— Снова пропадешь на целый день, а мы тут из-за тебя изволь драть мужичьи зады… К тому ж есть у меня разговор к тебе, — добавил он, когда перед отрядом опустился подъемный мост. — Пойдем-ка в оружейную, чтобы нас не обеспокоили.
В оружейной среди тускло поблескивавших щитов, лат, широких мечей, прямых шашек, неуклюжих алебард и стройных копьев затаилась прохладная чистая тишина — казалось даже, что было слышно, как губительная ржавчина тайком грызет металл. Войк не сразу заговорил с сыном, сперва прошелся вдоль стен и полок, постукивая по щитам, оглаживая сабли, копья, алебарды.
— Праздность даже им не в пользу, — тихо сказал он. — Либо в дело употреблять их надо, либо холить, чтобы ржа не съела…
И, помолчав, обратился к Янко:
— Знаю, и тебя съедает ржа безделья. Но как сталь эту мы лишь для битв с дворянами сохраняем, так и тебе не пристало со всякими холопами да мужичьем якшаться.
Янко вскинул голову с раздражением и обидой. Значит, и отец попрекает его за это?
— А ведь милость ваша только что сказывали, — возразил он с едва прикрытой резкостью, — коль нет дворянских битв, холить надобно сталь!..
— Это ты к чему?
— Хочу, ваша милость, слово молвить…
— Про что же?
— А про то, — упрямо вырвалось у Янко, — что ваша милость тоже могли бы получше обо мне порадеть.
— Ты что же, молокосос, меня, старого отца своего, учить вздумал? — вспылил Войк, и лохматые его брови взлетели до середины лба. — Почтение к родителю где потерял?
— Есть во мне почтение к вам, батюшка, по и горечи, словно в добром вине, предостаточно. Отчего я не учен, как прочие молодые дворяне, коли уж вы меня к ним посылали? Мишенью для их издевок я был, и, хоть метал копье всех дальше, они-то все меня копьями насмешек своих забрасывали. Уж вы скажите мне, ваша милость, для чего я других хуже быть должен? Неужто столь ничтожен я? А коль и впрямь так это, — значит, не гожусь я на иное, как только с холопьями вязаться…
Слова вырывались у него с таким жаром, так клокотала в них горечь, что даже отца обожгли. Страсть, которую он ощутил в речи сына, сразу смыла его прежнее негодование. Он не столько понял, сколько угадал ту внутреннюю борьбу, что снедала Янко. Сам он до сей поры никогда ни с чем подобным не сталкивался. Бывали, правда, и у него беды и печали, но он всегда справлялся с ними весьма просто: когда мог — все улаживал, а не мог — старался позабыть. Видя и слыша, что вытворяет Янко, он почитал все это такими же проказами, которым в молодости и сам отдал дань. И только улыбался в усы, когда ему доносили, будто на пирушках с Янко бывают порой и крепостные красавицы. «Молодо-зелено, — разнеженно вспоминал он былые годы. — Только б до материнских ушей не дошло». Да и кто по-иному поступал в юности? Король Сигизмунд уже и не молод, а ведь куда как любит еще поволочиться… Единственно, что Войк считал своим долгом, это попытаться втиснуть разгул Янко в более благородные, более достойные сына рамки, — отец Бенце и так уж прожужжал ему уши своими укорами. Потому и хотел он поговорить с Янко, но вспышка сына совсем сбила его с толку, и, вместо того чтобы по-отечески выбранить, Войк, испуганно заикаясь, стал его утешать:
— Да ты что, да полно, это ты — ничтожен?! Как бы не так! И не вздумай забивать себе голову подобными глупостями! Из тебя еще такой королевский витязь выйдет, каких днем с огнем не сыщешь…
— Только для этого действовать надобно, а не дома сиднем сидеть. По-настоящему показать хочу, на что способен. Чтоб увидели: не обсевок я в поле…
— Не бойсь, не долго ждать, покажешь. Я тебе еще не сказывал, но жду вскоре весточки от деспота из Смедерева, возьмет ли тебя к своему двору. А он возьмет непременно. А свиту я тебе дам такую, что и сын господина Уйлаки позавидует… Хоть и недавно я сюда из Хатсега перебрался, а могу показать: моему наследнику стыдиться нечего…. И мать все сделает, чтоб тебя снарядить достойно.
Горько было слышать Янко, что даже отец его не понял. Неужто нет здесь никого, кто до конца проник бы в смысл его слов, пусть прерывистых и нескладных, но зато шедших из глубины души? Он хотел объяснить отцу, что жаждет вовсе не парадного эскорта и пышности, а совсем иного… того, от чего сам почувствовал бы: он действительно способен на большее, нежели те, кто… Но даже мысленно он не мог ясно и понятно изложить, чего ему хочется, а потому промолчал. И лишь выдавил с трудом:
— Благодарствуйте, батюшка.
Но как бы там ни было, он откровенно радовался путешествию в Смедерево и тамошним развлечениям. Деспот — могущественный правитель; пожалуй, для Янко широкое поле там откроется, и он совершит нечто великое. Ему это необходимо! Чтобы доказать им всем в Уйлаке — Миклошу, Лацко Перени и Анне, Анне Уйлаки…
Рождество наступало мрачно. Три дня до него непрерывно лил, хлестал холодный, колючий дождь, а в сочельник на город пал такой густой туман, что, казалось, он вжал в землю дома. Словно вся вода Рейна и Боденского озера превратилась в туман, и теперь он сгустился над городом. На улицах едва можно было что-либо разглядеть в нескольких шагах. Городской совет был в панике: чтобы приготовить достаточно факелов к назначенному на вечер въезду императора, собрали весь вар, до мельчайших кусочков, обойдя в поисках даже мастерские сапожников и кожевников — и все же не миновать, видно, городу бесчестия из-за подлого этого тумана! Он проглотит, задушит огни факелов, окутает их непроницаемым покрывалом, и все города Пфальцграфства, даже самые малые, самые ничтожные, будут кричать, что император Сигизмунд рождественской ночью вошел со своей свитой в Констанц при кромешной тьме…
Надеялись теперь лишь на то, что туман, быть может, задержит прибытие императора и еще до вечера явится гонец с сообщением, что Сигизмунд пожелал провести рождественскую ночь в Бухау, а въезд назначил на первое утро праздника.
После обеда и вправду прискакал на взмыленном коне посланец с императорским гербом на груди, но привез он весть о том, что в полдень Сигизмунд остановился в Бухау для короткого отдыха, но теперь уж наверное движется к Констанцу, чтобы вечером быть здесь, в любезном ему городе. В ратуше поднялся отчаянный переполох, в дополнение к факелам готовили вымоченные в сале пучки пакли. Правда, дух от них пойдет не слишком приятный, но главное, чтоб светло было. Память о достославном рождении Иисуса почти полностью потонула в лавине волнующих приготовлений: рождественскую пальбу из мортир и колокольный благовест отложили до въезда императора, и потому, когда опустились сумерки, только ребятишки бедных окраинных кварталов звонкими колокольцами да шумными трещотками восславили предвечного младенца. Что ж, рождество бывает каждый год, а могущественный император, светский глава христианской церкви редко оказывает городу честь своим присутствием.
И городу посчастливилось, ибо с наступлением вечера темнота как бы вытеснила туман, и он вдруг рассеялся. Итак, высокого гостя можно было встретить при подобающем освещении. Почти весь город толпился теперь на улицах в ожидании готовящегося зрелища. На площади перед ратушей на высоких, сколоченных из тесаных досок подмостках, предназначенных для прибывшей в город духовной и светской знати, еще постукивали молотками мастера и подмастерья. Особенно много было духовенства, поскольку с самого начала ноября в Констанце шел вселенский собор, и, в то время как светские вельможи пребывали в большинстве своем в Аахене, куда съехались на коронацию, священнослужители ожидали великого государя в Констанце.
Здесь же остановился и сербский деспот Стефан Лазаревич вместе со свитою. Ему, правда, приличествовало бы находиться в Аахене, да он и сам туда стремился, но, сильно разболевшись некстати, долго пролежал дома, в Смедереве: привязалась к нему желтуха, пришлось настой пить пз корней и трав, чтобы хворь из крови выгнать. Словом, тронулся он в путь с опозданием и прибыл в Констанц всего за несколько дней до рождества. И даже этот путь не смог на коне проделать, а, к великому стыду своему, ехал в коляске, будто слабая женщина, — опоздать сюда к въезду Сигизмунда ему не хотелось. Хотя со времени фейерварского соглашения никаких размолвок между ними не было, опаздывать он не желал, ибо государь начал весьма прислушиваться к тем наветам, что нашептывали ему враги деспота. По крайней мере, так сообщал верный Лазаревичу граф Фридрих Цилли, круживший, и не без успеха, возле императора. А ныне, когда на восточных окраинах страны все заметнее шевелились турки, Лазаревичу вовсе нежелательна была грызня с государем. Поэтому он явился в Констанц в сопровождении знатной и парадной свиты, желая и этим подчеркнуть почтение свое к сюзерену; впрочем, пышность и многочисленность его витязей должны были также показать, кому следует, могущество деспота и его богатство… Прибыв, он узнал, что Сигизмунд в Аахене, и хотел было двинуться ему навстречу, но пфальцский граф Людвиг, ожидавший императора в качестве хозяина, отговорил его.
— На твоей милости лица нет! — сказал он ему. — Его величество император уже тому порадуется, что ты, хоть и болен, а все же приехал сюда, в Констанц. Притом у нас нужда есть в твоем голосе, уж больно верховодит духовенство в соборе. Видно, его святейшество Иоанн Двадцать третий папой остаться желает, вот и нагнал попов сюда великое множество…
— Мы с ними еще потягаемся! — сказал деспот.
Но совета графа Людвига послушался и остался в Констанце.
Вечером, в канун рождества, когда всадники, посланные на разведку, возвратились с вестью, что Сигизмунд стоит на окраине города, деспот находился на подмостках в обществе графа Людвига и кардинала Пьера д’Альи, который на торжественном въезде императора представлял папу Иоанна XXIII. Воины Лазаревича при полном параде выстроились у подмостков. Дорога, по которой надлежало пройти шествию, была залита красным заревом, и площадь перед ратушей казалась единым морем света: факельщики стояли так тесно, что почти касались друг друга локтями. На берегу Рейна пылали громадные факелы, небо от них стало багровым, словно весь город пылал. Городской совет не ударил в грязь лицом, причин стыдиться у старейшин не было.