— Вы были один?
— Вначале мы были с другом, потом он отлучился искать свою собаку, а я остался с Яшкой. Вдруг из темноты выскакивает какая-то тварь...
— Порода?
— Не заметил. Большая собака, темная, может быть, даже черная... И на Яшку. Вцепилась ему в холку, тот визжит, я собаку оттолкнул ногой.
— Или ударили?
— Или ударил... Не помню. Но злости у меня не было, моя цель была простой — отогнать собаку от Яшки.
— Удалось?
— Сначала удалось, собака убежала. Потом из темноты снова на Яшку... Как я понял, хозяин ее натравливал.
— Вы это слышали?
— Да.
— Дальше, — Анфилогов что-то быстро писал в бланке протокола.
— Я опять ее поддал, уже посильнее. Тогда выходит из темноты амбал. И, не говоря ни слова, бьет меня по морде. Потом еще. Я упал, он принялся обрабатывать меня ногами, причем, подонок, все время старался по лицу, по голове... Вначале я прикрывался руками, потом потерял сознание.
— И долго были без сознания?
— По моим прикидкам... около часа. Может быть, около двух.
— Когда очнулись, рядом никого не было?
— Яшка был. С переломанной лапой. Этот тип ему лапу перебил, а его собака ухо надорвала.
— Вы видели этого человека? Можете его узнать?
— Конечно, нет. Ни его собаку, ни его самого узнать не могу. Я уже здесь пытался хоть что-нибудь вспомнить... Нет, ничего. Совершенно. Могу только сказать, что он выше меня, плотнее, моложе...
— Одежда, прическа, фигура... Ничего не видели?
— Нет...
— Что же он, так и не произнес ни единого слова? Все проделал над вами, над вашей собакой молча?
— Несколько словечек обронил... Сучьим потрохом обозвал, пидором позорным, пообещал сделать из меня бифштекс с кровью. Такие были слова.
— Не так уж мало.
— Да, — согласился Касьянин, — слова еще те... Запоминаются.
— Дело не в том, что они запоминаются, — следователь продолжал старательно записывать все, что говорил Касьянин. — Они выдают его классовую принадлежность. Зэковскую принадлежность.
— Я тоже подумал об этом... Он наверняка сидел.
— Или же плотно и долго общался с людьми, которые сидели. Мне кажется, найти его можно. Но доказать будет сложно.
— Даже невозможно, — сказал Касьянин. — Я его не узнаю, даже если вы меня подведете к нему вплотную. И собаку его не узнаю. Да! — вдруг воскликнул Касьянин. — Он был в спортивном костюме, тонкий, шелковистый костюм весь на молниях и на резинках. Темно-синий, темно-зеленый... Что-то в этом роде. Но сейчас все гуляют в таких костюмах. И стар, и млад, и мужики, и бабы.
— Я его найду, — повторил Анфилогов. — Если хотите, могу вам его показать при случае.
— Зачем?
— На будущее. Чтобы знать, откуда идет опасность. Но это все, что я могу сделать.
— Да я уже, в общем-то, смирился, — Касьянин махнул рукой, глядя в пространство длинного коридора.
— Смирился? — удивился следователь. — Странно. Обычно жажду мести люди проносят в себе через годы и расстояния. И не гасят это пламя ни жизненные невзгоды, ни новые обстоятельства, вообще ничто не гасит. Вы меня понимаете?
Когда кто-то говорит, что он смирился, это означает одно из двух...
— Что же это означает?
— Что человек вообще смирился со всем на свете, плюнул и на человечество, и на себя в том числе. На вас это не похоже. У журналистов обычно хватает жизненного тщеславия до самой смерти. Нет, вы не из тех, кто смиряется. Не надо мне пудрить мозги.
— Может быть, я из другой категории?
— А другая категория — это затаившиеся. Те, кто пытается ввести всех в заблуждение — я, дескать, стар, дряхл и не мне утверждать справедливость! — глаза следователя горели, похоже, он говорил нечто важное для себя. Казалось даже, что Анфилогов не столько отвечает на касьянинский вопрос, сколько убеждает самого себя в правильности собственного понимания человека.
Касьянин взглянул на руки следователя — первое впечатление, когда он ощутил сильную прохладную ладонь, подтвердилось — рука у Анфилогова действительно была сильная, пальцы длинные, ногти правильной формы.
— Так в чем же сила, — медленно проговорил Касьянин, — в том, чтобы выбросить из головы и забыть нанесенное оскорбление, или же в том, чтобы годы носить в себе незатухающую обиду?
— Сила? — изумленно переспросил следователь. — При чем тут сила? Разве я что-нибудь говорил о силе?
— Я имею в виду силу духа, характера, силу личности.
— Видите ли, Илья Николасвич, я представляю не силу, я представляю справедливость, — Анфилогов сунул протокол в папку, но тут же вынул его, дал подписать Касьянину, снова захлопнул папку и щелкнул кнопочкой на хлястике, давая понять, что деловая часть встречи закончена. — Вот что еще скажу вам, Илья Николасвич. — Следователь помолчал. — Люди могут простить жестокость по отношению к себе, могут простить несправедливость, измену, обман... Но есть вещи, которые прощению не поддаются, если позволите так выразиться.
— Что же именно один не может простить другому?
— Обиду, — сказал Анфилогов негромко. — Как бы человек того ни желал, ему никогда не забыть нанесенной обиды. Это не значит, что он всю жизнь будет мечтать о мести, вовсе нет. Но между этими людьми всегда, всю жизнь, до гробовой доски будет стоять эта тонкая, почти невидимая стена. Обида. Согласны?
— Обиды бывают разными... — неопределенно сказал Касьянин. — Кухонные, постельные, служебные...
— Я не имею в виду обиду, нанесенную человеческому достоинству. После всего происшедшего вы в шоке и еще какое-то время будете находиться в шоке, и ваши рассуждения о чем бы то ни было не будут вполне соответствовать убеждениям. Может быть, сейчас, именно сейчас, вы со мной не согласитесь, но я уверен — вы не простили ночного подонка. Не смирились. Обида еще придет. И кто знает, какие чувства она вызовет в вас, какие силы поднимет, какие законы заставит вспомнить, — Анфилогов поднялся. Глаза его сверкали каким-то внутренним огнем, на щеках появился румянец.
— Законы? — переспросил Касьянин. — Вы имеете в виду статьи Уголовного кодекса...
— Я имею в виду законы человеческого бытия, — проговорил следователь, и Касьянин не мог отделаться от впечатления, что слова эти прозвучали не просто с высоты человеческого роста, а чуть ли не из поднебесья. Какая-то странная сила исходила от следователя — Касьянину хотелось и согласиться с ним, и в то же время оспорить все, что говорил Анфилогов. — Мы еще с вами встретимся, — улыбнулся следователь, протягивая руку. — Я уверен в этом.
— Ну что ж, — Касьянин тоже поднялся. — До скорой встречи!
— Когда выписываетесь?
— Завтра-послезавтра... Как решит начальство, здешнее, больничное начальство.
— Я разговаривал с заведующим отделением... Он сказал, что вы хорошо отделались. Можно сказать, выкрутились.
— Знаете, чем отличается умный человек от мудрого? — спросил Касьянин, направляясь по коридору к своей палате. — Умный всегда найдет возможность выкрутиться из любого, даже безнадежного положения.
— А мудрый?
— Мудрый в такие положения не попадает.
— О! — следователь остановился и так посмотрел на Касьянина, будто тот произнес какие-то особенные слова, которые не просто понравились собеседнику, а даже поразили его. — О! — восхищенно проговорил Анфилогов. — Я это запомню.
— А я запомню все, что вы сказали про человеческие обиды.
— Это прекрасно! Тогда у нас наверняка будет повод встретиться! — радостно заявил следователь и, пожав на прощание Касьянину руку, не оглядываясь, быстро зашагал по коридору к лифтовой площадке. Но прежде чем войти в кабину, все-таки оглянулся и приветственно помахал рукой. Улыбка его при этом была какой-то очень уж белозубой, почти ослепительной, словно от зубов шел сильный белый свет.
Касьянин сидел в редакции и звонил по обычным своим телефонам, выбивая материалы о том, где что случилось, где кого убили, задушили, утопили, где какая банда кого расстреляла. Звонил в районные отделения милиции, в суды, в канцелярии прокуратур — везде у него были свои люди, которых он иногда за счет редакции поощрял незамысловатыми подарками — коньяк, транзистор, цветы, конфеты.
Работал без подъема, без интереса.
Пришло странное какое-то ощущение бесполезности всего, что он делает.
Недавние события обесценили его, может быть, и злободневные статейки, которыми он снабжал родную газету. Касьянин прекрасно понимал, что все это поверхностно и достаточно далеко от того, что происходит на самом деле, от того, какие истинные страсти кипят на ночных улицах города, какие боли и несчастья переживают люди. А его заметки, чаще всего изложенные с легким смешком, если не сказать с насмешкой, по отношению и к преступникам, и к потерпевшим, были в чем-то даже подловатыми. Но такой уж установился стиль в газетах, люди не слишком удручались ни собственными бедами, ни тем более чужими. В кась-янинском положении это были не трагедии, сколько бы крови ни пролилось, он описывал просто забавные случаи из городской жизни. Именно забаву читатели и искали на газетных страницах. Всевозможных бед им хватало и в собственной жизни, а газету разворачивали с единственной целью — еще раз убедиться, что не только им плохо живется в дни решительных рыночных преобразований.
— Привет, старик, — говорил Касьянин, набрав очередной номер. — Что новенького в жизни? — обращался он к своим собеседникам по старой журналистской привычке. Слово «старик», вошедшее в обиход еще в далеких шестидесятых, и ныне служило своеобразным паролем, опознавательным знаком — звонит свой человек, который всегда тебя поймет и выручит.
— Новенького ничего, а вот веселенькое есть! — радостно ответил дежурный отделения. — Представляешь, Илья, одна старуха другую насмерть зарезала!
— За что? — Касьянин тут же начал записывать суть сообщения.
— Не поверишь — ревность!
— Сколько же старухам?
— Убийца родилась в семнадцатом году, а жертва маленько ее постарше — с девятисотого года.