дюма не собирался. Посетив соляные озера, он был с великим почетом принят калмыцким владетельным князем Тюменем, в юрте которого стоял выписанный из Парижа рояль. Галантный француз не преминул сочинить дочери Тюменя мадригал, где назвал ее жемчужиной и цветком, украсившим берега Волги. Калмыков он сравнил с обитателями Эдема...
Затем неутомимый путешественник познал все неудобства езды на перекладных по почтовому тракту: через Дербент — в Баку, оттуда через Шемаху и Нуху — в Тифлис, где он стал гостем царского наместника, князя Барятинского. Съездил он и по Военно-Грузинской дороге во Владикавказ, чтобы увидать замок царицы Тамары и поискать скалу, к которой якобы был прикован Прометей. О посещении Шамиля, конечно, не могло быть речи, но Дюма стал свидетелем стычки русского отряда с горцами (возможно, инсценированной специально для него). Наконец, добравшись через Кутаис до Поти, неутомимый путешественник сел там на пароход и отправился домой через Константинополь.
В течение десяти месяцев он проехал около 4 тысяч лье, истратил 12 тысяч франков и подробно описал свои странствия в пяти томиках «От Парижа до Астрахани» и трех — «Впечатлений от поездки на Кавказ».
Несмотря на всю популярность Дюма в России, переводить первое из этих сочинений на русский не стали, ибо цензура не пропустила бы его. Мало того, и во Франции его издание цензура Наполеона III запретила, что подчеркивается на обложке каждого томика, вышедшего в Брюсселе.
Объяснялось это тем, что автор немало места уделил русской истории, которую излагал вовсе не так, как наши историографы, вынужденные замалчивать запретные для них главы. О насильственной смерти Петра III и Павла I в России оказалось возможным писать только после революции 1905 года. А Дюма рассказывал со всеми подробностями, кем и как были убиты эти цари. Не умолчал он и об упорных слухах, будто Николай I, узнав о поражениях при Альме и Инкермане, сделавших неизбежным падение Севастополя, принял яд, лишь бы не подписывать позорный мир.
Хотя в изложении Дюма русская история и превратилась в сборник анекдотов из жизни царей и придворных, он уделил должное внимание восстанию 1825 года.
По его словам, «либеральная петербургская и московская молодежь питает глубокое уважение к памяти декабристов. Когда-нибудь Россия воздвигнет им монумент». Дюма дает перевод пушкинского «Послания в Сибирь», с волнением описывает свою встречу в Нижнем Новгороде с жившими там героями его «Учителя фехтования» — «графом» И. Анненковым и его женой Полиной.
Не обошел писатель и чиновников-казнокрадов, рассказав, например, что лед для нужд Зимнего дворца, выломанный на Неве под его окнами, выдавался за волжский, привезенный втридорога; что бутылка шампанского, выпитая царем на охоте, превратилась в тысячу бутылок...
Возмутило француза и лицемерие властей. В России, по их утверждению, не существует смертной казни.
«Действительно,— пишет Дюма,— к смерти в России официально не присуждают, а только к трем тысячам шпицрутенов, заведомо зная, что больше двух тысяч вынести невозможно».
Перечисляя чины табели о рангах — большею частью всяких советников: титулярного, надворного, статского, тайного — Дюма иронически замечает: «В России больше советников, чем где бы то ни было, но меньше всего просят советов» — явный намек на произвол властей.
Ни один переводчик не решился бы перевести такие высказывания, ни один издатель не рискнул бы представить такую книгу в цензуру.
Правда, были переведены и изданы в 1861 году «Впечатления от поездки на Кавказ», но там не было ничего неприятного для царских властей. Напротив, русские — завоеватели Кавказа изображены как европейцы, приобщающие некультурных горцев к цивилизации. Но и тут, если сравнить русский текст с оригиналом, можно обнаружить цензурные купюры.
Поскольку путевые очерки Дюма «От Парижа до Астрахани» еще на русский не переведены (лишь небольшой отрывок, о встрече с Анненковыми, напечатан как приложение к «Учителю фехтования» в издании 1957 г.), познакомим читателей с этим произведением автора «Трех мушкетеров».
В нем немало «развесистой клюквы». Так, сообщается, что Пушкин родился в Псковской губернии (т. е. в Михайловском); что писатель Бестужев (Марлинский) — родной брат декабриста Бестужева-Рюмина, повешенного; что Полежаев сочинил поэму «Машка» (пояснено: в России так называют падших женщин) и был убит на Кавказе... Все это, так сказать, клюква литературная.
Рассказывая, как его угощали икрой, взятой у еще живого осетра, Дюма добавляет: «Русские больше всего на свете любят икру и цыганок». В Волге, как он сообщает, водятся сомы-людоеды, нападающие на людей.
У овец под Астраханью — такие огромные хвосты-курдюки, что каждая овца возит хвост в тачке...
А вот каким способом в России охотятся на медведей: кладут мед в медный горшок с узким горлом; стараясь достать мед, зверь засовывает голову в горшок, обратно вытащить ее не может, тут его и ловят...
Вот наблюдения над русским языком: «Он не очень богат на обращения: если не «братец», то «дурак», если не «голубчик» (маленький голубь), то «сукин сын» (пусть переводят другие!» — добавляет автор).
Описывая Волгу, он не мог обойти Степана Разина:
«Бандит Стенко Разин, родись он князем, стал бы, вероятно, великим человеком и знаменитым полководцем; но поскольку он был простой казак, его четвертовали. Он отличался мужеством заговорщика, смелостью разбойника, прозорливостью генерала и вдобавок красотой».
Предание о персидской княжне (ну, как же без нее?)
Дюма излагает так: «На вопрос Разина: что подарить тебе, Волга?» — эхо каждый раз ответствовало: «Ольгу!»
Ольгой звали его возлюбленную, и он бросил ее в реку с вершины утеса под Царицыном, который с тех пор называется Девичьим».
Большой гурман, Дюма много места уделяет русской кухне, ругает «чи» (это слово, по его мнению, китайского происхождения) и находит, что они сильно уступают простой капустной похлебке, какую варят самые бедные французские крестьяне. Развенчивает Дюма и знаменитую волжскую «стерлет». Все дело, как он считает, в том, что в России нет талантливых поваров.
Нашего путешественника поразили обширные русские равнины, которым нет ни конца ни края. В его подорожной стояло: «Александр Дюма, литератор». Смотрители почтовых станций недоумевали: что за чин такой? Похоже на «коллежский регистратор», ниже которого чина не было... Видать, птица неважная! Но спутники француза авторитетно разъясняли: да нет, это то же самое, что генерал! И лошадей давали тотчас же.
Непременным спутником подорожной, по словам Дюма, является нагайка: без нее лошадей не получишь.
Кроме того, надо брать с собой в дорогу все: матрац, подушку, съестные припасы...
Отдадим справедливость автору очерков: он добросовестно старался познакомить читателей с русской литературой. Об этом свидетельствует большое количество включенных им переводов стихотворений русских поэтов. Вразрез с тогдашним обычаем, они сделаны не прозой, а рифмованными стихами, хотя это и труднее. Дни, проведенные на пароходе, неспешно бороздившем волжские воды, Дюма использовал для того, чтобы сделать творения Пушкина, Лермонтова, Рылеева, Некрасова доступными для французских читателей. Любезные спутники делали для него подстрочники, а плодовитость его, как автора, вошла в легенду.
Пушкину посвящена целая глава. Ставя его чрезвычайно высоко, Дюма отмечает любовь к нему в России.
«Русские боготворят Пушкина и Лермонтова; второго — в особенности женщины, которые знают все его стихотворения наизусть, в том числе и запрещенные цензурой». Рассказано, как Пушкин, решив принять участие в восстании 14 декабря, за неделю до этого выехал в Петербург из своего имения, но вернулся назад, так как заяц дважды перебежал дорогу, а это очень плохая примета. «Иначе Пушкин был бы либо повешен, как Рылеев, либо сослан в Сибирь, как Трубецкой и другие»,— авторитетно разъясняет Дюма.
Во всех подробностях рассказана история дуэли, последние часы поэта, но он представлен жертвой своей ревности.
Из стихов Пушкина в путевых очерках Дюма мы находим: часть оды «Вольность» («Самовластительный злодей...»), «Эхо», «Ворон к ворону летит», «В крови горит огонь желанья», отрывок из «Медного всадника» («Люблю тебя, Петра творенье...»), окончание «Моей родословной» («Видок Фиглярин, сидя дома...»), «19 октября 1827 г.» («Бог в помочь вам, друзья мои...»), ряд эпиграмм; из стихов Рылеева — отрывок из «Войнаровского»; Лермонтова — «Думу», «Горные вершины», «Дары Терека»; Некрасова — «Забытую деревню», «Княгиню», «Еду ли ночью по улице темной...»
Таким образом, очерки Александра Дюма-отца о его поездке в Россию стали одной из первых антологий русской поэзии на французском языке — поэзии, тогда еще почти неизвестной его соотечественникам. За это ему можно простить и поверхностность, и «развесистую клюкву».
«ЖИЛ НА СВЕТЕ РЫЦАРЬ МОДНЫЙ...»
Несмотря на свою славу, И. С. Тургенев часто становился мишенью для остроумия собратьев по перу.
С нападками на него выступали и консерваторы и демократы. Первые считали его чересчур левым, а вторые, наоборот, барином до мозга костей. Роман «Отцы и дети» (1862) был воспринят ими как пасквиль на новое поколение. «Меня били руки, которые я хотел бы пожать, и ласкали руки другие, от который я бежал бы за тридевять земель»,— писал Тургенев Марко Вовчку (М. Вилинской).
Хотя образ Базарова написан далеко не такими черными красками, каких впоследствии не жалели для нигилистов Лесков и Достоевский, не говоря уже о писателях реакционного лагеря,— «Отцы и дети» вызвали целый град эпиграмм. В стихотворении «Отцы или дети?»
Д. Минаев, используя форму лермонтовского «Бородина», писал в «Искре»:
Уж много лет без сожаленья
Ведут войну два поколенья,
Кровавую войну.
И в наши дни в любой газете
Вступают в бой «отцы» и «дети»,
Разят друг друга те и эти,
Как прежде, в старину.
Иронически критикуя «детей» («Друг черни и базаров, лягушек режущий Базаров, неряха и хирург»), Минаев притворно восхвалял представителя «отцов» — Павла Кирсанова:
И мы, решая все на свете,
Вопросы разрешили эти.
Кто нам милей — отцы иль дети?
Отцы! Отцы! Отцы!
В той же «Искре» в том же 1862 году была помещена краткая анонимная эпиграмма:
Как древле Соломон, теперь Тургенев сам
Романом доказал, как все превратно в свете,
Где дети иногда дают урок отцам
И лучшие отцы болтают вздор, как дети.
Тургенев сообщил М. Ковалевскому: «Когда я писал заключительные строки «Отцов и детей», я принужден был отклонять голову, чтобы слезы не капали на рукопись». Это стало известно, и в «Будильнике» (1865) появилась эпиграмма, подписанная «Комар» и посвященная «автору чувствительного романа»:
Ты мне сказал, что слезы льешь рекой,
Когда ты сам роман читаешь свой.
В том ничего нет странного, ей-ей:
Отцы ведь плачут от дурных детей.
В 1863 году повод для нападок против Тургенева дало его письмо Александру II, где он заверял царя в своей лояльности, в умеренности своих взглядов, отрекался от былой дружбы с Герценом и осуждал его. За это письмо Герцен в «Колоколе» назвал Тургенева «седовласой Магдалиной мужского рода» (евангельская Магдалина была, как известно, кающейся грешницей). Сподвижник Герцена Н. П. Огарев отозвался на письмо Тургенева царю резким стихотворением, переиначив пушкинское «Жил на свете рыцарь бедный...»:
Жил на свете рыцарь модный,
Литератор не простой,
С виду милый, благородный,
Духом робкий и пустой.
Он имел одно виденье,
Дух смутившее ему,
Что к свободе направленье
Приведет его в тюрьму.
Но таланта дар отличный
Да Белинского слова
От паденья нрав тряпичный
Охраняли в нем сперва.
И в пустыне скверноплодной
Он сберег сердечный жар,
Он возвысил лик народный,
Заклеймил позором бар.
Но в минуту раздраженья
Самолюбьицем пустым
Молодого поколенья
Стал врагом он мелочным.
И, тревожась о пощаде,
Сам к царю он написал,
Что он, преданности ради,
Связи дружбы разорвал.
И, холопам подражая.
Он представился царю.
Царь сказал ему, кивая:
«Очень вас благодарю».
И прием хоть был отраден,
Но художник со стыда
Сразу скрылся в Баден-Баден,
Словно призрак, без следа[7].
Очень не понравился критикам рассказ Тургенева «Собака» (1864): мистические нотки в нем вызывали недоумение и толки о том, что талант Тургенева гаснет.
П. Вейнберг в «Будильнике» обратился к автору с таким стихотворением:
Я прочитал твою «Собаку»,
И с этих пор
В моем мозгу скребется что-то,
Как твой Трезор.
Скребется днем, скребется ночью,
Не отстает,
И очень странные вопросы
Мне задает:
«Что значит русский литератор?
Зачем, зачем
По большей части он кончает
Черт знает чем?»
В 1867 году Тургенев написал на французском языке несколько либретто для оперетт. Они были положены Полиной Виардо на музыку и поставлены в ее домашнем театре; в оперетте «Леший» Тургенев сам исполнил главную роль. В связи с этим Д. Минаев, на этот раз укрывшись под псевдонимом «Литературное домино», писал в «Искре»:
Какой талант! И где ж его
Поймет простой народ?
Он сам напишет «Лешего»
И сам его споет.
Слез много нами вылито,
Что он в певцы пошел...
Иван Сергеич, вы ль это?
Вас леший обошел!
В той же «Искре» (1870) в связи с постановкой на берлинской сцене оперетты «Последний день чародея» (слова Тургенева, музыка Виардо) была помещена анонимная эпиграмма:
Возможно уличить в измене
Его как раз:
Зачем он на берлинской сцене,
А не у нас?
Нашлись бы, чай, на роли эти
У нас певцы,
А их послушали б и Дети,
Да и Отцы,
Роман Тургенева «Дым» (1867) был, как «Отцы и дети», воспринят многими как памфлет против передовых представителей русского общества, вдобавок он был проникнут пессимистическими настроениями. Не мудрено, что появились резкие отповеди, в том числе стихотворные.
Огарев писал (эти строки были впервые опубликованы «Литературным наследством» в 1953 г.):
Я прочел ваш вялый «Дым»
И скажу, вам не в обиду;
Я скучал за чтеньем сим
И прочел вам панихиду,
Огареву вторил Тютчев:
«И дым отечества нам сладок и приятен...»
Так поэтически век прошлый говорит.
А наш —и сам талант все ищет в солнце пятен,
И смрадным «Дымом» он отечество коптит.
Впоследствии Тургенев писал в предисловии к собранию своих сочинений (1880): «Сам Ф. И. Тютчев, дружбою которого я всегда гордился и горжусь доныне, счел нужным написать стихотворение, в котором оплакивал ложную дорогу, избранную мною. Оказалось, что я одинаково, хотя и с различных точек зрения, оскорбил и правую, и левую стороны читающей публики».
Д. Минаев в поэме «Раут» (1868) говорит о писателе, который часто ездит на чужбину.
А теперь вернулся (что ж, мы будем хлопать!)
Автором романа под названьем «Копоть».
Соотечественников Тургенева раздражало его постоянное проживание за границей, ставившее для многих под сомнение патриотизм писателя. Про него говорили, что он «изучает Русь в Париже». В списках ходила такая эпиграмма:
Талант свой он зарыл в «Дворянское гнездо».
С тех пор бездарности на нем оттенок жалкий,
И падший сей талант томится приживалкой
У спавшей с голоса певицы Виардо.
Появились выпады и против повести «Вешние воды» (1872)—по мнению некоторых критиков — слабой, свидетельствующей об упадке таланта автора. Все тот же Минаев (мало кто так высмеивал Тургенева, как он) писал в «Искре»:
Недаром он в родной стране
Слывет «талантом»... по преданьям:
Злаглавье вяжется вполне
В его романе с содержаньем.
При чтеньи этих «Вешних вод»
И их окончивши, невольно
Читатель скажет в свой черед:
«Воды, действительно, довольно!»
Роман «Новь» (1877) также не удовлетворил русских революционных демократов из-за умеренности политических убеждений его героев. Минаев в «Петербургской газете» высмеял его, подписавшись: «Общий друг»:
«— Читали «Новь»? — Читал в теченье трех часов,
Не отрываясь, я.— И мнения какого?
— В романе этом все бы было ново,
Когда бы не было «Бесов»
И «Некуда» Стебницкого-Лескова!
Другая эпиграмма, опубликованная уже после смерти Тургенева «Историческим вестником» в 1892 году, приписывается А. Апухтину:
Твердят, что новь родит сторицей,
Но, видно, плохи семена
Иль пересохли за границей:
В романе «Новь» — полынь одна.
Об этом романе, а также о мнимом отказе Тургенева от писательства (такое впечатление вызвал его рассказ «Довольно!») упоминает В. Буренин в поэме «Иван Оверин»:
Лет тридцать он дворянские амуры
Описывал прекрасно, но потом,
Внезапно устыдясь литературы,
Дал клятву больше не шалить пером.
С тех пор в отчизне барышни все хмуры
И молят страстно небеса о том,
Чтоб автор «Нови», им на, утешенье,
Переменил жестокое решенье.
Неблагоприятный отклик получило и выступление Тургенева в Обществе любителей русской словесности по случаю открытия памятника Пушкину в Москве (1880). В своей речи он позволил себе усомниться, можно ли приравнять Пушкина к Шекспиру и Гете, и сказал, что «название национально-всемирного поэта мы не решаемся дать Пушкину, хотя не дерзаем отнять его». Это умаление заслуг великого русского поэта не прошло незамеченным и дало повод О. Голохвастовой саркастически написать:
В речи длинной, тонкой, меткой
Нам Тургенев сообщил,
Что хорошею отметкой
Мериме, сей критик редкий,
Гений Пушкина почтил.
Но, чтоб нам не возгордиться,
О себе не возмечтать —
Поспешил оговориться,
Что не след нам торопиться
Пушкина великим звать.
Не велик уж, не народен
Наш развенчанный поэт,
Мериме хоть он угоден
И для русских превосходен...
Что ж, об этом речи нет.
Но Европе просвещенной
Где же Пушкина читать?
Будет с нас, и тем польщенны,
Что, Вьярдом переведенный,
Сам Тургенев ей под стать.
Эти строки ходили в списках и были опубликованы лишь в 1909 году «Вестником Европы». В них упоминалось о том, что муж Полины Виардо перевел некоторые произведения Тургенева на французский.
Какое же впечатление производили на Тургенева все эти выпады, конечно становившиеся ему известными, даже когда эпиграммы распространялись в списках? Разумеется, болезненное: его самолюбие, при впечатлительном характере, должно было сильно страдать.
В 1869 году некоторые критики писали, что Тургенев якобы «отшатнулся от России, и Россия от него отшатнулась». И хотя это не соответствовало действительности, из приведенных выше эпиграмм видно, что Тургенев не всегда встречал объективное отношение революционно-демократических кругов. Время все расставило по своим местам, и творчество великого русского писателя, крупнейшего мастера реализма, одного из создателей русского реалистического романа заняло достойное место в истории нашей и всемирной литературы.
ОНА БЫЛА ПЕРВОЮ
В 1861 году газета «Русская речь» поместила заметку о том, что «одна девица подала прошение в петербургскую Медико-хирургическую академию о допущении ее слушать полный курс медицины и держать экзамен на ученую степень».
«Дело это у нас совершенно новое, небывалое, и девице, вступающей в Академию, нужно было иметь много храбрости и, при существующих у нас предрассудках, много силы воли»,—писала газета.
Мы знаем, кто была эта пионерка высшего женского образования в России, эта храбрая девица: ее звали Марией Александровной Боковой. Она послужила Чернышевскому прототипом для Веры Павловны в романе «Что делать?».
Правда, жена Чернышевского, Ольга Сократовна, утверждала: «Верочка — это я». Но оснований считать так у нее было гораздо меньше, чем у Боковой.
Мария Александровна была родом из семьи помещика и генерала Обручева. Стремясь к образованию и независимости, она вышла фиктивным браком (как Вера Павловна — за Лопухова) за друга Чернышевского, доктора П. И. Бокова, и стала одной из первых слушательниц Петербургского университета, а затем — Медико-хирургической академии. Там преподавал уже известный тогда физиолог И. М. Сеченов, поддержавший ее стремление к научной работе.
Учитель и ученица полюбили друг друга, М. А. Бокова ушла от мужа и стала гражданской женой И. М. Сеченова. В те времена это был поступок неслыханной смелости.
«Для женщины... оставить законного мужа и открыто жить без брака с человеком, занимавшим такое видное положение,— было дерзким вызовом всей установленной морали»,— пишет Т. А. Богданович в книге «Любовь людей 60-х годов» (1929).
Мария Александровна сохранила дружеские отношения с первым мужем, Боковым. Впоследствии она писала о нем: «Хороший он человек, только мы не созданы друг для друга».
В 1863 году царские власти запретили женщинам посещать лекции в академии, и диплом врача М. А. Бокова получила в Цюрихе. Во время франко-прусской войны 1870 года она работала хирургом в Верденском госпитале. Затем защитила диссертацию, работала в Венской глазной клинике, а в 1872 году вернулась в Россию.
В течение свыше сорока лет она была верной спутницей жизни И. М. Сеченова, хотя обвенчаться им удалось лишь в 1890-х годах. В автобиографии великий русский физиолог пишет, что Мария Александровна была его «первым, неизменным другом». Под его руководством она перевела «Жизнь животных» Брема и «Происхождение человека» Дарвина.
И. М. Сеченов умер в 1905 году. Жена пережила его на двадцать четыре года. Она стала свидетельницей победы Октябрьской революции и скончалась девяноста лет от роду. В ее завещании написано:
«Ни денег, ни ценных вещей у меня не имеется...
Прошу похоронить меня без церковных обрядов, как можно проще и дешевле, подле могилы моего мужа».
В некрологе «Памяти М. А. Сеченовой» нарком здравоохранения Н. А. Семашко дал яркую характеристику Марии Александровны:
«Она была... в числе первых женщин, добившихся звания врача. Вспомним, какие препятствия стояли в то время на пути женского высшего образования, каких нечеловеческих трудов стоило преодолеть эти препятствия.
Она была личной помощницей и другом своего знаменитого мужа. До самой смерти Мария Александровна поражала своей простотой, ясностью мысли, несмотря на преклонный возраст, и величайшей скромностью. Не раз я подсылал к ней корреспондентов, чтобы она поделилась воспоминаниями о своей эпохе, о своем замечательном муже, о Н. Г. Чернышевском, с которым Сеченовы были дружны. Она всегда отказывалась по скромности. Не мудрено, что Чернышевский взял ее героиней своего романа «Что делать?». Это она — Вера Лопухова, революционерка, строящая новую жизнь и новый быт. Вот какая лучшая русская женщина умерла».
«ЖИЛ И ПЕРЕВЕЛ ДАНТЕ»
Первые отрывки «Божественной комедии» появились на русском языке в 1823 году. Затем ее переводили и прозой (1842) и стихами, но полностью это замечательное творение великого итальянского поэта было издано у нас впервые лишь в 1879 году в переводе Дмитрия Минаева.
Вот что рассказывают современники о любопытной истории этого перевода.
Минаев, известный литератор, сотрудник «Современника», «Искры» и других демократических журналов 60-х годов прошлого века, итальянского языка не знал вовсе, но пользовался известностью как переводчик Байрона, Гете, Мура и других западноевропейских поэтов. Когда издатель М. Вольф усомнился, сможет ли Минаев справиться с переводом Данте, тот ответил: «Раз я беру на себя перевод, значит, переведу. А как, каким способом — это мое дело!»
Способ этот был довольно прост: Минаев заказывал прозаический подстрочник кому-либо из хорошо знающих данный язык, а затем, по его словам, «превращал сухую прозу в звонкую поэзию». Обычно он просил автора подстрочника читать ему подлинник вслух, утверждая, что таким образом улавливает музыку стиха, хотя слов и не понимает. За один присест Минаев переводил сотни стихов, причем за смехотворно низкую плату — по пятаку за строчку.
Договор с Вольфом он подписал в 1869 году, но лишь через четыре года представил начало «Ада» и обещал еженедельно приносить определенное количество строк.
Была объявлена подписка на издание, но Минаев слова не сдержал. Начав, говоря его словами, «очередную службу Вакху», он прекращал всякую работу на недели и месяцы. Вольф увозил переводчика из его излюбленного трактира «Капернаум» к себе на квартиру, запирал и заставлял переводить. В марте 1876 года Минаев писал ему; «Я прошел по всем кругам «Ада», пробрался через «Чистилище», но у врат «Рая» для меня воздвиглась временная преграда».
Только в 1879 году «Божественная комедия» появилась на свет, претерпев немало придирок от цензуры, которой уже одно название казалось богохульным. Разрешение печатать было дано при условии, что цена книги будет не менее 20 рублей, т. е. что она окажется недоступной для широких масс читателей. Это было так называемое подарочное издание с великолепными гравюрами Гюстава Доре.
Сам Минаев не без оснований считал свой перевод Данте творческим подвигом и, закончив его, написал Вольфу: «Когда я умру, пусть мне в гроб вместо подушки положат три тома «Божественной комедии», а на могиле соорудят памятник с надписью: «ЖИЛ И ПЕРЕВЕЛ ДАНТЕ».
Однако память о Д. Минаеве сохранилась больше как о талантливом сатирическом поэте. Его перевод «Божественной комедии», для своего времени хороший, устарел и кажется теперь тяжеловесным. Он не выдерживает сравнения с переводом М. Лозинского, удостоенным в 1946 году Государственной премии.
МИЛЛИОН ЗА ПЕРЕВОД «ФАУСТА»
Бессмертное творение Гете переводилось на русский язык много раз. Первый перевод Э. Губера был издан в 1838 году. Затем «Фауста» переводили М. Вронченко, А. Овчинников, Н. Греков, И. Павлов, Н. Холодковский.
Шесть раз подряд, и каждый раз заново, перевел эту трагедию Гете А. Я. Струговщиков.
«Окончив перевод,— рассказывает он, — я клал рукопись в большой конверт, запечатывал его сургучом, прятал в один из ящиков стола, запирал этот ящик и ключ бросал в Неву, чтобы избежать соблазна при новом переводе взглянуть, как я перевел раньше то или иное место.
И это я повторил шесть раз в течение десяти лет, которые я посвятил переводу «Фауста». Лишь когда в шести ящиках оказалось по готовому переводу, я вскрыл их и, сличая сделанное в разное время, составил новый, седьмой перевод».
Струговщиков занимал видный, хорошо оплачиваемый пост в военном министерстве, имел чин действительного статского советника и стихотворными переводами занимался из чистой любви к литературе. Материальная незаинтересованность позволяла ему «чудить».
Когда М. Вольф задумал издать «Фауста» на русском языке, с гравюрами Лизен-Майера, он выбрал перевод Струговщикова. Тот запросил (хотя его перевод уже дважды был напечатан) ни больше ни меньше, как миллион рублей.
— Вы шутите! Такого гонорара не получал и сам Гете! — заметил издатель.
— Да, знаю, он получил в сто раз меньше, но написать «Фауста» в сто раз легче, чем перевести! — возразил Струговщиков.
Лишь услыхав в ответ, что в таком случае новый перевод «Фауста» будет заказан Д. Минаеву или П. Вейнбергу, он уступил, но, бросившись в другую крайность, объявил, что не желает получить никакого гонорара. Его с трудом уговорили подписать обычный договор.
Бесконечными поправками и изменениями текста он так затянул печатание книги, что когда она появилась наконец в 1879 году на свет, то переводчика, с нетерпением ожидавшего этого, уже не было в живых...
ИСТОРИЯ ОДНОЙ ДРУЖБЫ
В статье «Лучше поздно, чем никогда» (1879)
И. А. Гончаров рассказывает, что его роман «Обрыв», вышедший в 1869 году, был задуман на целых 20 лет раньше, еще в 1849 году, когда автор после четырнадцатилетнего отсутствия приехал повидаться с родными в Симбирск.
«Тут толпой хлынули ко мне старые, знакомые лица, я увидел еще не отживший тогда патриархальный быт и вместе — новые побеги, смесь молодого со старым. <...>
Все это залегло мне в голову. <...> Я унес новый роман, возил его вокруг света [имеется в виду путешествие на фрегате «Паллада»] в голове и программе, небрежно написанной на клочках».
То же самое говорится в не опубликованной при жизни Гончарова его статье «Намерения, задачи и идеи романа «Обрыв»:
«План романа «Обрыв» родился у меня в 1849 г. на Волге. <...> Старые воспоминания ранней молодости, <...> сцены и нравы провинциальной жизни — все это расшевелило мою фантазию, и я тогда же начертил программу всего романа».
Что же это были за «старые, знакомые лица»? О каких «воспоминаниях ранней молодости» упоминает Гончаров?
По окончании Московского университета он вернулся в родной Симбирск и в 1834—1835 годах служил там в канцелярии губернатора. Молодой человек часто посещал тогда семейство Рудольф, где были две сестры-девицы. Старшая, Аделаида Карловна, очень нравилась Гончарову своей серьезностью, начитанностью, светлым умом. Он проводил в разговорах с нею целые часы, она поражала его силой воли и характера. Ее черты воспроизведены в одной из героинь «Обрыва» — Вере.
Младшая, Эмилия Карловна,— беззаботное, веселое существо, любила заниматься хозяйством, кормить кур и коров. У ее потомков долго хранился календарь, на котором Гончаров сделал надпись: «Кузине миленькой, кузине маленькой, кузине, пьющей молоко». Вторая героиня «Обрыва», Марфинька, очень напоминает Эмилию Карловну.
Гончаров совершал с обеими сестрами долгие прогулки, проводил в их доме целые вечера. Их общество скрашивало ему унылую, однообразную провинциальную жизнь, и он очень им дорожил.
Когда в конце 1835 года будущий писатель уехал в Петербург, чтобы продолжать службу уже в департаменте внешней торговли, между ним и Аделаидой Карловной завязалась оживленная переписка. Но когда через несколько лет сестры посетили его в столице, он, как вспоминает жена его племянника Е. А. Гончарова, принял их довольно сухо и дал понять, что в глухой провинции отношения между людьми — одни, а в Петербурге — другие, что молодость прошла и, как гласит латинская пословица, nоn bis in idem — ничто не бывает дважды...
Однако это не помешало сестрам Рудольф начать спустя много лет вторую жизнь на страницах «Обрыва».
ЗВЕЗДА СКАТИЛАСЬ.
В русской поэзии есть имена, промелькнувшие, словно метеор, оставив яркий, но мгновенно погасший свет.
К ним относится имя Надежды Григорьевны Львовой (1891—1913).
Знавший ее в дни своей юности И. Эренбург посвятил ей в своих воспоминаниях «Люди, годы, жизнь» несколько теплых строк: «Это была милая девушка, скромная, с наивными глазами и гладко зачесанными назад русыми волосами. <...> В 15 лет она стала подпольщицей, в 16 ее арестовали, в 19 она начала писать стихи, а в 22 года застрелилась».
Имя Н. Г. Львовой, начиная с первых ее шагов в литературе и кончая последним днем ее короткой жизни, неразрывно связано с именем В. Я. Брюсова, который первым заметил ее талант и одобрил ее стихи.
Их знакомство началось с того, что весной 1911 года Львова обратилась к поэту с робким письмом, где просила дать отзыв о ее первых поэтических опытах.
Нет ничего удивительного в том, что она это сделала. Близившийся к своему сорокалетию Брюсов достиг полной творческой зрелости, выпустил шесть сборников стихов, пользовался широкой известностью. Имя его имело большой вес, он руководил литературной частью журнала «Русская мысль». Молодые поэты, естественно, стремились узнать его мнение об их стихах и, если возможно, получить от него напутствие.
Незаурядность поэтического дарования двадцатилетней девушки привлекла внимание Брюсова. Он поместил ее стихи в «Русской мысли» рядом со стихами Блока, помог ей печататься и в других журналах, посвятил ей стихотворение, которое в рукописи носило название «Начинающей». В нем поэт писал:
Мой факел старый, просмоленный,
Окрепший с ветрами в борьбе,
Когда-то молнией зажженный,
Любовно подаю тебе.
Н. Львова была быстро принята в избранный круг московских литераторов. «Ее талант расцветал в исключительно благоприятных условиях, и первые шаги на пути к славе не были ознаменованы мучительными разочарованиями, связанными с долгим и тщетным ожиданием ответа из редакций, с которым неизменно сопряжены все первые попытки начинающих»,— будет сказано в некрологе.
В 1913 году вышел первый сборник стихов Львовой «Старая сказка» с предисловием Брюсова, где, однако, не было ни слова ни об авторе книжки, ни о ее содержании, а говорилось лишь о поэзии вообще и о том, какими качествами должен обладать настоящий поэт.
Это были очень лиричные, очень искренние и очень горькие стихи. В них доминировали минорные ноты неразделенной любви.
Причиной надлома в душе поэтессы было ее глубокое чувство к Брюсову. Ученица полюбила учителя, хотя тот был старше на восемнадцать лет. В архиве Брюсова сохранилось свыше ста писем Львовой к нему. Во многие конверты были вложены стихи. С самого начала и в письмах и в стихах звучит мотив обреченности:
И я с улыбкою участья
Переживаю нежно вновь
Мое безрадостное счастье,
Мою ненужную любовь...
Даже счастье связано для нее с мукой:
Я покорно принимаю все, что ты даешь:
Боль страданья, муки счастья и молчанье-ложь.
Отношения, сложившиеся у поэтессы с Брюсовым, не удовлетворяли ее. Прямая, открытая натура, она хотела большего, чем то, что он мог ей дать. Встречи становились все реже, в письмах проскальзывали упреки. Целиком поглощенный литературными и общественными делами, Брюсов не мог уделять много внимания личной жизни.
Чем дальше, тем тяжелее становилось молодой девушке. Ей хотелось владеть сердцем поэта безраздельно, хотелось, чтобы кроме нее, для него не существовала ни одна женщина. Сложилась ситуация, о которой она писала:
Ты проходишь мимо, обманувши,
Обманувши, не желая лгать.
Вспоминая наш восторг минувший,
Я тебя не в силах проклинать.
Мысли о самоубийстве посещают Львову все чаще.
В одном из последних писем она пишет Брюсову: «Я очень устала... Всему есть предел... Все во мне умерло...»
23 ноября 1913 года Львова покончила с собой.
Ее смерть глубоко потрясла Брюсова. Куда девались его обычные уравновешенность и спокойствие? Мучимый совестью, остро сознавая свою вину, не в силах встречаться с людьми, которые знали об его отношениях с покойной, а тем более с ее родными, он не нашел ничего лучшего, как немедленно уехать из Москвы, несмотря на то что со дня на день ожидался приезд Верхарна, встречи с которым Брюсов очень ждал.
Через пять дней в хронике «Русских ведомостей» появилась заметка:
«Похороны Н. Г. Львовой. Вчера после отпевания в церкви Григория Богослова, на Миусском кладбище похоронили застрелившуюся молодую поэтессу Н. Г. Львову. Отдать последний долг покойной собрались поэты Б. Садовской, В. Шершеневич, В. Ходасевич и др., было много курсисток. На гроб возложено несколько венков».
В числе их был и венок от Брюсова...
В журналах и газетах появилось несколько некрологов, авторы которых оплакивали безвременную смерть молодой поэтессы и тепло отзывались о ее даровании.
О причинах ее ухода из жизни говорилось в общих словах: «Драма Н. Г. Львовой — это драма всякой женской души, поставившей фундаментом своего существования одну любовь». Имя Брюсова не упоминалось, однако толков ходило немало. Недаром Брюсов в одном письме говорит о «безумных обвинениях, которые иные возводят на меня».
На могиле Н. Львовой был воздвигнут памятник, но найти его автору этой книги не удалось. По словам И. Эренбурга, на нем была строка Данте: «Любовь ведет нас к одному» (т. е. к смерти).
«Русская мысль» почтила память Львовой двумя ее стихотворениями; после фамилии автора стоял крестик, заменявший траурную рамку. «Старая сказка» вышла вторым изданием с добавлением посмертных стихов.
Время залечивает все раны. Брюсов не был бы поэтом, если бы душевный кризис, связанный со смертью Н. Львовой, не нашел отражения в его творчестве. А стихи он не переставал писать и в эти исключительно тяжелые для него дни:
Здравствуй, море, северное море,
Зимнее, не знаемое мной!
Новое тебе принес я горе,
Новое, не бывшее весной...
Непосредственно к Львовой обращен «Венок на могилу» с эпиграфом из Пушкина: «Все — в жертву памяти твоей».
Вспоминает Брюсов об умершей и годы спустя в стихотворении «Памяти другой» (1920):
Твое обиженное тело
Землей и травами покрыто,
Но здесь, со мной, твоя любовь...
Такова одна из драматических страниц в жизни В. Я. Брюсова.
«Я САМ-НЕ ВЕГЕТАРИАНЕЦ...»
Новизна поэтических приемов Маяковского и свобода, с какою он обращался со стихом, ломая общепринятые каноны, вызывали негодование ревнителей этих канонов. Приняв всерьез озорной призыв поэта «сбросить Пушкина с парохода современности», они яростно ополчались на новатора, высмеивали его творчество, отказывали ему в признании.
Одним из приемов борьбы для противников Маяковского служила пародия: ведь пародировать можно не только старое, отжившее свой век, но и новое, посредством доведения его до абсурда.
Пародии на Маяковского встречаются еще в дореволюционной печати, высмеивавшей футуристов, но и в советское время их было немало. Особенно часто их помещал в 1926—1929 годах журнал «На литературном посту», снискавший печальную известность своей вульгаризаторской критикой и проводивший линию враждебного Маяковскому руководства РАППа.
Не обходилось и без личных выпадов. В пародии Н. Адуева поэт показан фанфароном:
Поеду в Америку
_ _ _ _ _ _ _ _ справлять гардероб,
Не столько
_ _ _ _ _ _ _ _ людей посмотреть чтобы,
Сколько
_ _ _ _ _ _ _ _ себя показать чтоб.
Честолюбцем изображен он и в коллективной пародии В. Лебедева-Кумача, М. Козырева и Л. Никулина:
Скоро пойду,
_ _ _ _ _ _ попрошу,.
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ чтобы в классики.
Памятник там,
_ _ _ _ _ _ юбилей
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ и так далее.
Как это не вяжется с высказываниями самого Маяковского против «бронзы многопудья»!
Злые пародии на поэта сочиняли собратья по перу, немало пострадавшие от его остроумия: А. Жаров, В. Казин, И. Сельвинский. В язвительной «Оде скромности» А. Безыменский упрекал Маяковского в том, что он «не признает никого, кроме себя», «поэтов стирает в муку... по два рубля за строку», говорил о «мелком весе и скандальном звоне» его «поэтических гирь».
Однако встречались пародии без личных выпадов, выражавшие, наоборот, симпатию к поэту. В связи с его приездом в Ростов-на-Дону некто Ян писал в газете «Советский юг»;
Думали: дикий,
_ _ _ _ _ _ как лев в Сахаре,
И вместо лика —
_ _ _ _ _ _ разбойничья харя.
Вырос из земли
_ _ _ _ _ _ не человек, а глыба.
Были б короли —
_ _ _ _ _ _ короли возвели бы.
В 1925 году в Харькове вышла книжка «Парнас дыбом», авторы которой укрылись за своими инициалами: Э. С. П., А. Г. Р., А. М. Ф. (Паперная, Розенберг, Финкель). Здесь было показано, что написал бы Маяковский и другие поэты на темы «Жил-был у бабушки серенький козлик» и «Пошел купаться Веверлей». Вот строки из стихотворения о козлике:
Скрипела старуха,
Телега словно:
Кха,
_ _ кхо,
_ _ _ _ кхе,
_ _ _ _ _ _ кхи.
Великолепно мною уловлены
Старухины все грехи.
Далее идет рассказ о судьбе козлика:
Вздумалось козлику в лес погуляти,
Какое же дело мне?
Но я, старуха,—
_ _ _ _ _ _ _ _ аккумулятор
Загубленных козьих дней.
Прочитав эти пародии, поэт, как рассказывает очевидец, похвалил их и сказал: «Главное в пародии — чтобы остроумной была и точно попадала в цель. Без сатирической обостренности, без гиперболы здесь не обойтись.
А на резкость удара мне, Маяковскому, обижаться не приходится. Я сам не вегетарианец».
Стремясь отразить поэтику Маяковского в кривом зеркале пародий, их авторы обыгрывали характерные особенности его стихотворного строя. «Лесенка» утрировалась, слова разбивали на слоги и даже на буквы:
Ни само
_ _ _ _ мнения, ни хал
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ туры!
25 лет
_ _ _ _ по
_ _ _ _ _ разным
_ _ _ _ _ _ _ _ _ местам
Тащим
_ _ _ мы
_ _ _ _ воз
_ _ _ _ _ _ л
_ _ _ _ _ _ _ и
_ _ _ _ _ _ _ _ т
_ _ _ _ _ _ _ _ _ е
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ р
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ а
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ т
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ у
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ р
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ ы,
А только
_ _ _ _ _ воз
_ _ _ _ _ _ _ и
_ _ _ _ _ _ _ _ ны
_ _ _ _ _ _ _ _ _ не
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ там!
Приверженность поэта к «лесенке» высмеивалась не раз. Д'Ор заставляет его высказать такое мнение о Некрасове: «...зарабатывал бы в 6—7 раз больше, стоило ему только писать не по 6—-7 слов в строке, а по одному слову, как это делаю я. Пример:
Вот
_ _ _ парад
_ _ _ _ _ _ ный
_ _ _ _ _ _ _ _ _ подъ
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ езд... и т. д.»
Передразнивалась и гиперболичность образов, свойственная Маяковскому. Целиком построена на гиперболизации пародия М. Пустынина:
Плетясь дорожками торными,
Затхлым традициям в угоду,
Вы пьете воду
Жалкими глоточками,
А я пью бочками
Сорокаведерными.
...Презирая ваши папиросы обычные,
Курю трубы фабричные.
...Будь проклята плевательница, мещанами
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ благословенная!
Моя плевательница — вся вселенная...
Эту особенность стиля Маяковского хорошо передал и автор пародии, подписавшийся «Вроде Володи»:
я -
_ _ _ полуторасаженный мальчик,
Но выше меня —
_ _ _ _ _ _ дома еще.
Что мне
_ _ _ _ _ _ какой-то
_ _ _ _ _ _ _ _ _ первенький Майчик,
Стомиллиардное
_ _ _ _ _ _ _ _ _ требую Маище!
Почти во всех пародиях на поэта есть, как и здесь, составные рифмы в духе Маяковского: «железа и» — «поэзии», «налево дом» — «неводом», «с золотников скинь» — «Маяковским».
Любили пародисты переиначивать известные строки и названия стихотворений поэта. Вместо «Светить всегда, светить везде» — «Орать всегда, орать везде», вместо «Мелкая философия на глубоких местах» — «Глубокая философия на мелких местах». Вместо анализа художественного мира автора — обыгрывание знакомого читателям текста, даже с сохранением рифм. У Маяковского:
Вчера
_ _ _ _ океан был злой,
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ как черт,
Сегодня —
_ _ _ _ смиренней
_ _ _ _ _ _ _ _ _ голубицы на яйцах...
А в пародии Д. Ляховца (1926):
Брожу по редакциям,
_ _ _ _ _ _ _ _ _ злой, как черт,
А редакторы корчат
_ _ _ _ _ _ _ _ _ голубиц на яйцах.
У Маяковского это стихотворение кончается проникновенно:
Я родился,
_ _ _ _ рос,
_ _ _ _ _ _ _ _ кормили соскою,
Жил,
_ _ _ _ работал,
_ _ _ _ _ _ _ _ стал староват...
Вот и жизнь пройдет,
_ _ _ _ _ _ _ _ как прошли Азорские
Острова...
А пародия завершалась так (опять личный выпад, полный недоброжелательства):
Я живу,
_ _ _ _ толстею,
_ _ _ _ _ _ _ _ катаюсь на катере,
Гонорар
_ _ _ _ стараюсь везде урвать.
А поэзия уходит
_ _ _ _ _ _ _ _ к чертовой матери,
На Азорские острова...
В ряде пародий высмеивалось стремление Маяковского поставить свой талант на службу проблемам текущего дня (слишком низменным для поэзии, по мнению пародистов).
Нет в Москве забора,
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ заборика
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ и заборища
Без цитат из меня! —
иронизирует Н. Адуев. «Он пишет объявления в рифмованных стихах!» — укоряет М. Андреев. «Пальбой из пушек по воробьям» назвали в своей пародии Арго и Адуев повседневные выступления поэта в «Известиях» на актуальные темы советской действительности, а рекламу Моссельпрома — «моссельпромахами». Адуев советует:
Город рекламой оклеивай
И правой,
И левой, левой, левой!
Эта концовка «Левого марша» обыгрывалась особенно часто. У С. Малахова Маяковский предлагает «лупцевать Стиннеса» только с левой руки;
Кто там заехал правой?
Левой!
_ _ _ _ Левой!
_ _ _ _ _ _ _ _ Левой!
Эта пародия называлась «Лефий марш» — указание на ЛЕФ (левый фронт искусств) — литературную группу, которую возглавлял Маяковский.
Есть намек на это и в пародии А. Архангельского «Москва — Мадрид» (1926), где Маяковский обращается к читателям:
Прошу
_ _ _ убедительно
_ _ _ _ _ _ _ _ _ граждан всех:
Если
_ _ _ какие
_ _ _ _ _ _ испанские черти
Скажут, что я —
_ _ _ _ _ _ _ _ африканский леф,
Будьте любезны —
_ _ _ _ _ _ _ _ не верьте!
(ср. с «Прощанием» Маяковского:
Слушайте, читатели!
_ _ _ _ _ _ _ _ Когда прочтете»
Что с Черчиллем
_ _ _ _ _ _ _ _ Маяковский
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ дружбу вертит,
Или
_ _ что женился я
_ _ _ _ _ _ _ _ _ на кулиджевской тете,—
То покорнейше прошу —
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ не верьте!)
А. Архангельский был, несомненно, самым талантливым из всех пародировавших Маяковского. Он трижды перевоплощался в поэта, сумев уловить тональность его стихов, передать черты его творчества. При этом он хорошо понимал, что нельзя просто передразнивать, что пародия — не только кривое зеркало, но и своеобразное критическое исследование пародируемого объекта.
После смерти Маяковского пародии на него больше не появлялись. В этом сказалось всенародное признание его таланта и уважение к его незаурядной личности.
ПСЕВДОНИМ ПО НЕДОРАЗУМЕНИЮ
Книги Аркадия Петровича Гайдара пользуются огромной и заслуженной популярностью, издаются большими тиражами, переведены на многие языки. Но имя, под которым мы знаем этого выдающегося мастера детской литературы,— имя придуманное.
Свою первую книгу «В дни поражений и побед» он выпустил в 1925 году под той фамилией, какую носил с рождения,— Голиков, а в дальнейшем стал подписываться «Гайдар». Откуда же взялось это литературное имя?
Лев Кассиль пишет: «Псевдоним «Гайдар» был выбран не случайно: когда-то монгольские конники называли так всадника, высланного вперед, в дозор. Все творчество Гайдара, мужественное, зоркое, пытливо-поэтичное, как бы устремлено вперед и зовет в поход за лучшую долю, за счастье, за братство народов».
Писать так у Л. Кассиля имелись все основания: ведь Гайдар сам незадолго до своей героической гибели в бою с фашистскими захватчиками (26 октября 1941 г., под Каневом, на Украине) рассказывал своим товарищам по оружию, по словам его биографов В. Лясковского и М. Котова, что когда в последний год гражданской войны он служил в Красной Армии на границе с Монголией, то местные жители окликали его этим словом:
«Частенько, бывало, бежит навстречу монгол, машет шапкой и кричит: «Гайдар, гайдар!» А по-русски, как мне сказали, это значит всадник, скачущий впереди. Или в юрту заглядывает монгол и спрашивает: «Где Гайдар? Просим пожаловать на обед!» Так потом меня и наши бойцы стали называть. И запало это слово крепко в мою душу, очень крепко... Как видите, ребята, не ради красивости какой взял я себе этот псевдоним!»
Такой смысл его как нельзя более соответствовал романтическому складу характера и таланта автора «Военной тайны». Эта версия происхождения его литературного имени укоренилась так прочно, что даже одна из книг о Гайдаре была названа «Всадник, скачущий впереди».
Как не доверять словам самого автора? Однако имелись и другие версии. Один исследователь сообщил, что у А. Голикова в те дни был ординарец — татарин Хайдар. Это имя широко распространено среди народов Востока, отсюда название Хайдарабад и других городов.
По утверждению одного из школьных товарищей писателя, это литературное имя — шарада, разгадываемая так: «Г» — начальная буква настоящей фамилии;
«ай» — первая и последняя буквы имени Аркадий; «дар» означает на французский манер (д'ар) «арзамасский»: автор «Тимура и его команды» вырос и учился в этом городе.
А может быть, он избрал имя героя «Сказки о царевиче Гайдаре», популярной в начале нашего века и вышедшей несколькими изданиями? Этот царевич бродил по свету в поисках чего-то истинно великого. Не запомнилось ли, не полюбилось ли его имя подростку из Арзамаса, тоже мечтавшему о подвигах?
Нет, все эти версии отпали, в том числе и рассказанная самим писателем, который был введен в заблуждение. Б. Камов выяснил, что по-ойротски «хайдар» означает: куда? Местные жители обращались к молодому командиру с вопросом, куда он едет. И он, не уловив вопросительной интонации, решил, что так называют его самого. А тут еще неправильный перевод...
Подобных недоразумений в истории языкознания немало. Австралийские туземцы на вопрос белых пришельцев, как называется невиданное скачущее животное, отвечали: «Кенгуру», т. е. на их языке: «Не понимаю».
А задававшие вопрос решили, что это и есть название диковинного зверя...
Итак, литературное имя «Гайдар» — плод недоразумения. Если бы будущий автор «Мальчиша-Кибальчиша» знал его истинный смысл, он, наверное, избрал бы другое...
Каково бы ни было, впрочем, его происхождение и значение, оно навсегда вошло в золотой фонд советской литературы для детей, и в библиотеках не ослабевает спрос на книги Гайдара, хотя сменилось уже не одно поколение юных читателей.
Это имя унаследовал и сын писателя, контр-адмирал и журналист Тимур Гайдар, которого даже зовут точно так же, как героя повести, написанной когда-то его отцом.
Л. А. Кассиль, узнав об истинном смысле литературного имени «Гайдар», написал автору настоящей книги:
«Никакой тени на светлую память А. П. Гайдара это не бросает. Возможно, что он лишь понаслышке знал о значении слова «Гайдар» и был осведомлен неточно.
Слово это существует. Оно показалось читателю отличным, звучным, запоминающимся псевдонимом. Человек романтически настроенный, наделенный чутким поэтическим слухом, А. П. Голиков решил (видимо, с чьих-то слов), что в слове «Гайдар» таится го значение, которое сейчас уже прочно срослось в представлении миллионов читателей, больших и маленьких, с именем Гайдара. Следует подчеркнуть, что сам Гайдар убежденно верил в значение и смысл, которые он придавал своему псевдониму».