Победоносцев: Вернопреданный — страница 6 из 9

Подвергнутый остракизму

Настанет год, России черный год,

Когда царей корона упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жен

Низвергнутый не защитит закон;

Когда чума от смрадных, мертвых тел

Начнет бродить среди печальных сел,

Чтобы платком из хижин вызывать,

И станет глад сей бедный край терзать,

И зарево окрасит волны рек…

Михаил Лермонтов

Теперь не время

Он очень постарел за несколько недель и каждый день поднимался с постели, чувствуя смертельную усталость. Он всегда любил смотреть вдаль, особенно когда гулял по берегу моря. Он закрыл глаза, но не сумел представить в подробностях знакомые картинки водной глади в окрестностях Петербурга. — верный признак утомления. Однажды после заседания Государственного совета, выходя из зала, он едва не столкнулся с графом Паленом. Много лет назад — перед самой отставкой графа с поста министра юстиции — он сказал цесаревичу, впрочем, весьма неловко — так, что услышали рядом стоящие:

— Никогда люди с этой фамилией не доводили Россию до добра.

Константин Петрович имел в виду убийцу Павла I, которому цесаревич приходился правнуком. Нынешний Пален изменнику, который по положению военного генерал-губернатора Петербурга обязан охранять священную особу императора, был, вероятно, седьмая вода на киселе. Тайные недоброжелатели настаивали на более тесном родстве. Граф всегда производил на Константина Петровича неприятное впечатление, и посему он совершенно не интересовался прибалтийской генеалогией этого человека, считавшегося — и вполне закономерно — холодным бюрократом, топорной и неразумной политикой подготовивший политические неурядицы, способствуя тем самым гибели монарха, что, однако, при пристальном рассмотрении нельзя отнести к справедливым мнениям. Но теперь старое постепенно забывалось, хотя Константин Петрович продолжал относиться к Палену настороженно. Говорили, что он позволяет себе либеральничать и продолжает называть александровские реформы великими, претендуя на репутацию участника составления угодных государю новых судебных уложений, а между тем он всегда отворачивался от свежих веяний. Палена добил процесс над Верой Засулич.

Сейчас оба тезки раскланялись и как-то невольно остановились напротив друг друга.

— Я давно искал случая, Константин Петрович, сказать вам, что прошлое мной совершенно забыто и что я поддерживаю вашу просветительскую деятельность и хотел бы принять посильное участие в преобразованиях значительной суммой, — проговорил, несколько смущаясь, граф, — Александр Александрович Половцов сообщил мне, что по сему поводу стоит обратиться к вам. Не соблаговолите ли снабдить меня дальнейшими инструкциями?

Константин Петрович смотрел на Палена без всякого энтузиазма, обычно вспыхивающего в нем, когда речь заходила о церковно-приходских школах, одного из самых главных дел его долгой жизни. Не стесняясь, он брал крупные средства и у надменного однокашника Половцова, и даже у Самуила Полякова, а от Палена, казалось бы, должен принять пожертвование без всякого колебания.

— Поверьте, Константин Петрович, я действительно забыл прошлое, — повторил Пален, обратив внимание на едва проступившую скептическую усмешку у своего визави.

Константин Петрович молчал, но не потому, что у него отсутствовал ответ. Нет, не потому!

— Я знаю, вы меня жестоко и несправедливо обвиняли в связи с проведением «Большого процесса», а затем из-за истории с Засулич. Но теперь, оглядываясь назад, нельзя не признать, что я был прав, пусть отчасти, хотя и ваша точка зрения имела право на существование.

«Любопытная трансформация, — подумал Константин Петрович, — бывший полицейский чин демонстрирует благоприобретенное качество — толерантность». Проживание в одной из прибалтийских провинций в роскошном имении и близость к Европе размягчили характер отставного министра, а когда-то он чуть ли не обвинял наставника цесаревича в излишней покладистости, из-за которой процесс закончился не так, как хотелось Палену. Граф угадывал мысли Константина Петровича: правительственная должность, а главное, годы ничегонеделания его кое-чему научили. На сухом и по-немецки высокомерном лице Палена появилось нечто похожее на искательную улыбку.

— Вы обвиняли меня в том, что я с Мезенцевым и Потаповым затеял это дело и что процесс был поставлен дурно. Ну что ж! Я согласен. Процесс проходил не гладко. Но Мезенцева через шесть месяцев убил Кравчинский, а Потапов получил нервное расстройство. Ваше мнение и ваша позиция много посодействовали моему устранению. А между тем я внимательно следил за дальнейшей судьбой основных обвиняемых в процессе. Мезенцев убит! Ипполит Мышкин, желавший освободить Чернышевского, дважды оказывал агентам III отделения вооруженное сопротивление, и в конце концов правительство по приговору суда его расстреляло в Шлиссельбурге, когда я уже не мог повлиять на события.

Обер-прокурора Святейшего синода в советские времена постоянно обвиняли в жестокости и непреклонности, однако именно он был самым твердым противником суда над двумя сотнями молодых людей, когда война с Турцией еще не получила своего разрешения.

— Но Мышкин не находился в одиночестве. Правда, он получил достаточно умеренный срок — десять лет. И расстрелян! А вы протестовали и считали, что большинство надо освободить. Ланганса освободили и даже выслали в Пруссию. И что же? Он возвратился нелегалом, опять спутался с «Народной волей» и попал в Алексеевский равелин.

— Зачем вы мне все это сообщаете, Константин Иванович? С какой целью? — наконец прервал свое неприятное молчание обер-прокурор.

Впрочем, он понимал, что Пален выплескивает давно наболевшее и что желание помочь развитию сети церковно-приходских школ лишь предлог для вступления в беседу.

— Тогда было не время разжигать страсти и привлекать к публичной ответственности молодых людей, сидевших в тюрьме по три-четыре года, усиливая страшное раздражение в обществе. Я не ошибался и стою и сегодня на такой точке зрения. Массу бедствий мы избежали бы, если бы не этот несчастный процесс.

Пален посмотрел на обер-прокурора невидящим взором — они имели почти один рост, потер ладонью золотое шитье придворного мундира напротив сердца и неожиданно резко повернулся, чтобы уйти не попрощавшись.

Странные мнения

Константин Петрович вел всегда замкнутый образ жизни, и письма к наследнику были для него едва ли не единственной отдушиной и возможностью хоть как-то повлиять на положение в России и улучшить обыкновенную житейскую ситуацию. Он жаждал практической деятельности, но по складу неординарной личности, по глубинному устройству натуры, по частным семейным обстоятельствам — и он это прекрасно осознавал — не имел возможности действовать самостоятельно. Впоследствии его называли при каждом удобном случае тайным правителем России, что совершенно не льстило ему и не соответствовало, по собственному мнению, истине. Он не однажды и разным людям упрямо повторял:

— Не я один управляю Россией.

Вот почему его необъятная по событиям жизнь сосредотачивалась в разного рода корреспонденциях, статьях и книгах, но более остального — все-таки в письмах. Именно в письмах он всегда оставался самим собой. Они и есть история его судьбы и, что удивительнее всего, подлинная история страны, хотя и несут на себе печать редко встречающейся в России яркой и трудной индивидуальности. Подлинная история России — последовательная цепь мыслей Константина Петровича. Фактическая сторона здесь играла подчиненную роль. Мысль опиралась, конечно, на факты, интерпретируя их оригинально и субъективно, но вскрывая почти всегда завуалированную сущность. Юридическая, правовая приверженность отнюдь не к старому укладу, а к нравственной традиции, то есть к традиции, прошедшей проверку временем, служила непременной подоплекой любого высказывания. Традиция — живой, развивающийся, кардинальный элемент истории, и заблуждаются те, кто считает, что направленность в политике Константина Петровича есть политика всего лишь «обратного хода». Какой уж тут обратный ход при обсуждении целесообразности проведения процесса, вошедшего в учебники под названием «Процесс 193-х». Это был самый крупный политический процесс над членами различных нелегальных организаций в XIX веке, и противником его осуществления так или иначе оказался человек, которого клеймили на всех углах.

Он имел обыкновение, прежде чем взяться за перо, обсуждать самые существенные мысли с Екатериной Александровной.

— Ты ведь представитель молодого поколения. Ты острее видишь реальность и участвуешь в повседневности не так, как я, — говорил Константин Петрович каждый раз, приступая к разбору тех или иных происшествий, сотрясавших Петербург или мировым эхом отзывавшихся здесь. — Твоя сестра — свидетельница того ужасного положения, которое сложилось после боев на Шипке. Вы чувствуете иначе, чем я.

— Да, действительно, в письмах сестра рисует довольно неутешительные картины. Но что делать? Как исправить ситуацию?

— Между тем сегодня бездарный и бездушный Пален нагнетает напряженность в государстве. Главнокомандующий с его нелепыми и противоречащими друг другу распоряжениями в действующей армии и дурацкие претензии Палена здесь — вот ось, вокруг которой в недалеком будущем завертятся все наши несчастья. А что надумали мудрецы в Государственном совете? Ты и вообразить себе не можешь, Катя, к чему это все приведет и какой фундамент гражданского противостояния будет заложен в основу русской жизни благодаря таким ослам, как Пален! Ко времени ли предлагать императору издать закон о призывании войск для содействия власти в подавлении беспорядков? Я буду писать о сем безумии наследнику. Безусловно, в Европе престиж России будет подорван. Если страна, ведущая войну, охвачена массовыми беспорядками, то чего от нее ждать вообще? Кроме поражения или больших потерь — нечего.

Екатерина Александровна выражала всегда сугубо лйчное мнение, иногда не совпадавшее с мнением мужа:

— Пути реализации своего неудовольствия существующим положением молодые люди, которых Пален держит в заключении, нельзя признать ни законными, ни хоть в какой-то мере нормальными. По сути, в их идеях и критике содержится доля правды. Это не моя мысль: вспомни, что говорил Федор Михайлович при последнем нашем свидании.

Во время той давней беседы Константин Петрович тоже припомнил слова Достоевского, а сейчас, прислушиваясь к цокоту копыт жандармского патруля, проезжавшего по Литейному, подивился цепкой и избирательной памяти жены. Надо бы к ней в сию минуту подняться и сказать о том. Но он не вышел из-за стола, нынче совершенно пустого, и не поднялся к жене, а остался в кресле, по-прежнему прислушиваясь к грозным и одновременно успокаивающим звукам, доносящимся с проспекта.

— Я вот что полагаю, Катенька, — с усилием выговорил Константин Петрович, — прямо написать цесаревичу, что суд этот — дело очень нелегкое и небезопасное в нынешних обстоятельствах.

— Кстати, Достоевский, видимо, поддавшись везде распространяемому мнению, утверждал, что Среди социалистов много искренних молодых людей, что на всяческие безобразия их толкает грубость властей и агентов III отделения и что если бы не это, то многих ужасов можно было бы избежать.

Достоевский и по поводу процесса над Засулич выражал странное мнение: дескать, барышню можно было бы и освободить, строго предупредив, чтобы более подобных поступков не совершала.

— Мне жаль молодые жизни, так глупо растрачиваемые на дела, не ведущие к улучшению народного бытия. «Народная воля» — это вовсе не воля народа. Разве народ одобряет стрельбу и взрывы? Террор навязан русскому социуму, — мрачно произнес Достоевский. — Навязан!

— И тем не менее барышню надо освободить? — колко поинтересовался Константин Петрович.

— Надобно. Что ее, бедную, ждет в мертвых домах, разбросанных по всей Сибири? Женские отделения хуже мужских. Женщины часто безжалостнее мужчин.

Они оба выражали странные мнения. Еще до процесса над Засулич Константин Петрович решился изложить цесаревичу собственное видение ситуации.

Как трудно исполнять свой долг

Он не всегда умел скрывать и даже не всегда хотел скрывать суждения о сложных перипетиях происходящего при дворе и в государственных учреждениях. Он знал, что недруги, такие как Валуев, или позднее, такие как Половцов, а затем и Витте, ничего не простят и в каждом звуке, в каждом, иногда невольном, движении захотят увидеть подвох. Но он и раньше, в Москве, шел своей дорогой.

Константин Петрович не утешал наследника и сообщал на театр военных действий правду, как он ее понимал. Он обращал внимание власти на то, что свидетелей свозят со всех концов в Петербург, а это создает опасное неудобство для Зимнего. Позиция адвокатов ему была ясна. Они разогревали прессу. Газетиры тотчас начнут телеграфировать в Париж и Лондон, Берлин и Вену, распространяя всякую мерзость о России. «Не правда ли, совсем ослепленное или совсем безумное и неспособное правительство может возбудить такой процесс в такое время!» — писал наставник сыну главы государства, который и сформировал это самое правительство. Министр юстиции императора, изобретателя и автора Великих реформ, привлек много глупцов, ставших виновниками страшного раздражения: «…Вообще такой суд к добру привесть не может».

Где же здесь злоба, в которой его потом упрекали? Где здесь непреклонность и неуступчивость?

Но что же делать? Как поступить с заблудшими? Достоевский считал, что жестокость лишь порождает жестокость.

Сегодня, уже в отставке, оглядываясь назад, Константин Петрович почему-то ясно припомнил прежний разговор с никчемным Паленом. Действительно, разве оправданная на процессе Якимова прекратила преступную деятельность? Отнюдь! Вошла, чертовка, в террористическую группу «Свобода или смерть». Каково? Участвовала в покушении на государя под Александровском и Одессой. Пользуясь фальшивой фамилией Кобозева, делала подкоп, после смертоубийства бежала в Киев. Получила смертный приговор — пожалели: заменили бессрочной каторгой. За год до нового века отпустили с каторги по манифесту. И что же? Угомонилась ли она? Ничуть! За три месяца до отставки Якимову арестовали в Орехове-Зуеве: бежала из ссылки! Зачем? Продолжить борьбу за освобождение рабочего класса! Применима ли мысль Достоевского к нашим сторонникам террора?

Жена позвала пить чай. Он сел за стол, протянул руку к серебряному подстаканнику и на какое-то время замер:

— И все же, Катенька, я тогда оказался прав. Жестокость действительно порождает жестокость. Я предлагал иной путь. Надо было создать комиссию, разобрать обвинения, многих выпустить… Да-да, многих! Другим зачесть срок в тюрьме. Отстранить Министерство юстиции от комиссии. В члены кооптировать только независимых юристов. Палена надо было урезонить. Он ведь ничего не понимал и боялся государя как огня.

— Последние слова, наверное, не стоит…

И Екатерина Александровна мягко взяла из руки Константина Петровича стакан и придвинула его поближе к мужу. Ее реплика долетела к нему из прошлого. Сейчас Екатерина Александровна: ничего не произнесла. Константин Петрович прикрыл веки и подумал, что его замучили вспоминания. Но как не вспоминать, когда процесс стал поворотным пунктом в противостоянии! Надо было дать им Прощение в такую минуту! Он тогда обратился к великому князю Константину Николаевичу насчет Потапова, но ничегошеньки не добился. Он предлагал иной путь! Предлагал! Виновных и подлежащих суду в камерах у Цепного моста остались бы единицы. А как Пален организовал сам процесс? Судьи не знали, что предпринять. Молодые люди шумели, смеялись, ругали правительство на все корки. Скандалы вспыхивали чуть ли не на каждом заседании. Бунтарей выдворяли из зала под аплодисменты. Они знали о несчастных трех штурмах Плевны, живо обсуждали потери в армии и распоряжения великого князя Николая Николаевича-старшего. Обозленный Пален на заседании в Зимнем воскликнул:

— Они не сочувствуют славянскому делу!

Кто бы говорил! Когда пришло известие, что Осман-паша захвачен и Плевна наконец-то пала, на скамье подсудимых газетиры не отмечали никакой радости. Бунтари вели себя, будто ничего не произошло. Между тем сорок пашей, две тысячи офицеров и более сорока тысяч солдат очутились в плену. Петербург ликовал! В театрах — демонстрации, везде патриотический подъем. «Боже, царя храни…» поют на улицах, в домах и учреждениях. Повсюду бурные восторги, слезы. На Невском у Гостиного Двора до глубокой ночи проводились торжественные молебны, только в зале суда по-прежнему неразбериха. Приговор постановили вынести в конце месяца. Ничего хорошего Константин Петрович не ожидал и оказался прав в своем предощущении. Первоприсутствующий особого присутствия Сената по делам о казанской демонстрации Карл Карлович Петерс огласил приговор, и весь мир узнал, что едва ли не половину подсудимых пришлось оправдать, как и предполагал Константин Петрович. На следующий день, 24 января 1878 года, грянул выстрел Засулич и бедный старик градоначальник, о котором распространяли, быть может, и справедливые слухи, что он нечист на руку, свалился как подкошенный.

— Вот этот грандиозный финал затеянного Паленом и Потаповым процесса никто не помнит и до сих пор не понимает его значения, — сказал сурово Константин Петрович Саблеру в горький и опасный день, когда первый булыжник расколотил огромное зеркальное окно в кабинете.

Засулич добила не Трепова, а Палена, отправленного в отставку, и его следовало бы считать — пусть невольным, по глупости, — пособником террористов. В результате из компетенции суда присяжных были изъяты дела о насильственных действиях против властей. Мягкий приговор Засулич не повлек бы за собой подобной, далеко идущей меры. Молодых бунтарей теперь оставили один на один с прокурорами, устранив голос общественности. Разумно ли? Мысли о давних судилищах преследовали Константина Петровича постоянно.

— Это была настоящая Плевна — Плевна юридическая, — прибавил Саблер.

В упоении передавали из уст в уста, что во время оглашения приговора Войнаральский смеялся, а Ипполит Мышкин размахивал руками и что-то выкрикивал. С того момента внутри Константина Петровича, душевно и интеллектуально преданного континентальной и островной юриспруденции, что-то надломилось. Он потерял веру в мирный и благополучный исход захлестнувших Россию событий — даже каракозовщина не задела его так глубоко, даже покушение Соловьева, который стрелял в государя в упор. Достоевский чутьем писателя тоже предчувствовал, что вовсе не дьявольский, а, скорее, по-девичьи эмоциональный проступок барышни Засулич так просто не обойдется правительству. Надо было отыскать правильную линию поведения. Но кто способен ее выработать? Государь, чьи силы подорвали внешне победоносная война и чудовищная по своей откровенности и противозаконности любовная связь, от которой родились дети? Взращенные в петербургских чиновных инкубаторах холодные бюрократы вроде Валуева? Военный министр Милютин, гордо выступающий триумфатором по дворцовому паркету после падения Плевны? Князь Черкасский, его клеврет? Абаза, финансист и ловкач, впрочем, не без организаторских способностей? Великий князь Константин Николаевич? Безлюдье, безлюдье! Какое безлюдье! Но природа ведь не терпит пустоты. Вскоре обязательно должен появиться случайно затесавшийся в Петербург диктатор, который подхватит волочащиеся по мостовой вожжи. Вероятно, не русский по происхождению. Он-то и довершит разгром традиционной России, а затем навсегда покинет страну. Круг Великих реформ замкнется неудачной и неподготовленной попыткой ввести нечто отдаленно напоминающее конституционное правление.

Давным-давно, когда складывалась книга собственной жизни «Novum Regnum», Константину Петровичу попалось под руку — не могло не попасться! — письмо, писанное весной 1878 года после несчастного судебного эпизода с Засулич, и он перечел несколько строк, врезавшихся потом в память. Да и как им не врезаться! Прошлым летом измучила Плевна, а вот теперь другая Плевна. Плевна напомнила о Севастопольской обороне, Севастопольская оборона возвратила к Плевне. Сколько погублено русских жизней! А сколько смертей впереди! «Посмотрите, что вдруг открылось в нашем обществе, — мелким бисером на лист бумаги выплескивало перо Константина Петровича, — какая слепота, какое отсутствие серьезной мысли. Суд объявляет невиновной женщину, стрелявшую в градоначальника за то, что он поступил несправедливо в частном случае, — и общество радуется…»

Стоит обратить внимание на оценку поступка генерал-адъютанта Федора Федоровича Трепова. Подобная оценка не имеет ничего общего со слухами, которые циркулировали по поводу «неправедных прибытков» градоначальника и отношения государя к нему. Как правовед Константин Петрович отдавал себе отчет в произвольных действиях Трепова.

Продолжу цитирование: «…Женщины и мужчины готовы плакать, точно в конце драмы в Михайловском театре. Сентиментальное впечатление взяло верх над здравым смыслом».

Бывший шеф жандармов Потапов, близкий к помешательству, и неповоротливый бездарный Пален раздули громадное политическое дело в собственных корыстных целях и свезли в Петербург массу заключенных. «…Водворился беспорядок невозможный». Сам Трепов потерял голову. А что взять с потерявшего голову?

Характеристика этого трагического эпизода и противостояния различных сил и сегодня представляется достаточно серьезной и многосторонней. Константин Петрович правильно отмечал, что правительство и суд в страхе стали на сторону общественного суждения. С такой трактовкой события нельзя не согласиться. Масса бедствий последовала затем и оттого. Если бы суд и Александр Федорович Кони остались в правовом поле, а приговор лишь учел гражданские настроения, то из компетенции суда присяжных, повторяю, не были бы изъяты дела о насильственных действиях против властей. Кони не мог не понимать того. И кто знает, какие были бы последствия! Возможно, и «столыпинских галстуков» не существовало бы, и большевистских зверств тоже.

Перечитав письмо, Константин Петрович вложил его в папку, которая уже в советское окаянное время — вот парадокс истории! — и составила официально напечатанную книгу «Novum Regrum». В тот момент, я почти уверен, у него мелькнула мысль, как трудно исполнять свой долг и писать правду царям.

Счастливые часы

Ночью, когда не спалось, он иногда затевал с Юшкой Оболенским никчемные разговоры — никчемные потому, что утром становилось стыдно за пришедшие в голову мысли. Зачем человек создан? Юшка считал, что человек создан для счастья, а Константин Петрович утверждал, что для испытаний и служения Богу. Юшка сомневался в искренности Константина Петровича.

— Нет, счастье — вот цель жизни! Служение есть средство для достижения цели. Хорошо, верно служи — будешь счастлив.

Теперь, на склоне жизни, на ее совершенном исчерпе — опять это словцо! — Константину Петровичу частенько припоминались дискуссии с Юшкой, возвращая в действительно счастливые часы и дни юности. А был ли он счастлив потом? Наверное, был, и не раз. Впервые, по-настоящему, когда сладилось с Катенькой, когда он увидел ее радостные глаза. Судьба не одарила их брак детьми, а он, привыкший к большой и шумной семье, населявшей дом в Хлебном переулке, сильно страдал в тиши нарышкинского палаццо — ни родного детского смеха, ни проказливой возни, ни долгих бесед с докторами о, том, как лучше кормить и чем лечить весеннюю простуду. Весной, помнится, он частенько сам простужался, и мать отпаивала его малиной и медом. И все-таки в любви он был счастлив, хотя ее покой — покой любви — пытались нарушить сплетники.

Сейчас, когда Литейный затихал, очищаясь ночью от мерзкой толпы, странные мысли роились у него в голове. Месяцы падения оказались вместе с тем и месяцами невероятного взлета и осознания, что он был счастлив не только в домашнем кругу, рядом с Катей, но и в своем служении — в своем деле. Он окинул взором длинный ряд отлично переплетенных отчетов Святейшего синода, ощущая душевное удовлетворение содеянным. В них, в этих отчетах, его гигантский труд, которым нельзя не гордиться. Он всегда работал упорно, и в этом упорстве обретал сердечное спокойствие и равновесие. Они не покидали его, когда он отстаивал свою правду, которую без колебаний почитал правдой России. И в нынешние времена мы видим, что во многом он был прав. Однако нельзя не заметить, что правота его, резкая, дальновидная и своеобычная, не всегда угодна и сегодня потомкам, и они, возвращаясь к тому, к чему нельзя не возвратиться, многое опускают и по прежней привычке отбрасывают на второй план и не подвергают обсуждению. Например, вопрос о земле. Кому она должна принадлежать и кому она может принадлежать?

Судьба распорядилась так, что окончательную и бесповоротную уверенность Константин Петрович обрел в страшные дни мартовских ид, когда пришлось подводить итог минувшему царствованию. Это произошло на Фонтанке. Он помнит тот день, 28 апреля, как будто случилось вчера. Помнит разъяренное лицо Абазы, который, выйдя из себя, кричал:

— Надо требовать, чтобы государь взял назад нарушение контракта, в который он вошел с нами!..

Более стыдливый граф Лорис-Меликов остановил подельника — именно подельника, потому что Константин Петрович, будь его воля, отправил бы реформаторскую парочку в камеру судьи.

— Кто писал манифест? — на повышенных тонах спрашивал Абаза. — Кто писал манифест?

Чтобы побыстрее прекратить неприличную сцену, Константин Петрович без промедления твердо ответил:

— Я!

Наступила драматическая минута. В полном молчании Константин Петрович покинул кабинет графа. Последнее, что он увидел, — негодующее лицо Набокова. На другой день по обнародовании манифеста многие отворачивались от обер-прокурора, бывшего наставника цесаревича, отворачивались достаточно демонстративно, не подавая руки. При всей непристойности происходящего стоит обратить внимание на то, какие порядки царили в придворных кругах при ни чем не ограниченном самодержавии.

А манифест написан с болью и, как ему казалось, с пониманием момента. Он помнил его почти дословно и сейчас. Имея обыкновение несколько раз перечитывать собственные фразы, он, откинувшись на спинку кресла, воспроизвел в сознании то, что наиболее раздражило Абазу, Лориса-Меликова и их сторонников: «…Богу, в неисповедимых судьбах его, благоугодно было завершить славное царствование возлюбленного родителя нашего мученической кончиной, а на нас возложить священный долг самодержавного правления».

В последних словах отчаянный биржевик усмотрел нарушение контракта, хотя молодой монарх не мог входить в подобные торговые взаимоотношения с подданными. Долго не давалось Константину Петровичу самое трудное место в манифесте, и лишь погодя, на рассвете, после долгих мучений вылилось: «Не столько строгими велениями власти, сколько благостию ее и кротостию совершил он величайшее дело своего царствования — освобождение крепостных крестьян, успев привлечь к содействию в том и дворян-владельцев, всегда послушных гласу добра и чести; утвердил в царстве суд и подданных своих, коих всех без различия соделал навсегда свободными, призвал к распоряжению делами местного управления и общественного хозяйства. Да будет память его благословенна вовеки».

Константин Петрович отлично понимал, что манифест его руки резко выделяется из прошлых обращений русских царей к народу. Но ни Абаза, ни Лорис-Меликов, ни тайные пособники, ни явные критики прошлой власти, такие, как Набоков, не могли и не хотели принять основу русской жизни, основу русского государственного правления, не понимали, что без нее, без этой основы, Россия рано или поздно распадется, исчезнет, погрузится в хаос и небытие, как град Китеж. Недаром Освободитель, обращаясь к наследнику, писал в завещании: «Да поможет ему Бог оправдать мои надежды и довершить то, что мне не удалось сделать для улучшения благоденствия дорогого нашего Отечества. Заклинаю его не увлекаться модными теориями, пещись о постоянном его развитии, основанном на любви к Богу и на законе. Он не должен забывать, что могущество России основано на единстве государства, а потому все, что может клониться к потрясениям всего единства и к отдельному развитию различных народностей, для нее пагубно и не должно быть допускаемо».

Когда Набоков читал манифест собравшимся в кабинете Лорис-Меликова, Абаза по окончании слов, выражающих скорбь и ужас, встрепенулся и, протянув руку к министру, едва ли не вырвал бумагу отчаянным и грубым жестом. Сочетание «самодержавная власть» вызвало у биржевика приступ зловещей ярости: «Но посреди великой нашей скорби глас Божий повелевает нам стать бодро на дело правления, в уповании на Божественный промысл, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую мы призваны утверждать и охранять для блага народного, от всяких на нее поползновений».

Константин Петрович прямо бросал упрек тем, кто пытался разрушить великую традицию, в которую он верил искренне и истово. Он приблизился к окну и долго и мрачно молчал, рассматривая Литейный сквозь неширокую щель в шторах, но тогда, надеясь упрочить символ своей особой — государственной — веры, он ощущал горячий прилив счастья. Россия теперь не пошатнется и станет крепка, как никогда прежде. Всматриваясь в будущее, стерев на мгновение кровавую — смертельную — пелену террора, он отчетливо понял, что тяжелой и жестокой борьбы не миновать, но решил идти до конца, и это решение окрылило, отныне придав каждому поступку необычайную энергию.

Вслушиваясь, в звуки, доносящиеся с Литейного, он припомнил давнишние мысли с каким-то горчайшим чувством. Настоящая практическая деятельность его началась смертью человека, которого он не любил, хотя и отдавал должное, и завершилась смертью человека, которого любил, как любят творение своих рук. Последнее десятилетие он старался сейчас не припоминать. Нынешний император не был в полной мере творением его рук. Воспитанник мало что усвоил из преподанных уроков.

Правительственная гапоновщина

Еще несколько слов о счастье. Конечно, он много поработал и немало опубликовал до назначения на должность обер-прокурора Святейшего синода. Уже тогда он стал явлением в русской культуре — одним из лучших отечественных историков и цивилистов. Крупные статьи в «Русском вестнике» о происхождении и развитии крепостного права в России и реформах в гражданском судопроизводстве поразили читательские круги умением превратить «плюсквамперфект» и юриспруденцию в актуальные предметы насущной жизни, требующие немедленного исследования и обсуждения. Не облегчая изложения, но выявляя внутреннюю сущность проблематики, Константин Петрович работам конца 50-х и начала 60-х годов сумел придать своеобычную публицистичность, вынудив общество признать важность и необходимость научного подхода при решении гражданских вопросов. Поразительно, что глубокая и свежая книга «Письма о путешествии государя наследника цесаревича по России», изобилующая оригинальными наблюдениями и фактами, в течение долгих лет не подвергалась серьезному анализу, а между тем она вышла давно — в 1863 году. Религиозно-нравственная тематика не сразу заняла главное место в творчестве. Только в 80-х годах последовал гигантский взрыв религиозной энергии, принявший совершенно блестящую литературную и научную форму. В 1861 году Константин Петрович делает перевод книги Гирша «Христианские начала семейной жизни», через два года в том же «Русском вестнике» выходит статья «Тишендорф и Синайская Библия», через шесть лет появляется перевод книги Фомы Кемпийского «О подражании Христу». Тонкое знание и понимание латинского языка позволили передать поэтические нюансы классического труда. Вот как сам Константин Петрович определял его значение: «Книга эта исполнена священной поэзии. Каждая страница в ней дышит, если можно так выразиться…»

Вглядываясь в тьму Литейного и припоминая собственные муки над афористическим текстом фламандского иеромонаха, прожившего девять десятков лет на севере Европы, Константин Петрович усмехнулся: в те годы он еще не приобрел должной уверенности, когда передавал или, скорее, стремился передать состояние своей души, то биение сердца, неизменно возникающее, когда он думал и писал о Боге.

«Если можно так выразиться»! Конечно, можно! Мы почти всегда опускаем подобные проговоры, не придаем им значения, стараясь проникнуть в психологию человека, чей образ пытаемся воссоздать. Итак, «каждая страница в ней дышит, если можно так выразиться, лирическим восторгом верующей души. Всюду в ней слышится торжественная песнь о Боге, о вечности и о судьбе человека». Последние слова особенно знаменательны! Судьба человека — вот что волновало его не меньше, чем мысли о Боге, и судьба человека именно в России. Это важно понять и принять безоговорочно, потому что история Отечества, юриспруденция и судьба человека в нашей подвергнувшейся стольким испытаниям стране взаимосвязаны теснейшим образом. По мнению Бориса Борисовича Глинского, выдающегося журналиста и ученого, редактора знаменитого «Исторического вестника», немилосердно и без всяческих ссылок, буквально ободранного в советские и даже постсоветские времена, «Курс гражданского права» — это классическое произведение русской юридической литературы — явился у нас первой самостоятельной и детальной разработкой действующего русского права, в его истории и в связи с практикой, получил в нашей литературе большую научную и практическую цену, сделавшись противовесом германской, романтической схоластике, отрешившейся от истории и современного права в его новейших, не схожих с римскими, образованиях. Если мы вдумаемся в эти слова, то сегодняшние споры об одинаковых для всех народов юридических понятиях, а также борьба за пресловутые общегуманитарные ценности и права человека, послужившие причиной стольких несчастных событий, время определить истинные масштабы которых еще не скоро наступит, — эти споры и борьба не могут не стать предметом весьма серьезного разбирательства на разных уровнях нашего гражданского бытия.

Как тут не вспомнить замечательные стихи Александра Сергеевича «Из Пиндемонти»:

Не дорого ценю я громкие права,

От коих не одна кружится голова.

Я не ропщу о том, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги

Или мешать царям друг с другом воевать;

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов, иль чуткая цензура

В журнальных замыслах стесняет балагура.

Все это, видите ль, слова, слова, слова,

Иные, лучшие, мне дороги права;

Иная, лучшая, потребна мне свобода:

Зависеть от царя, зависеть от народа —

Не все ли нам равно? Бог с ними.

И Пушкин делает примечание к девятой строке: «Hamlet (Гамлет)».

В этом стихотворении еще трепещет надежда, оно иронично и горделиво.

Начальная строфа в стихотворении одного из лучших поэтов второй половины XX века Владимира Соколова, моего близкого знакомца, которому я посвятил повесть о Василии Андреевиче Жуковском «Небесная душа», лишена этих черт пушкинского шедевра — не только лирического, но и политического. У Соколова горечь и разочарование определяют внутреннюю тональность произведения:

Я устал от двадцатого века,

От его окровавленных рек.

И не надо мне прав человека,

Я давно уже не человек.

Любимый поэт обер-прокурора знал, в чем счастье и в каких правах нуждается человек. Для Соколова освобождение — смерть.

Приведенные в конце главы строки Константина Петровича недобросовестно упрекать в стремлении обособить Россию от остального мира — остальной мир стоит на подобных же позициях. В самом начале XXI века континентальная Европа довольно резко отошла от североамериканского материка, продолжая между тем свой собственный путь в будущее, по-своему интерпретируя свод общечеловеческих правил и законов и настаивая на том, чтобы Россия и здесь придерживалась европейской версии и солидаризировалась с ней.

Тонко чувствующий природу теперь ставшего ему ненавистным Петербурга, Константин Петрович сравнил этот жидкий, холодный и ненастный рассвет, медленно поднимающийся над Литейным, с той атмосферой, которая окутала город задолго до выхода виттевского манифеста — в месяц страшного поражения в Цусимском проливе. Май, тоже холодный и ненастный, как бы подчеркивал горечь катастрофы. Сквозь текст принесенной ему Саблером листовки с виттевскими благоглупостями, этой правительственной гапоновщиной — Гапона он совершенно не переносил и был уверен, что негодяй вскоре падет от руки или тех, кого так ловко водил за нос, или от пули, посланной теми, от кого получал регулярно тридцать сребреников, — итак, сквозь ужасный текст просвечивались его собственные слова, как нельзя лучше опровергающие скалькированные с чужих образцов обещания, затасканные по западным парламентам. Гапоновщина, Цусима и виттевский манифест — это вещи одного исторического ряда, и недаром они неразрывно связаны во времени и следуют, дыша друг другу в затылок. Вслушаемся в мудрые фразы, за которые и теперь шельмуют Константина Петровича и которые вовсе не имеют того оттенка, какой им приписывают до сих пор.

Подав молодым юристам совет пробивать себе дорогу в полном собрании законов, обязательно делая отметки и выдержки, Константин Петрович продолжал: «С каждым томом читатель станет входить в силу и живее почувствует в себе драгоценнейший плод внимательного труда — здоровое и дельное знание, то самое знание, которое необходимо для русского юриста и к которым русские юристы, к сожалению, так часто пренебрегают, питаясь из источников иноземных: незаметно воспринимают они в себя понятия, возникшие посреди истории чужого народа, усваивают начала и формы, на чужой почве образовавшиеся и связанные с экономией такого быта, который далеко отстоит от нашего: естественно, что отсюда родится ложное понятие о потребностях нашего юридического быта и о средствах к их удовлетворению, пренебрежение или равнодушие к своему, чего не знают, и преувеличенное мнение о пользе и достоинстве многого такого, что хорошо и полезно там, где нет соответствующей почвы и соответствующих условий исторических и экономических».

Огромное достоинство собрания русских законов, по мнению Константина Петровича, состоит в том, что каждое явление юридическое, каждое положение представляется в связи со всей обстановкой быта, со всеми данными историческими «ив совокупности с ними объясняется». Этот курс, из которого сделано извлечение, несколько раз переиздавался. К нему примыкало знаменитое «Судебное руководство», где человеческий, как теперь любят выражаться, фактор играет превалирующую роль. Константин Петрович требовал, чтобы закон был лишь опорой для исполнителей и чтобы они располагали нужными знаниями и разумением, приобретаемым не из буквы закона, а из школы, и далее следуют удивительные слова: «…и из того совместно и последовательно накопленного запаса сил и опытности, который собирается трудом поколений».

Еще одна частная, но существенная тонкость. Формула «…не из буквы закона…» раздвигает рамки судебного разбирательства и не только дает дорогу прецедентному праву, но и гуманизирует обстоятельства, складывающиеся в камере следователя и зале суда. Подобное отношение к основам гражданского права не могло не повлиять на право уголовное, на преследования людей по самым различным мотивам.

Конечно, извратить можно рее — тому неисчислимы примеры в нашем Отечестве, но если подойти к сказанному прямо и исполнять завет умного и знающего юриста, то многих бед легко и сегодня избежать, а о близком прошлом и говорить нечего! Особым совещаниям при НКВД и проклятым «тройкам» места здесь нет, да и внесудебным расправам тоже.

Тень Жуковского

В конце русско-турецкой войны, так и не получившей названия, войны безымянной, не обнаружившей одним словом своего нутра, как, например, Отечественные войны России в XIX и XX веках, Константин Петрович убедился в том, что морское ведомство одно из самых слабых в правительственной цепи империи. Общество Добровольного флота должно было составить определенную конкуренцию и дать толчок к новому развитию не только пароходства, но и военной составляющей, без которой Россию вытеснили бы из Мирового океана, превратив в сухопутную державу на радость Англии, Франции, Германии и Италии. Жалкое зрелище представляет собой огромная страна без выхода на водные просторы. Славянские народы особенно нуждались в овладении вторым пространством, а русским без моря и, следовательно, флота — зарез. Иван IV, хоть и мучитель, и Петр, действительно Великий, острее других правителей это чувствовали и понимали. Страна невиданных размеров без морей и портов — не страна, а территория.

И Константин Петрович, наставник цесаревича, выдающийся юрист и правовед, будущий обер-прокурор Святейшего синода, глубоко штатский человек, не обладавший никакой специальной, в том числе и экономической, подготовкой, внезапно становится председателем главного правления Доброфлота. Документы сохранили для нас свидетельства чудовищного объема выполненной им работы. И он был отнюдь не номинальным руководителем. Покровительство Доброфлоту взял на себя цесаревич.

Генерал-адмирал великий князь Константин Николаевич, неловкий наместник Царства Польского, записной либерал и председатель Государственного совета до самой кончины брата своего от руки террористов, страшно возмутился, когда узнал о роли, сыгранной цесаревичем в сем деле:

— Победоносцев? Невероятно! Не может быть! Они сошли с ума! Это все Баранова изобретение. Молодой, да ранний! Надо было мне сразу удалить его из Петербурга! Он еще наломает здесь дров! Мало нам было затей этого поповича с подводными лодками! Вместо стоящих пароходов купят какие-нибудь дырявые посудины!

Победоносцева великий князь не терпел, в том числе и за то, что наставник цесаревича осуждал его «васильковые» проказы, разгульную жизнь и ни от кого не скрываемую связь с балеринкой Анной Кузнецовой, которая и превратила в конце концов добропорядочного мужа красавицы Санни в двоеженца. Жизненный путь великий князь завершил плохо, в полубезумном состоянии, редко кого узнавая, опекаемый настоящей супругой, слывшей некогда одной из прекраснейших женщин столичного света. Константин Петрович резко отзывался о генерал-адмирале, предпочитавшем кулисы капитанскому мостику или по крайней мере кабинету в своем морском ведомстве.

Когда великий князь сунулся к цесаревичу с возражениями, тот посмотрел на него твердо и сказал:

— Константин Петрович самый честный человек из мне известных, а на посту председателя только такой и нужен.

Удар был нанесен без промаха. Сын генерал-адмирала и великого князя Николай был выслан из Петербурга за уголовное преступление. Он похитил драгоценные камни из оклада фамильной иконы Мраморного дворца. И здесь кулисы кафешантана сыграли роковую, как видно, наследственную роль. Когда же сам государь поинтересовался у цесаревича о причине назначения, вызвавшего волнение в чиновничьих и торговых кругах, то получил более лаконичный, но не менее точный ответ:

— Он не вор!

Государь предпочел не продолжать беседу, которая грозила принять неприятный оборот. Он знал, какие слухи о темных делишках княжны Долгорукой циркулируют в окружении цесаревича. Княжна с Абазой крепко спелись. Когда Витте пришел к власти, он подтвердил, основываясь на документах, почти все, о чем болтали по дворцовым закоулкам.

Доброфлот отбирал у Константина Петровича массу времени, но он не оставлял прежних занятий, и в следующем десятилетии, после кончины Александра II, в печати появилось многое из того, о чем думалось раньше и к чему он готовился, усиленно собирая материал. Одно перечисление названий показывает обширность разброса тем и затронутой проблематики, а также глубину проникновения в насущные вопросы русской жизни. Попытаемся оценить хотя бы поверхностно — ведь мы пишем художественное произведение или, скажем так, историческое повествование, а не научное исследование — ценность и необходимость совершенного за восьмое десятилетие XIX века, не считая, конечно, трудов над уникальным изданием отчетов по ведомству православного исповедания, которые и сегодня не потеряли значения, а, возможно, приобрели новое качество и по-новому, если к ним обратиться, способны повлиять на течение русской жизни, не исключительно православной, но и общекультурной.

Итак, внимательно вслушаемся в названия и неторопливо переберем их в памяти: «Некоторые вопросы, возникающие по духовным завещаниям», «Приобретение собственности и потомственные книги», «Вещный кредит и закладное право», «Имение родовое и благоприобретенное», «Однодворческие земли и начало специального межевания в России», «Юридические заметки и вопросы по наследственному и завещательному правам», «О чресполосном владении», «Материалы для истории приказного судопроизводства в России» и знаменитое «Судебное руководство». Увидела свет и довольно большая по объему книга «Исторические исследования и статьи».

«Курс гражданского права», неоднократно до того переизданный, здесь получил определенное, пусть краткое развитие и деталировку. Наш отечественный юридический быт, его историческая роль и значение воплотились в строго отлитую форму. Движение вперед без столь разностороннего осмысления правил жизни было трудно себе представить.

Ничем не дорожившие большевики начисто и кроваво перечеркнули проделанный гигантский труд. Даже историкам не разрешалось ссылаться на Константина Петровича. Но мы-то теперь другие. Нам важно и интересно созданное, обладавшее крепкой и нужной современности традицией.

Но это еще не все. Далеко не все. Как обер-прокурор Святейшего синода Константин Петрович считал своим непременным долгом выступать по вопросам церковным и нравственно-религиозным, и нельзя не отметить резко проявившийся в творчестве педагогический уклон. Не только церковно-приходские школы его заботили. Потаенные уголки детской души постоянно волновали, тревожили, заставляли вглядываться в ребячьи лица, часто бледненькие от недоедания. Космические путешествия и сверхсекретное химическое, бактериологическое и ядерное оружие вовсе не отменяют необходимость чтения и усвоения таких работ, как вышедшая после гибели монарха «Доброе слово воспитанникам духовных семинарий и академий по поводу нынешних страшных событий», «История православной церкви до разделения церквей», «Праздники Господни», «Победа, победившая мир», «Вечная память», «Сборник мыслей и изречений митрополита Московского Филарета», «История детской души», «Новая школа», «Воспитание характера в школе», «Ученье и учитель», «Призвание женщины в школе и обществе», «Экскурсия в русскую грамматику», «Об университетском преподавании».

И, наконец, прогремевший на всю Россию и вызвавший интерес в Европе сборник статей о церкви и государстве — «Московский сборник». Эту библию русского интеллектуализма по выходе в свет вместе с открытием Нижегородской ярмарки приветствовал тесть великого поэта Александра Блока великий химик и организатор производства Дмитрий Менделеев.

Но и упомянутое еще далеко не все. Между тем ни строчки большевики не пожелали использовать и злобно выбросили плоды раздумий и изысканий на свалку. Вот только не сумели выдрать соответствующие страницы из «Русского обозрения», «Русского архива», из подшивок «Московских ведомостей», калачевского «Архива», «Журнала Министерства юстиции», «Юридического вестника», «Чтений в Императорском обществе истории и древностей при Московском университете». Огромное количество статей и заметок было рассеяно по различным изданиям.

В минувшую эпоху Константин Петрович не чурался и других — светских и даже политических — сюжетов. Еще до взрыва на Екатерининском канале он выпустил две любопытные работы. Первая книга принадлежала перу Гладстона и называлась «Болгарские ужасы и восточный вопрос». Ее обер-прокурор перевел с английского. «Приключения дворянина Братислава в Константинополе, в тяжкой неволе у турок с австрийским посольством» были переведены с чешского.

В 1893 году в печати появились весьма интересные и правдивые воспоминания о баронессе Эдите Раден с пометкой: «Для немногих». Как тут не указать на влияние Василия Андреевича Жуковского, прямого предшественника Константина Петровича. Совершенно очевидно, что наставник цесаревича внимательно читал наставника погибшего монарха. Работа «Фредерик Ле-Пле» вышла в журнале и отдельным изданием. Замечательные воспоминания о декабристе Василии Петровиче Зубкове опубликовал бартеневский «Русский архив». Петр Иванович был ревностным поклонником творчества обер-прокурора.

Борис Борисович Глинский в материалах для биографии Победоносцева останавливается еще на нескольких его работах: «Памяти великой княгини Екатерины Михайловны», «Прощание Москвы со своим царем», «Ответ русского человека Крапоткину[45]» и, наконец, «Откуда нигилизм», которая датирована 1904 годом. В следующем году Константин Петрович подал в отставку… «Уже холодеющей рукой, — писал редактор «Исторического вестника» в апрельской книжке 1907 года, — он протянул лишь своим друзьям и недругам небольшой печатный том, где на обертке значилось: «Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа в новом русском переводе К. П. Победоносцева. Опыт к усовершенствованию перевода на русский язык священных книг Нового Завета».

И колеблемая отсветом свечи тень Жуковского осенила его последние мгновения.

Самостоятельность мысли

В прошлом веке Россия вела бесконечные войны: при: Александре I Благословенном, Николае I, которого недоброжелатели-революционеры нарекли Палкиным, Александре II Освободителе, зверски убитом социалистами и утратившем в большевистские времена прозвание, данное ему народом, — и лишь при Александре III Миротворце русские люди не умирали в окопах. На первых порах его сын Николай II тоже старался избегать военных столкновений. С 1881 по 1904 год величайшая в Европе и Азии держава не вела войн. Это что-то да значит! И никто ничего — ни звука! Стоит заметить, что Александр III занимал престол всего тринадцать лет. Если признать решающее влияние Константина Петровича на ход государственных дел, особенно в первое десятилетие царствования, то не худо бы задуматься, чем ему обязаны и Европа, и Азия. Боже мой! Никто сейчас и не вспоминает, что более четверти века нашу серую скотинку не бросали в огонь войны, как вязанки дров. Никто до сих пор по-настоящему не оценил это первейшее качество жизни тогдашних русских людей, когда в эпоху бессмысленного террора копеечная, по мнению Военного министерства, ранее стоимость живого человека в стране неимоверно возросла. Сохранением крестьянства, кровью которого оплачивались — возможно, необходимые! — на полях сражений победы, несколько поколений обязаны тем, кто осуществлял политическое руководство. Освобожденное и не истерзанное солдатчиной крестьянство ответило остальному народу добром и накопило силы для гигантского скачка в будущее, который готовилась совершить и уже начинала совершать Россия. Недаром Дмитрий Менделеев раскрыл нам глаза и поддержал своим авторитетом значение Нижегородской ярмарки — наши глуповатые историки и по сей день не сложили в ее честь торжественного гимна. Редкими снисходительными замечаниями обошлись.

Разумеется, не все, что творилось в александровскую эпоху в России, стоит приветствовать, но и не замечать стремления к живительному покою, повлиявшему на расцвет промышленности, сельского хозяйства и культуры, Кощунственно. Наука и литература, живопись и театр первыми оценили предоставленный творческий антракт и быстро заложили основы Серебряного века, интеллектом Которого и порывом к прекрасному еще долго пользовались большевики, впрочем, настойчиво и безжалостно Уничтожая доставшееся им даром наследство. По словам Александра Блока, в дивном этом круге, которым Константин Петрович очертил Россию, заглянув ей в очи, очутился и сам обер-прокурор Святейшего синода, понимавший и умом, и сердцем свою Родину, как никто другой.

Сегодня в полном одиночестве, всматриваясь в прошлое и отстраняясь душевно от града оскорблений, Константин Петрович благодарил судьбу за все, что происходило с ним в предыдущее царствование — за десять с небольшим лет — и что увенчалось через два года после смерти воспитанника выходом «Московского сборника», где получило развитие его полное политическое и религиозно-философское profession de foi, в «высшей степени оригинальное явление русской самостоятельной мысли…».

Самостоятельность мысли — главная черта «Московского сборника» — не могла бы проявиться в период войн, когда она — мысль! — подвергается невероятному насилию так же, как и люди, отстаивающие родную землю с оружием в руках. Самостоятельность мысли требует особых условий. Русская философия и плеяда ее блестящих представителей, к сожалению, отвергли наследие Константина Петровича и, в достаточной степени используя его принципы, не признали в свое время родовую связь с ним, ограничившись установлением этой связи лишь с Владимиром Соловьевым. Однако недалек тот час, когда такой ущерб будет исправлен.

Бердяев, Франк, Булгаков, Вернадский, Лосский, Выгодский… Без «Московского сборника» они вряд ли сумели бы обозначить собственный дивный круг, который разорвали невежественные большевистские идеологи, выдававшие себя за философов.

Именно Константин Петрович привил воспитаннику отвращение к насильственной смерти на поле брани. Казнь по суду как необходимая мера ограждения общества от террора и уголовных убийств не подходит под категорию насильственной смерти. Война же как основной фактор взаимоотношений между странами на четверть века была исключена из государственно-социального существования России. Если признать Константина Петровича — хотя бы отчасти — тайным ее правителем, то как же не заметить этого?! Нет, недаром в течение короткого царствования воспитанника и особенно в последнее десятилетие перед отставкой он столько времени отдал педагогическим проблемам — по сути, детям, то есть будущему существованию народа как целостного организма.

Смерть как итог жизни, вечная жизнь после смерти как итог минувших лет, проведенных в праведном труде и семейных радостях, — почва, на которой плодоносными ростками взошло его отношение к миру. Тут нет места войне, идеологическим обманам и насилию. Вот почему преждевременная кончина Александра III, не дожившего до пятидесяти лет, поразила Константина Петровича, быть может, сильнее, чем уход юного Никсы в 1865 году. В последние месяцы старческая память то и дело теряла образ покойного наследника в своих глубинах. Портретная внешность царя-воспитанника, наоборот, все чаще возникала перед внутренним взором. Лучшее, что он создал, все-таки приходилось на годы общения и совместной работы с императором. Иногда казалось, что и до взрыва на Екатерининском канале он сумел создать нечто, обладавшее непреходящей ценностью.

Телеграмма

Константин Петрович чувствовал, что наступивший 1894 год не будет счастливым. Январская болезнь сильно ослабила государя. Он осунулся, подурнел, похудел. Лето выдалось ужасное — сырое, холодное, дождливое. В июле опять подступила болезнь. Александр III не любил жаловаться, не говорил всей правды врачам. Болела спина, правый бок. Почки давали себя знать. Смотрел невидящими глазами, никого не слушал. Когда Константин Петрович намеревался дать какой-нибудь совет, некогда почтительный и внимательный воспитанник — теперь в сане императора! — отвечал равнодушно и односложно:

— Хорошо. Спасибо. Посмотрим.

В первых числах августа он отправился на войсковой смотр в Красное Село. Отмахал больше десяти верст на лошади.

И слег. А надо было еще мчаться в Смоленск, чтобы принять участие в маневрах. Часто повторял банальную фразу:

— Хочешь мира? Готовься к войне. — И добавлял: — Мир держится русской мощью. Пошатнется Россия — полыхнет, где и не ожидают.

Для Константина Петровича сия — добавленная — мысль была бесспорна. Император решил, не без давления семьи, ехать в Беловеж на лесную дачу. Там целительный воздух. Тишина. Вековой лес хранил спокойствие редких обитателей. Профессор Груббе телеграфировал из Харькова, настаивал на поездке в Крым. Но не хотелось расстраивать сына, мечтавшего увидеть маневры. Однако зарядили унылые барабанные дожди, и волей-неволей отправились в Ялту. Богатырское здоровье подвело. Теперь не сломать подкову, не удержать на крутых плечах крышу вагона, как во время крушения поезда на станции Борки. Тогда профессор Груббе обратил внимание на травму спины и просил поберечь почки.

Октябрь по всем признакам обещал теплоту и ласковое, не взлохмаченное ветром море. На пристани государь принял почетный караул, еле сдерживаясь, чтобы не застонать от боли. Шел по-прежнему чеканной походкой. Пожелтевший, похудевший, с отсутствующим выражением на лице.

Стояли тихие туманные дни. Захотелось развлечь императрицу, и он предложил отправиться к водопаду Учан-Су. Великая княгиня Ольга обрадовалась. Поездка разгонит мрачные мысли. Профессор Груббе сказал:

— На острове Корфу не бывает зимы.

Император не принял намека. Резко ответил:

— Я в Ливадии десять дней и не чувствую улучшения. После короткого путешествия мне стало хуже.

Но судьба смилостивилась над ним, и больше недели здоровье позволило заниматься неотложными делами. Затем события развернулись в телеграфном стиле.

17 октября положение осложнилось. Особенно тяжелыми были ночи. Государь хотел бороться, хотел отбросить болезнь крепкими когда-то руками. Через два дня, проснувшись на рассвете, ощутил прилив бодрости. Поднялся, совершил туалет, надел хрустящую крахмальную сорочку. Выпил горячего чаю, но дойти до рабочего стола не сумел. Он лег и посмотрел в окно. Сек мелкий дождь. Серые клубы облаков безостановочно мчались вдаль.

Подумалось: наверное, море покрыто белыми гребешками. Как на сказочной картинке. Всю следующую ночь провел без сна. Утром перебрался в кресло. Позвал наследника и целый час провел с ним наедине. И лишь тогда велел впустить императрицу и остальное семейство. Трудно выдохнул:

— Кислорода! Кислорода!

Приобщился Святых Тайн и в два часа пятнадцать минут пополудни тихо в Бозе почил…

Ярко — драгоценным матовым светом — луна вырывала из тьмы очертания Малого Ливадийского дворца. Крупные звезды мерцали на безоблачном небосводе. В морском мраке ровно и успокаивающе сияли огни сторожевых кораблей. Черноморского флота. Необычайное шествие началось при ясных звуках торжественных слов: «Коль славен наш Господь в Сионе…»

Крейсер «Память Меркурия» принял останки императора, который и Россию сохранил в прежнем контуре, и армию, и флот, и ни одной солдатской жизни не загубил. Украинский теперь город Севастополь, а некогда город русской славы, встретил крейсер оглушительным пушечным салютом.

Отслужили короткую панихиду, и специальный поезд унес тело императора в столицу, уже покрытую первым снегом.

История бережно сохранила телеграмму, присланную из окаменевшего Петербурга: «Святейший синод, исполненный глубокой скорбью, не перестанет возносить усердные молитвы об упокоении чистой души царя-миротворца в Царствии Небесном».

В этом фрагменте явственно ощущается рука и сердце Константина Петровича. В Лондоне императора назвали судьей мира, в Италии — другом мира. Германия внимательно следила за происходящим в Крыму. Блаженны миротворцы! Блаженны-то они блаженны, но и глаз за ними нужен! Есть данные, что кайзер Вильгельм II поручил одному из врачей, профессору Лейдену, секретным образом уведомлять его о состоянии здоровья русского монарха. К чему такая таинственность?

Надо только сожалеть, что слова из телеграммы страна до сих пор не прочувствовала в полную меру. Не воспитали ее зависимые историки, не привили ей справедливого отношения к деяниям человека. А народ, как всегда, промолчал. Молчит и доныне!

Le roi mort, vive le roi!

Траурный поезд ехал медленно, семья покидала вагоны для панихиды в Симферополе, Борках и Харькове. В Москву попали лишь 30 октября. Через день гроб усопшего государя установили в Петропавловской крепости.

На заседании Государственного совета Константин Петрович не сводил глаз с молодого императора. Ему хотелось незримыми путями перелить в ошеломленного и неопытного человека свою убежденность, которая оградит от дурных влияний, какие начинают сказываться. Сейчас развернется генеральное сражение за душу — именно за душу! — нового властелина.

Константин Петрович покинул Аничков сразу же после того, как прием закончился. Шел дождь, город будто погрузился в кромешную мглу, в ушах свистел ветер, и вода в Неве начала прибывать. После панихиды в крепости он возвратился к себе на Литейный. Дворцовая суета, депутации, близкие родственники не давали возможности Константину Петровичу переброситься с императором словом. Только 2 декабря, в пятницу, утром они переговорили подробно о будущем и о надвигающемся важнейшем событии, которое было назначено на следующий январь. Потом еще повидались несколько раз — последний накануне Нового года.

Константин Петрович попросил принять его пораньше — на свежую голову. Долго беседовал с недавним воспитанником и, как прямой русский, прямо и неотступно глядел ему в глаза.

Прощаясь и как бы итожа встречу, произнес:

— Ваше величество, я надеюсь, весь русский народ надеется, что вы не отступите от заветов усопшего императора, который покинул нас в столь тревожное время. Вы должны с первых шагов показать самым различным силам, сколь беспочвенны их мечтания. Эти силы хотят, пользуясь вашей молодостью и уповая на вашу кажущуюся неопытность, свергнуть Россию с ее традиционного пути. Помните, ваше величество, народ русский живет в своем государе, сознает в нем себя, видит в нем живое воплощение своего национального единства, своего прошлого, своего исторического назначения, признает в нем источник своего могущества и орудие своей независимости и своего блага!

— Отлично выраженная мысль, Константин Петрович. Я благодарю вас и жду от вас советов таких же разумных, которые вы подавали нашей семье всегда. В наших отношениях ничего не изменилось. Я привык видеть вас рядом с собой, и вы будете рядом со мной до конца дней моих.

По выходе от императора Константин Петрович натолкнулся на Витте, зачастившего во дворец. Уже тогда Константин Петрович относился к быстро набирающему силу чиновнику и финансисту с некоторым предубеждением. Ну, Витте с докладами, а Ванновский с чем? Тоже, по формальным признакам, с докладом. Но все-таки тут виделось нечто иное. Добравшись до Литейного, он сразу отправился в кабинет и принялся за работу. То, что сказано нынче государю, вчера он выложил — на бумагу слово в слово, правда, на французском языке. Он решил памятную записку создать на галльском наречии, считая, что трактат о самодержавии от того лишь выиграет в философском, а главное — в политическом значении. Кроме того, государь может им воспользоваться как источником для составления краткой речи, которую должен произнести в Николаевском зале во время приема депутаций от дворянства, земств и городских общин. Воспользовавшись переданным трактатом, он укрепится в личном самодержавном чувстве и вместе с тем будет свободен от неприятного ощущения, что действует под чью-то диктовку. Борьба за душу императора требовала такой тонкости. Его прошлые отношения с покойным императором нельзя назвать ровными. Еще будучи цесаревичем, Александр III нередко с холодностью принимал и самого Константина Петровича, и его предложения. Однажды он поделился с самым близким человеком — начальником дворцовой охраны и ежедневным собеседником генерал-адъютантом Черевиным:

— Критическое начало в Победоносцеве захлестывает все. Иногда я устаю от этого. Теперь мы — я и Россия — нуждаемся в позитивной программе, а ее-то у Константина Петровича и нет. Все дробится на мелкие указания тех или иных несовершенств.

Реплика царя тут же стала известна в придворных кругах. Половцов и Валуев принялись ссылаться на государя, стремясь ослабить влияние обер-прокурора. Вот и сейчас по Петербургу распространился слух о переменах либерального характера. Король умер, да здравствует король! Константин Петрович ненавидел этот афоризм. Король умер, но нельзя допустить изменения раз и навсегда принятого курса. И только тогда — да здравствует король! Так он поступил после гибели Александра II, произнеся 8 марта знаменитую речь, глядя поверх голов Лорис-Меликова и Абазы. Так он поступил накануне выпуска манифеста 29 апреля того же года в ответ на истерические выкрики Абазы о нарушении какого-то мифического контракта, признав с горделивой силой, что текст написан им. Так он поступил и зимой 1895 года, когда после кончины Александра III старые недруги подняли головы. Почти каждый день он приглашал в кабинет Саблера, Ширинского-Шихматова, Преображенского и Львова и в беседах с ними оттачивал ту или иную мысль, которую собирался в разной форме сообщить молодому императору, убеждая его в необходимости взять твердый курс. Он совсем не стеснялся, что его кредо то и дело подвергается нападкам, а он сам был тесним врагами.

— Мне неприятно это признавать, но деваться некуда. То, за что я боролся, Владимир Карлович, — сказал он Саблеру, первым вошедшему в кабинет утром во вторник, в день выступления Николая II перед депутациями, — вполне вероятно подвергается новым нападкам. Едва кончилось царствование любезного государя, как те же враждебно настроенные люди и прежние их сподвижники очнулись и готовятся возобновить ту же агитацию. Мы просто обязаны сохранять непреклонную твердость и укреплять собственные ряды.

«Сохранять твердость» — любимые слова дальновидного обер-прокурора, потому что укреплять собственные ряды с каждым днем становится труднее — молодого императора окружали разного рода деятели и фавориты, часто не знающие доподлинно Россию и путающие фамильные интересы с интересами русского народа. Сам молодой император утро перед выступлением в Николаевском зале провел, по его же определению, данному в дневнике, в страшных эмоциях. Он настолько был охвачен ими, что в ответ на чтение некоторыми депутациями довольно робких адресов, где содержались еле уловимые конституционные намеки, вспыхнул и, чтобы поставить крест на всех надеждах либералов и представителей земств, стремившихся принять в будущем какое-то участие в делах внутреннего управления, назвал эти стремления не беспочвенными, а бессмысленными мечтаниями, что повергло присутствующих в шок, в том числе и каким-то нерусским оттенком словосочетания.

Между тем фрейдистская проговорка была вовсе не злонамеренной, хотя советские исследователи в исторических работах просто затравили молодого императора, впрочем, ничем не отличаясь от вполне благонамеренных людей — таких, как резко националистически настроенный генерал Киреев, близко стоящий ко двору. Но надо все-таки признать, что фрейдистская проговорка Николая II на проверку, которую не проводили позднейшие комментаторы, оказалась не совсем фрейдистской. Она имела под собой совершенно реальные основания. И вину за нее должен был бы принять на себя Константин Петрович.

Последние слова трактата о самодержавии в переводе с французского, вызывающего в некоторых случаях возражения, звучат так: «Ясный и твердый ум императора Александра III, память о котором мы лелеем, понял все безумие предположений, несовместимых с благом страны, и восстановил мир в народной душе своим твердым словом, которое упрочило самодержавную власть государя». Оговорка Николая II восходит к выделенному сочетанию.

На первых порах доступ к молодому государю для Константина Петровича не был ограничен, но некоторые вещи, как, впрочем, и раньше, он предпочитал доверять бумаге. Какие-то мысли не мог произнести вслух в присутствии государя даже наедине. Вот почему хотелось продолжить столь плодотворный в прошлом стиль эпистолярного общения. Такая попытка оказалась в целом неэффективной. Константин Петрович сразу понял, что речь в Николаевском зале потерпела провал, но, чтобы не обескуражить юного правителя обширнейшей в мире страны, он попытался его утешить, сообщив, что многие депутаты с восторгом покинули зал: у них будто камень свалился с груди. Саблеру он сказал с грустной интонацией:

— Дело не кончено этим. Либералы подняли голову. Поразительно, что глухой ропот начался среди чиновничества, которое всем обязано самодержавию, а интеллигенция еще заплатит страшную цену за свою позицию.

Великому князю Сергею Александровичу обер-прокурор через три недели послал в Москву письмо, где были следующие строки: «…Но как печально, что в верхних кругах происходит нелепое раздражение». Деревня реагировала на речь в Николаевском зале совершенно иначе, чем в столице студенческая молодежь. Волнения и митинги удалось подавить не сразу. В несколько неловком поведении молодого государя обвиняли министра внутренних дел Ивана Николаевича Дурново. В закоулках Зимнего его называли и глупым, и неосмотрительным, и слишком прямолинейным. Дурново, конечно, сыграл в происшедшем определенную роль, но главную причину стоит искать не в личностях, а в сложившейся ситуации, требовавшей понимания и вмешательства, а не декларирования прежней позиции. Вот здесь-то и нужны были прагматические положительные рекомендации, к выработке которых Константин Петрович, если говорить откровенно и честно, не был по-настоящему готов.

Депутаты, прокричав «ура!», отправились служить молебен. Не обошлось перед тем и без курьезов. Тверской старший депутат, испугавшись, выронил огромную солонку, услышав из уст царя слова о «бессмысленных мечтаниях». Речь в Петербурге посчитали несчастной, а дебют неудачным, но все это как-то отделялось от неопытного самодержца, к которому благонамеренная часть публики, несмотря на критику, относилась с сочувствием.

Однако то, что случилось в Николаевском зале, оказалось лишь увертюрой к более печальному происшествию, стоившему России почти полторы тысячи жертв. Впереди была Москва, впереди была Ходынка. По ее поводу надо заметить лишь одно: количество затоптанных насмерть в дни похорон Сталина было неизмеримо гуще. Горестные обстоятельства между тем не всегда характеризуют социальный строй. Чаще они — примета времени, результат накопления отрицательной энергии, цепь случайностей и даже ниспосланные свыше погодные условия.

Два примечания

Дневниковые записи Николай II начал делать в ранней юности. Несмотря на лапидарность и сдержанность, они дают достаточно полное представление о личности последнего императора, его духовном мире, круге чтения, интересах, семейных связях и, что важнее прочего, своеобычным образом комментируют хорошо известные по другим источникам факты. Из них, из дневников, мы доподлинно узнаем, с кем виделся император, кто был угоден и кто отвержен по причинам, ему только и ведомым. При почти полном отсутствии комментариев к характерам людей и ситуациям внимательному читателю становится понятным истинное отношение императора к происходящему. Поразительно, например, такое признание. Дневниковые записи 1918 года обрываются на последних днях июня, когда будущие убийцы царя чуть ли не ежедневно обшаривали комнаты, в которых жила обреченная семья. Не вдаваясь в подробности, выделю лишь одну — литературную — черту, оттеняющую драматизм сложившихся обстоятельств, и напомню, что Владимир Ильич Ленин — дотошный знаток творчества писателей так называемого прогрессивного направления — чаще иных Чернышевских, Белинских и Добролюбовых цитировал Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. Он с ловкостью отпетого демагога превратил бывшего вице-губернатора в идеологическую дубинку и пускал ее в ход при каждом удобном случае. Россия для вождя международного пролетариата была пространством Щедрина и Некрасова, Гоголя и Чернышевского. Другому и другим места не оставлялось. Россия рассматривалась как материально и духовно неблагоустроенный регион планеты.

Николай II, разумеется, придерживался противоположной точки зрения и, полагаю, в названных авторах искал противоположное ленинским мыслям и ощущениям. 23 июня, в субботу, появляется крайне любопытная дневниковая заметка: «Все эти дни, по обыкновению, много читал; сегодня начал VII том Салтыкова-Щедрина. Очень нравятся мне его повести, рассказы и статьи». Жизненная коллизия, назревшая в Ипатьевском доме, при ближайшем рассмотрении была совершенно щедринской: воровство, притеснения, самодурство и грубость, ничем не вызванная и ничем не спровоцированная.

За две декады до расстрела под 28 июня император заносит: «Начал читать VIII том Салтыкова[-Щедрина]». В течение пяти дней, что называется, отмахал довольно объемистую книгу. Проза у Михаила Евграфовича плотная, густая, диалоги тяжеловесные, насыщенные сатирической информацией. Велосипедному прогону здесь дороги нет.

Многое можно уяснить, если пойти вглубь строки, каждый дневниковый период подробно расшифровать и распластать по соответствующей дате исторического события. К сожалению, у нас никто таким анализом всерьез не занимался. Растащили на цитаты, часто приведенные с орфографическими ошибками, и толковали вкривь и вкось. Дневниковые записи и переписка с Николаем II свидетельствуют, что, несмотря на возросшее влияние Константина Петровича в первые месяцы «Novum regnum», особой близости между молодым государем и обер-прокурором Святейшего синода не существовало. Та былая духовность, издавна отмечавшаяся в общении с покойным императором, отсутствовала, а после неприятной истории с Львом Толстым роль Константина Петровича, особенно в административных и политических делах, постепенно сошла на нет. Более того, император в зрелые годы нанес ему смертельную обиду, и если бы не Витте, то никому неведомо, под каким потолком и на какой улице завершал бы дни отставной обер-прокурор. Сомневаюсь, чтобы все упомянутое в этой книге он вспоминал бы у окна, выходящего на Литейный проспект, под звуки могучей песни «Вставай, подымайся, рабочий народ…», вглядываясь сквозь щель в шторах в бушующее, пузырящееся месиво, утыканное кроваво-красными стягами, над которыми скрежетало и хрипело:

— Да здравствует Витте! Да здравствует свобода!

26 сентября 1894 года в Крыму, за три недели до кончины Александра III, в жаркий торопливый день после завтрака к наследнику «зашел К. П. Победоносцев». Александр III в последние годы тоже дистанцировался от бывшего наставника, но «ко мне зашел К. П. Победоносцев» — это уже слишком! Особенно на фоне того, что пишется о сестре Ксении и ее супруге Сандро, управляющем Шелухине и прочих. Победоносцева мы не встречаем за обеденным столом, а вот никому не известного доктора Груздева встречаем. В Малом Ливадийском дворце нарастают трагические события: «…Около половины 3 он причастился Св. Тайн, вскоре начались легкие судороги… и конец быстро настал. О. Иоанн [Кронштадтский] больше часу стоял у его изголовья и держал за голову. Это была смерть святого!»

Два примечания. Константин Петрович не любил отца Иоанна. И второе. Большевистские вожди отходили в лучший мир совершенно иначе. Современный человек может составить представление об этом по фильмам Александра Сокурова «Телец» и Алексея Германа «Хрусталев, машину!». А о Троцких, Рыковых, Бухариных, Томских, Тухачевских и говорить, нечего. Они перешли в другое измерение в страшных муках от руки коварного соратника, разумеется, не причастившись и не покаявшись.

2 ноября молодой государь видел Победоносцева издали во время приема Государственного совета. Кто только не посещал императорский кабинет в те дни — иностранцы, Бунге, Витте, Кривошеин, Дурново, Рихтер, Воронцов, Ден, Чихачев, родственники… С кем только не беседовал Николай II — с Ванновским, Филипповым, Витте, Кривошеиным, Эллой, Ксенией, Сандро, Бенкендорфом, Куломзиным и прочими. Кому только он не уделял внимания! Наконец, 2 декабря появляется малозначительная, полуделовая и вполне равнодушная фраза: «Утром был Победоносцев…» Если доверять советским исследователям, то можно подумать, что Константин Петрович не вылезал из дворцовых покоев, завладев сразу рычагами управления. Да ничего подобного!

Смертельная обида

Лишь через две недели его приняли в числе других — Ванновского и графа Воронцова, причем Ванновскому рационально мыслящий и дорожащий временем император за тот же период успел предоставить аудиенцию дважды.

30 декабря Николай II заносит в дневник многозначительную фразу, подчеркивающую независимость от бывшего наставника: «Утром удалось погулять недолго, т. к. Победоносцев хотел меня видеть в 10 ч. Принял Витте с докладом…» «Хотел видеть!» Это кое о чем свидетельствует.

Естественно, что Константин Петрович по понятным соображениям стремился опередить Витте. Нельзя в этом эпизоде усматривать подтверждение особой близости императора с обер-прокурором — наоборот. Через десять дней: «Погулял недолго, т. к. ко мне зашел К. П. Победоносцев…» Затем появляется Ванновский. Ясно, что Константин Петрович передает сейчас императору свой трактат о самодержавии и пытается усилить личное воздействие на наступающие перемены. Император нуждается для их обозначения в подходящих, формулировках, которые, очевидно, исходят не только от Константина Петровича.

26 января: «Беседовал с К. П. Победоносцевым…» Император, между прочим, редко указывает чьи-либо инициалы. Еще через две недели он консультируется с Витте, Хилковым и Победоносцевым.

До 5 апреля кто только не побывал во дворце: Ванновский, Филиппов, Чихачев, Бунге, Витте, родственники… Знакомые лица, но всех не перечислишь. Неотмеченное количество времени он и императрица Александра Федоровна уделили скульптору Антокольскому, которого Василий Розанов позднее требовал выбросить из русских музеев. В ясный, светлый, морозный день «поговорив с полчаса с К. П. Победоносцевым, пошли гулять…». Здесь указание на время вполне закономерно. Обер-прокурор не занимает то место, на которое претендует. Что есть полчаса, проведенные в кабинете монарха? Много это или мало? Скорее, мало для решения государственных и политических проблем! Иногда император расшифровывает причину аудиенции, как в случае с Абазой. Иногда бросает фразу, которая выражает сожаление: «Ванновский у меня не был…» Здесь проглядывает и чувство, и необходимость.

28 апреля: «Приняв еще К. П. Победоносцева, пошел гулять…» Инициалы присутствуют слишком часто, что подчеркивает существующую дистанцию. После приема Константина Петровича император частенько отправляется на воздух. Стоит обратить внимание на словцо «еще». Через две недели: «Утром приезжал Победоносцев и задержал нас от прогулки». Явственно ощущается, что задержка вызвала неудовольствие. 12 мая выдался особенно душный — день, а он «задержал нас от прогулки!». Что здесь, как не выражение досады? Так не пишут о человеке, в котором нуждаются. 3 июня император отметил смерть умного Бунге. 5 июня тело Бунге отправляют в Киев, откуда он родом. Интерес императора к личности Бунге очевиден!

До середины лета император не испытывает ни малейшей потребности обменяться мыслями с К. П. Победоносцевым. Кто же в то время был тайным правителем России? Или со смертью предшествующего властелина Константин Петрович сложил с себя серокардинальскую должность? А может быть, его роль в значительной степени преувеличена в большевистскую пору на основании газетной шумихи, поднятой вокруг имени обер-прокурора в прошлом? Фигура для журналистики очень удобная!

26 июня: «…были еще разговоры с Победоносцевым и Куломзиным».

До 4 сентября император не встречается с Константином Петровичем, а дела идут своим чередом. В понедельник он принял Кремера, Победоносцева и князя Н. Н. Оболенского. Вполне рядовые гости. Можно отправиться и на охоту. Через две недели, 18 сентября: «Были Чихачев и Победоносцев и Шишкин». 25 сентября: «Имел доклады Чихачева, Победоносцева и Прокопе». Кто такой Прокопе — надо поискать! А Чихачев поважнее для императора, чем Константин Петрович. Он адмирал, управляющий Морским министерством! Фамилия его мелькает постоянно.

С настоящим идеологом режима встречаются почаще и не ставят его доклады в общий ряд. Ничего не поделаешь: император, хоть и не коронованный еще, есть император! Будь воля Константина Петровича, он наведывался бы к нему чуть ли не каждую неделю. Октябрь миновал, наступил ноябрь. Второго числа: «После трех обычных докладов был у меня К. П. Победоносцев…» Хоть бы на завтрак пригласили!

До 9 января 1896 года фамилия Победоносцева не упоминается. Россия благополучно находится под правлением одного государя. Любопытно, что он и церковных деятелей принимает без участия обер-прокурора Святейшего синода, что симптоматично!

14 февраля: «Были Победоносцев и Муравьев».

19 февраля — смерть генерала Черевина, друга Александра III. 2 марта: «…Ванновский все еще не выезжает, а вместо него был Победоносцев». О Ванновском — с сожалением, о Победоносцеве — с плохо скрытой неприязнью. «Вместо него»! Не очень-то уважительная интонация. Кто же управляет Россией в переломный момент?! До 8 мая Константина Петровича во дворец не звали, да и он сам, очевидно, не напрашивался. 8 мая обер-прокурор докладывал третьим после Муравьева и Горемыкина.

Возникает четкое ощущение, что Константин Петрович занимается лишь своим ведомством и получает аудиенции в порядке очередности в соответствии с практической важностью нуждающихся в обсуждении и решении вопросов. В коронационных торжествах — торжестве самодержавия и православия! — присутствие обер-прокурора никак не подчеркивается. 22 мая император посетил Троице-Сергиеву лавру. Обер-прокурора вроде бы рядом и не существует. Зато днем позже существуют Муравьев, Воронцов, Горемыкин, Сипягин… А перед тем и после того — вплоть до 3 июля — масса родственников, друзей и знакомых, а также государственных деятелей разных рангов. Наконец-то Константин Петрович удостоен, наряду с дежурными флигель-адъютантами, приглашения на завтрак.

До 2 декабря Константин Петрович редкий гость. В понедельник он докладывает царю, поставлен четвертым после великого князя Алексея Александровича, Тыртова, Ермолова и перед пятым — Куломзиным. Под 29 декабря — накануне нового 1897 года — «в Белой зале приняли митрополита Палладия с братиею Александро-Невской лавры». Наличие подле обер-прокурора — прямого, так сказать, «начальника» угодных посетителей — не отмечено…

За год до отставки Константина Петровича в феврале 1904 года император приехал на панихиду по Ванновскому. 15 марта: «Между докладами принял Победоносцева, которого давно не видел, так как он был болен». И все! Хоть бы вставил слово «к сожалению»! К сожалению, был болен! Но нет!

Нашлось время у императора в конце мая принять конфликтующего с обер-прокурором князя Мещерского, несмотря на его скандальную репутацию. В июне он едет в Сергиевскую пустынь и провожает до могилы тело финляндского генерал-губернатора Бобрикова. Подобные факты приведены не случайно. Их количество не так уж трудно увеличить. Например, 18 июля Николай II присутствует на отпевании убитого террористом Созоновым министра внутренних дел Плеве, которого назвал «добрым» и «другом».

До самого конца года император, захваченный трагическими событиями Русско-японской войны, ни в докладах, ни в советах, ни в беседах с обер-прокурором, по-видимому, не нуждается.

Наступает роковой 1905 год! 4 февраля в Москве у Никольских ворот убит террористом Каляевым великий князь Сергей Александрович. «Несчастная Элла, благослови и помоги ей, Господи!»

Только 27 апреля К. П. Победоносцев приглашен к завтраку. Он, между прочим, пока не оставил своего поста. Триумф Витте впереди. И затем снова глубокий провал. Следующее — одно из последних, если не последнее, свидание — в понедельник, 1 августа. 17 октября подписан виттевский манифест. Затем в дневнике ни слова об отставке обер-прокурора Святейшего синода. А на страницах всякой прессы Константин Петрович по-прежнему главная мишень для критических стрел.

До конца года — ни звука о К. П. Победоносцеве. С кем угодно встречается император, только не с бывшим наставником и бывшим будто бы тайным правителем России. До своей отставки 15 апреля 1906 года Витте самый частый гость во дворце.

В мае и в июле Николай II принимает Извольского, которого назначает на место Константина Петровича, и князя Ширинского-Шихматова, который перенимает вскоре от Извольского должность. Извольский же становится министром иностранных дел. 11 октября монарх присутствует на панихиде по генерал-майору свиты дворцовому коменданту Трепову. В ноябре он приглашает вернувшегося из-за границы Витте, несмотря на его, отставку. Жест, не лишенный ни смысла, ни чувства. Вот как владыка расстается с прежде угодным;

10 марта 1907 года — смерть обер-прокурора в дневнике не отмечена. Когда человек пользуется благорасположением, император подчеркивает: «Принимал Извольского долго». О Победоносцеве нет подобной ремарки. На панихиде, если судить по записям, он не присутствовал, до могилы не провожал.

Отбросил обер-прокурора как ненужный предмет. И после отставки нанес смертельную обиду. Почему? За что? Неужели преданность не в чести и вернопреданному нет Места у трона ни при жизни, ни после нее?

Самым любопытным и странным — по другим источникам — оказалось то, что император все-таки отправился на Забалканский проспект в Воскресенский Новодевичий женский монастырь, где присутствовал на заупокойной литургий и отпевании. Служили три митрополита, правоведы несли дежурство у гроба. Народу мало, младшие однокашники, Саблер, Ширинский-Шихматов, Преображенский, Львов, десятка два любопытствующих. У гроба, склонив голову, Николай II постоял недолго и, не проронив ни слова, сел в карету. Копыта глухо застучали по мостовой, раскидывая снежную жижу. Мартовское небо, по-петербургски низкое и серое, притягивало невольно обращенные ввысь взгляды прохожих.

Дневник, чуткий к мельчайшим деталям — прогулкам, чаепитию, охоте, беседам, — остался совершенно глух к выдающемуся и печальному событию.

Проект хорошо устроенного общества

Раннее утро никогда не приносило неприятностей. Нарышкинское палаццо тонуло в плотном, непроницаемом для взора удушливо-ватном тумане. Революционеры еще спали или наскоро пили кипяток, похрустывая колотым синеватым рафинадом и дожевывая бутерброды с колбасой — не поддельной, из мяса или ливера. Подобная колбаса вскоре исчезнет навечно — в эпоху развитого социализма, а в период его крушения обыкновенный и достаточно дешевый для России продукт вовсе испортится и даже станет представлять опасность для потребителя из-за подмеса зараженной радиацией говядины в фарш или распространения коровьего бешенства. Европейские поставщики, утратив совесть, сбывали, а наши предприниматели брали по заниженной цене и потирали грязные лапы, жмурясь от удовольствия и лукаво подмигивая. Но пока революционеры находились под сенью самодержавия, их здоровью ничто не угрожало.

Рассветные часы теперь были особенно милы Константину Петровичу. Можно спокойно подумать. Обычная для дня звуковая партитура Литейного пока не нарушала покой. Прошлое тихонько возвращалось и вместе с ним возвращалась настоящая жизнь, хотя он припоминал далеко не самое приятное и удачное из того, что случилось с ним. Он жил в годы невероятных и неожиданных изменений социального и политического ландшафта России. И он поначалу не принадлежал к их противникам, более того — он причислял себя к сторонникам Великих реформ. Мало кто сделал для совершенствования русского суда столько, сколько Константин Петрович. Но он не мог не замечать, к каким результатам привело внедрение новых законов. Его удивляла реакция на изменения студенческой массы и интеллигенции. В законах крылся лишь один изъян. Четко сформулированные и достаточно гуманные, они не являлись итогом социально-исторического развития и поэтому не могли быстро взять под контроль бурно развивающуюся гражданскую ситуацию. Дело Веры Засулич служило убедительным примером тому. Но, работая над юридическими проблемами, он-то добивался лучшего, он мечтал о лучшем и составлял — пока в уме — проект хорошо устроенного общества, а хорошо устроенное общество и есть справедливое общество, где прогресс — движение вперед — не связан с насилием и революциями. Если кровавая мистерия — повивальная бабка истории, то ему не нужны ни такая повивальная бабка, ни такая история.

Он знал, какое воздействие на людей оказывает литература. Он любил театр и верил в нравственную силу и возможности актерского перевоплощения. Вот почему он яростно боролся с драмой Льва Толстого «Власть тьмы», утверждая, что искусство писателя замечательное, но какое унижение искусства! Он писал о том императору и все-таки добился у него частичного запрещения пьесы. Там, в письме, было одно место, которое ему особенно нравилось. Ему казалось, что он точно указал императору на главный недостаток «Власти тьмы». Он вопрошал государя: «Неужели наш народ таков, каким его изображает Толстой? Но это изображение согласуется со всей тенденцией новейших его произведений — и народ-де наш весь во тьме сидит, и первый он, Толстой, приносит ему новое свое Евангелие. Всякая драма, достойная этого имени, предполагает борьбу, в основании которой лежит идеальное чувство. Разве есть борьба в драме Толстого? Все действующие лица — скоты, животные, совершающие ужаснейшие преступления…»

Вот у Достоевского сюжет разворачивается иначе, действие в «Преступлении и наказании» пронизывает борьба. Идеал ни на минуту не пропадает из действия!

Боже мой, каким нападкам он только, не подвергался! На обер-прокурора спустили всех собак! Пьесе аплодировали после авторского чтения в салонах графини Шуваловой, княгини Паскевич, а министр двора граф Воронцов-Дашков много поспособствовал успеху Толстого, пригласив императора к себе и фактически устроив писателю встречу с ним. Поддавшись первому впечатлению, император и воскликнул: «Чудная вещь!»

Вещь действительно чудная, но и над претензиями Константина Петровича стоит поразмыслить, а высказыванию насчет Достоевского, которое можно приложить к остальному творчеству писателя, нельзя отказать в замечательной емкости и, более того, именно под таким углом зрения, на мой взгляд, и надо рассматривать и понимать Достоевского как религиозное и художественное явление. Пьесу разрешили к представлению лишь при Николае II, который даже не поставил в известность Константина Петровича, что снимает запрет. Но разве обер-прокурор желал худшего для России? Его обскурантизм — выдумка прогрессивных экстремистов.

Константин Петрович припомнил, как зашумели недруги, когда в интеллектуальные круги просочился слух о его отзыве по поводу романа «Жерминаль» Эмиля Золя. Неужели Россия не двигалась бы вперед без подобных натуралистических французских штучек?!

История с «Властью тьмы» предшествовала событиям первого марта и развивалась на фоне предостережения, вынесенного катковским «Московским ведомостям». Вторые первомартовцы оказались почти точной копией своих казненных старших братьев. Они тоже вдохновенно распевали:

И, покончив борьбу, вспомнив нашу судьбу,

Обвинять нас потомки не станут

И в свободной стране оправдают вполне,

Добрым словом погибших помянут.

Константин Петрович был уверен в обратном. И, как видим, не ошибся. В свободной России добрым словом погибших не поминают. Наоборот, добрым словом их поминают нынешние обскуранты. В социуме, который стремится быть хорошо и правильно устроенным, нет места для доброй памяти террористам. Ужаснее всего, что уголовному убийству остатки разгромленной Плеве и Дурново «Народной воли» попытались дать научное объяснение. Программу не просто излагали на сходках, а отгектографировали и разослали по городам и весям страны. Им мнилось, что они жертвуют своей жизнью, а они жертвовали жизнью миллионов, хотя и утверждали, что политический террор «не есть месть, самосуд или бессознательный протест отчаяния, ни, наконец, прямое средство ниспровержения существующего экономического[!] строя, а временная, сознательная и рассчитанная борьба против столпов деспотизма, не имеющая под собой никакой почвы».

Борьба получилась отнюдь не временной, а постоянной! Террористические организации и программы росли, как ядовитые грибы. Александр Ульянов в Петропавловской крепости по памяти восстановил катехизис убийц под названием «Программа террористической фракции партии «Народной воли». Император показал ее Константину Петровичу с собственной резолюцией: «Эта записка даже не сумасшедшего, а чистого идиота». Константин Петрович отметил, что в слове «идиот» бывший воспитанник сделал описку и получилось: «идеот». Однако остальные замечания не вызывали возражений. Большевики над ошибкой царя долго потешались.

Он дрался за безнадежное дело

А Каткова, между прочим, тоже хотели пришибить, но Михаил Никифорович не занимал официального поста, и потому в конце концов беднягу оставили без внимания. Спорили, как слуг самодержавия убивать: из пистолета, динамитом или кинжалом? Яд тоже не исключали — стрихнин. Думали также, куда снаряды прятать. Предшественники роковую бомбу врезали в «Терминологический медицинский словарь Гринберга». Крепкий переплет несколько ослабил силу удара. А эти — нынешние — все учли! Но дали маху в конспирации. Желябов с Перовской вышли изворотливее.

«Московские ведомости» поинтересовались: «Кто их поджигает?» («Is fecit cui prodest?») И решили — террор и заговоры выгодны немцам и вообще антирусским силам. И точно! Болеслав и Иосиф Пилсудские сыграли в заговоре не последнюю роль. Маршал Пилсудский впоследствии на каждом этапе своей деятельности по отношению к России подтвердил догадку императора и графа Толстого. В Первую мировую войну сражался на стороне австрийцев и немцев. Правда, Константин Петрович так ничего и не узнал о жизненных и политических скачках будущего главы санационного режима в Варшаве. Пятеро казненных приняли смерть по-разному: Ульянов к кресту приложился как православный христианин, Генералов, Осипанов, Андреюшкин тоже, видимо, спохватившись, а мастер сыскных мифистификаций Шевырев руку священника злобно оттолкнул. Вдова действительного статского советника и кавалера Станислава 1-й степени Мария Ульянова умоляла жертву, намеченную сыном, спасти ему жизнь, обещая этой жертве превратить заблудшего в «вернейшего из слуг» престола и отечества. Ее уверенность основывалась на религиозности сына, которую она выдвигала как главный аргумент. «Великодушнейший государь! Сын мой был всегда убежденным и искренним ненавистником терроризма в какой бы то ни было форме», — безапелляционно утверждала несчастная мать, которая, между прочим, произвела на свет и другого поклонника террора, но уже массового, погубившего миллионы русских и нерусских жизней. О религиозности младшего брата можно легко судить по распоряжению расстреливать и ссылать священнослужителей и разрушению неисчислимого количества Божьих храмов, многие из которых были памятниками зодчества — застывшей музыкой — и далеко не немыми участниками грандиозных событий. О разграблении освященных церковных ценностей излишне напоминать.

Нет, в хорошо устроенном обществе подобных сюжетов быть не должно, путь к нему через кровь и насилие — нелепость! А ведь террор не прекращался ни на минуту! Он стихал в течение века на какой-то период, накапливая силы, трансформировался, мимикрировал, но затем опять вспыхивал, озаряя багровым пламенем все вокруг. Константину Петровичу, как ни парадоксально, приходилось отстаивать судебную реформу в эпоху, когда террор выступал против торжества закона с невероятной наглостью и упорством. Есть отчего прийти в отчаяние! Если Константин Петрович, этот поборник исторического взгляда на существование народа, испытал всего лишь разочарование, которое, кстати, не простиралось в первое время слишком далеко, то один из основателей исторической школы права профессор Берлинского университета Савиньи являлся вообще открытым противником реформ. Константин Петрович, однако, придерживался противоположной точки зрения: только реформы помогут сохранить самодержавие в неприкосновенности. По характеру своему он был практик, и его работы философского и религиозного содержания, не говоря о юридических, были так или иначе связаны с насущными проблемами бытия русского народа. После Великих реформ общество в мирные годы правления Александра III создала вполне действенные государственные институции, обеспечивающие и духовное, и экономическое развитие. Следовательно, необходимо было позаботиться лишь об устойчивости и развитии. Но именно террор, носителями которого оказалась кучка недоучившихся студентов и экстернов, с небольшим вкраплением дипломированных интеллигентов и людей, подталкиваемых личными обстоятельствами, личными интересами, личной ущемленностью, не позволил добиться стабилизации. Террор — вот источник постоянных кризисов, и при существовании террора даже в годы международного баланса — пусть ослабленного или только психологического — невозможно добиться начала осуществления проекта хорошо устроенного общества и формирования его основы. Суровость Константина Петровича, в быту считавшегося мягким и уступчивым человеком, объяснялась стремлением подавить террор и не идти на пагубные уступки, которые могли бы нанести непоправимый ущерб национальным интересам страны. Стремление сплотить нацию, сделать самодержавную власть надстройкой над классами, группами, слоями населения, объединить массы религией в первую очередь, а затем и внутренне организующим патриотическим чувством — вот задача, какую он ставил перед собой. Не назад, во времена офранцуженного декабризма, по-малороссийски карикатурного «Ревизора» и высокопарно-надменного «Колокола», а вперед — всей народной массой, в едином порыве, единым организмом, спаянным вековыми традициями существования страны с четко очерченными границами, которые надо защищать во что бы то ни стало.

Что такое Россия без власти? Парламентаризм в Англии возник как результат ее исторического — островного — бытия. Парламентаризм — прекрасная вещь, но можно и нужно ли его законодательным путем внедрить в государственную структуру, ограничив самодержавие, и по мановению волшебной палочки изменить психологию народа? С одной стороны, «западники» считали, что другого пути нет. «Радикалы», знавшие Запад лишь понаслышке, или, в лучшем случае, под эмигрантским убогим углом зрения, вообще предлагали немыслимые формы переустройства. Хотя они и отягощали свой лексикон привычными понятиями и словосочетаниями «народная воля», «дума», «соборность», за ними, за этими привычными будто бы понятиями, прятались окропленные кровью французские термины, выхваченные напрокат из якобинских книжонок. В своих прошлых и нынешних упреках и подозрениях Константин Петрович был недалек от истины. Оставалось теперь подождать у окна на Литейном немного — лет десять с небольшим! Вот почему он давным-давно, как только позволили обстоятельства, вступил в сражение и выиграл последовательно несколько битв: 8 марта и 29 апреля сразу после гибели монарха. Кризис, связанный со вторыми первомартовцами, был разрешен менее болезненно. Чудесное спасение императора и семьи укрепило положение политически, и экономически оправданного строя, и перспектива казалась весьма утешительной. Смерть Александра III после тринадцати лет мирного правления потрясла основы государственной структуры, чертеж которой отчасти — но лишь отчасти! — принадлежал Константину Петровичу. Как бы замыкая круг, он одержал победу и в Николаевском зале, когда Россия услышала из уст нового императора оговорку. Камень свалился с души!

Ныне наступала новая эпоха. Но Константин Петрович в то время был не в состоянии вообразить, чем она завершится. Сейчас, когда Литейный уже давал знать о себе цокотом копыт и звонками конки, Константин Петрович внезапно подумал, что его жесткость и суровость, проявленные в борьбе, объяснялись не злыми качествами натуры, которые ему приписывались газетами, Валуевым или Половцовым, Лорис-Меликовым или Абазой, шептавшимися за спиной, а предощущением разразившейся вскоре катастрофы. Он ее предсказывал, и она настала.

Обер-прокурор дрался за безнадежное дело. Только за одно это стоит с сердечным вниманием отнестись к человеку, который никогда бы не принял тебя, не понял тебя и не посочувствовал бы тебе, хотя кто знает? После всего того, что произошло в России и с ним, и со мной…

Катков на излете

Давным-давно в один из своих молниеносных наездов в Москву Михаил Никифорович Катков напросился на аудиенцию у Константина Петровича, прибавив, что желал бы с ним переговорить, но только с глазу на глаз. Закончив жаловаться на игнатьевских — цензурных — сатрапов, он произнес несколько фраз потухшим тоном и потупив взор:

— Вы знаете меня много лет, Константин Петрович, и знаете мои взгляды на самые больные вопросы русской жизни. Во многом они не расходятся с вашими. Во всяком случае, я уверен, что вы не сомневаетесь в моей преданности государю и России. Сколько я потерпел от моей искренности и простодушия, привычки выражаться прямо, без экивоков. Я мог бы сослаться на статьи о польском вопросе, опубликованные в «Московских ведомостях», даже вашего ведомства я касался, не вызвав, между прочим, неудовольствие наиболее крайних элементов в Синоде.

Константин Петрович слушал молча, лишь легким покачиванием головы выражая согласие. Тогда он помог Каткову, избавив «Московские ведомости» от правительственных нареканий. Император внял его аргументам. В другой раз Михаил Никифорович в предсмертное посещение Петербурга прямо пожаловался:

— Меня выставляют защитником евреев. Отнюдь! Сплетничают даже, что в моих жилах течет толика крови гонителей Христа. Но я не защищаю евреев, я защищаю принцип! Одни ограничительные меры до добра не доведут. Нужно избрать иной путь. Ограничения разделяют, а мы нуждаемся в объединении везде и во всем. Даже Федор Михайлович в одном из своих дневников воскликнул: «Но да здравствует братство!» Я очень хорошо это помню. Мне ставят в упрек близость к Циону, но вы знаете, что он один из самых крупнейших физиологов в мире, признанный во всех медицинских центрах. И как мне не поддерживать Илью Фаддеевича, если я был его восприемником? Он стал настоящим христианином, смею вас уверить!

Как обер-прокурор Синода Константин Петрович не имел ничего против выкрестов и понимал роль Циона в развитии физиологии, реально оценивая огромные научные достижения бывшего петербургского профессора, хотя человеческие качества парижского эмигранта и в будущем заклятого врага Витте его раздражали.

— Так о чем же вы хлопочете, дорогой Михаил Никифорович? Чтобы Святейший синод удостоверил: Катков не покровительствует тем, кого называют гонителями Христа? — И Константин Петрович иронически улыбнулся: — Но Синод таких справок не дает.

— Напрасно вы смеетесь надо мной, Константин Петрович. Я чувствую себя ужасно. Европа меня травит. Того и жди запутают в какую-нибудь историю. И у них есть русские покровители, даже в нашем посольстве в Париже. Моя опора во Франции — профессор Цион, и я хотел бы просить вас оказать ему благорасположение. Я привез с собой рукопись его новой книги, которую намереваюсь издать в ближайшем будущем. — И Катков вытащил из распухшего портфеля папку с позолоченными застежками. — Возможно, это мой последний визит к вам!

— Что-нибудь физиологическое? С рассуждениями о религии и Боге? — прищурившись, поинтересовался обер-прокурор. — Вы хотите вызвать у меня доверие и симпатии к автору? Нет уж, увольте!

— Отнюдь не физиологическое! Разрешите мне изложить несколько абзацев? Клянусь, что не буду утомлять вас чтением. Резюмирую кратко, лишь для справки заглядывая в листки, чтобы избежать искажений и не очень отдаляться от оригинала.

Я не стану переводить замечательный ционовский текст в прямую речь Михаила Никифоровича по двум причинам. Читатель теперь весьма требователен, не то что в иные времена, когда герои исторических повествований могли безнаказанно подправлять чужие идеи. Вот почему необходимо прибегнуть к прямому цитированию, чего нельзя сделать — мы слишком далеко ушли бы от описываемого сюжета. Прибавлю, что автобиографические тонкости у Циона требуют четкости и точности, а этого трудно добиться в прямой речи, где краткость есть главное и непременное условие при передаче информации, с одной стороны, а с другой — особенности характера персонажа обязательно повлияют на содержательный аспект, не могут не повлиять. Прямая речь, как источник информации, быстро устаревающий прием, если уже не устаревший. Это последнее и есть вторая причина. По-моему, я ни в коей мере не нарушаю избранную в самом начале художественную стилистику.

— Вы знаете, Константин Петрович, что я не боюсь прослыть ни полонофобом[46], ни защитником гонителей Христа, ни антипатриотом, который препятствует распространению европейской цивилизации в России, ни закулисным деятелем, претендующим на руководство правительственными распоряжениями. Моя верность России и государю известна. Она не нуждается в подтверждении. «Московские ведомости» — нерукотворный памятник — извините, Константин Петрович, за вырвавшееся сравнение, — да, нерукотворный памятник борьбы за будущее России, за ее благоденствие и за ее народ, которую мы все ведем! Придет время, когда наше несчастное и сбитое с толку общество проклянет террор, нигилятину и якобинцев…

— Жаль только в пору эту прекрасную жить не придется ни мне, ни тебе, — завершил катковский пассаж обер-прокурор, не очень твердо произнося строки нелюбимого им Некрасова и одновременно чувствуя, что ирония его неуместна: исповедальные слова Каткова звучали вовсе не высокопарно, а даже с какой-то искренней безнадежностью и болью, — но он все-таки не удержался от язвительности и присовокупил:

— Прошу вас, начинайте ционизацию ваших мыслей.

Нимфа Эгерия Аничкова дворца

— Все это прекрасно, дорогой Михаил Никифорович, но я не могу понять, к чему вы клоните? — спросил обер-прокурор, когда Катков закончил знакомить его с книгой Циона «Нигилисты и нигилизм». — Вы ведь всегда к чему-то клоните?

Константин Петрович догадывался, куда клонит Катков, и надеялся, что прямой вопрос избавит от неприятной беседы. Но Катков был хитер и изворотлив.

— Меня заботят только интересы России, а они тесно переплетены с вашим добрым именем.

— Мое доброе имя?! Но зачем оно вам понадобилось? И что ему угрожает? Я ничего не опасаюсь, и меня ничто не остановит в моем служении государю и России.

— Да, это так! Но что пишут иностранные газеты!

— Мне их мнение известно.

— Вас обвиняют во всех стеснениях и во всех принятых ограничительных мерах.

— Не я один управляю Россией, если вообще мою скромную персону стоит причислять к тем, кто влияет на важнейшие решения. Иван Сергеевич Тургенев выпустил базаровскую птичку, помнится, в шестьдесят втором году. Пока разошлось, пока восхищались, пока разобрались — каракозовщина и вызрела. Я не против микроскопов и экспериментов с несчастными лягушками. И готов признать, что претензии Циона основательны. И решительное поддерживаю и вас, и его. Вы удовлетворены?

— Константин Петрович! — воскликнул Катков. — Верьте мне! Циона я привел просто для примера, хотя ваше мнение… Но именно вас будут обвинять, и в первую голову, русские люди! Да-да, русские люди поднимут против вас голос! Еврейский вопрос — один из самых больных вопросов. Здесь обширнейшее поле деятельности для ваших недругов. Вам в одиночку не одолеть их!

— Вы отдаете себе отчет, к кому вы обращаете свои слова, Михаил Никифорович!

Он не спрашивал, он восклицал. Сейчас, оглядываясь назад, он переоценил отношение к той — давнишней — беседе. Его главные ненавистники оказались его соплеменниками: Валуев, Половцов, Абаза, один и другой, Игнатьев… Но особенно возмущался военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, будущий генерал-фельдмаршал, который если и не проиграл Русско-турецкую войну, то и не выиграл ее безусловно и бесповоротно. Милютина считали великим реформатором, хотя проверить качество нововведений в армии при Миротворце, слава богу, не представилось возможности. Переживая угасание Великих реформ и гибель Александра II как личную трагедию, военный министр везде говорил о тлетворном влиянии Константина Петровича:

— Он и Катков приносят вред России, пытаясь повернуть вспять достигнутое в прошлое царствование. В Аничков дворец «Московские ведомости» доставляются обер-прокурором регулярно. Он нимфа Эгерия Аничкова дворца.

Со своими близкими Милютин в припадке откровенности совершенно не щадил обер-прокурора, отзываясь о нем куда резче, чем Валуев или Абаза:

— Речь Победоносцева была иезуитской! Он огульно отрицал все, что было сделано в предшествующее царствование. Он осмелился назвать Великие реформы ошибкой! И преступной ошибкой! Он отрицает все, что составляет основу европейской цивилизации! Если бы покойные братья слышали, они не поверили бы своим ушам, что профессор способен произносить подобные филиппики.

В замечательном по объему исторических сведений дневнике Милютин прямо писал после мартовской речи Константина Петровича: «Многие из нас не могли скрыть нервного вздрагивания от некоторых фраз фанатика-реакционера!»

Это прямо отрывок из какой-то исследовательской работы советской поры.

Когда Константин Петрович произнес речь о правах сословий, то Милютин говорил наиболее совестливым членам Комитета министров:

— Обер-прокурор поднимает знамя дворянских привилегий! Он считает, что из молодых людей, отнесенных к вольноопределяющимся третьего разряда, надо допускать в офицеры только дворян! Не уровень образования и способности к военному Делу, а дворянская порода есть главный критерий для обер-прокурора! Какая чепуха!

Правда, Константина Петровича в его усилиях никто не поддержал, но нашлось немало тайно ему сочувствовавших, и Милютин это тонко ощущал.

Но что злобные шпильки Абазы или Валуева в сравнении с густой критикой главы заинтересованного ведомства? Да как критике и не быть густой, если младший Милютин — едва ли не петрашевец и не раскаявшийся! — до самой смерти носился с социалистическими идеями?

Прав оказался Михаил Никифорович: русские недруги и псевдолибералы язвили острее инородцев и их друзей.

А что о нем болтали за спиной будто бы его единомышленники! Константин Леонтьев называл его морозом, сторожем и непроветренной гробницей! Какие-то политические убеждения его Леонтьев разделял, да и многие другие критики разделяли — пусть и называя «китайским мандарином»! — но «непроветренная гробница» — это уже слишком! Данилевский, например, довольно откровенно делал вид, что обер-прокурор как идеолог и государственный деятель его не занимает, а взгляды не оказывают на Россию ни малейшего воздействия. Как личность Данилевский вызывал у Константина Петровича ответную волну холода. Он принадлежал к той категории людей, которые прошли революционную школу у Буташевича и не сумели раскаяться так искренне и глубоко, как Достоевский, приняв в сердце Христа. Он был прекрасный естественник, много сделал для возрождения Крыма, написал книгу «Россия и Европа», имевшую оглушительный успех. Константин Петрович прочел ее с любопытством, но многие места его отталкивали, в то время как у другого патриота и славянофила, Аксакова, он ничего похожего не находил. У Аксакова все маслом по сердцу. Завистники шептались, что он прицепился к Аксаковым из меркантильных побуждений.

Константин Петрович протянул руку к книжному шкафу и открыл наугад страницу знаменитой книги Данилевского. Волнистой чертой были подчеркнуты следующие слова: «…Социализм думал найти общие формы общественного быта, в своем роду также абсолютные, могущие осчастливить все человечество, без различия времени, места и племени. При таком направлении умов понятно было увлечение общечеловеческим». Подобные мысли, вероятно, к Данилевскому пришли в Петропавловке, где он отсидел более трех месяцев по делу кружка Петрашевского.

Не отправлено

Да, он высоко ставил славянство, но не считал, что оно призвано обновить весь мир, все человечество и решить самую важную общечеловеческую задачу — отыскать пути к совершенству. Он правильно отделил Россию от Европы, заклеймив европейничание. Мысль о том, что Россия станет вровень с Европой, в целом не вызывала у Константина Петровича возражения. Мировое равновесие будет достигнуто славянским единством, его балансом с Европой и Америкой. России он давал здесь первое место. Однако практика показывала, как нелегко добиться этого единства внутри самой России даже при взлете национальных чувств, ярко проявившихся после Крымской войны. Славянская федерация возможна только под главенством России, но если внутри России нет согласия?..

Да, нет согласия! И гибель монарха, взорванного поляком и католиком, подтверждала это. Поляков в терроре масса! И многие ненавидят русских. Но еще большую опасность представляла еврейская молодежь, которую сломить очень трудно, а в иных случаях и невозможно. Сложность проблемы состояла в том, что новое поколение еврейской молодежи в массе говорило на русском языке, быстро усваивало русскую культуру, не отделяло себя от русских сотоварищей, стремилось учиться в русских учебных заведениях, не собиралось покидать страну или отделять от нее часть территории, как поляки и малороссияне — дети Тараса Шевченко, а добивалось уравнения в правах и, так же как и русские, — расширения этих прав и свобод, что совершенно устраивало и, более того, импонировало и вызывало симпатию у русских собратьев — в гимназиях, университетах, на промышленных предприятиях и вообще везде, где евреи соприкасались русскими. Еврейские национальные, националистические и религиозные группы были весьма незначительны по своему составу и проигрывали в интеллектуальном отношении «интернационалистам». Вместе с тем это новое поколение привносило в борьбу с традиционной монархией специфические черты, которые в разное время оценивались по-разному, но существование их нельзя отрицать, отчего законная власть испытывала дополнительные, а иногда и непреодолимые препятствия. Многие, в том числе и Катков, отчетливо понимали, что одни ограничительные меры ни к чему не приведут. Деятельность сменяющих друг друга комиссий по обустройству еврейской жизни не даст ожидаемых результатов, и волны быстро революционизирующейся еврейской молодежи под влиянием леворадикальных русских элементов на родине и в эмиграции вольются в общерусское противоправительственное движение.

Рассмотрение юридических проблем в историческом аспекте показало и давно убедило обер-прокурора в том, какую силу имеет национальная идентификация. Несомненно, что право есть результат национального понимания всех обстоятельств бытия народа. Национальные чувства русского человека неотделимы от христианства. Враги христианства — враги России. Но и в православии нет единства, а что есть Россия вне православия, без православия?

Константин Петрович не любил евреев и старался поддерживать в своих воспитанниках эту нелюбовь, в чем преуспел. Но нельзя не отметить, что антиеврейские обертоны в личных высказываниях Александра III и недостаточно энергичное вмешательство в погромную волну, прокатившуюся после взрыва на Екатерининском канале по России, обладали «допобедоносцевскими» корнями. И корни эти были достаточно мощными. Мало кто обратил внимание на приписку, сделанную обер-прокурором в феврале 1886 года, задолго до ареста вторых первомартовцев, в относительно спокойное время, на подготовленном специальном докладе о концертах Антона Рубинштейна, где дана высочайшая человеческая и профессиональная оценка замечательного композитора. Обер-прокурор советует и даже просит императора посетить один из его концертов, особенно выделяя, что Рубинштейн по рождению своему, по воспитанию, по семейным и общественным связям и отношениям, по привычкам и образу жизни — русский и остается в России, «несмотря на блестящие предложения, которые не раз делались ему за границей».

В конце доклада Константин Петрович подчеркивает: «Я знаю, что многие, коим дорого русское искусство, будут до глубины души обрадованы таким знаком Вашего внимания». Александр III однажды посетил театральное представление по опере Рубинштейна «Нерон», но это было за два года до взрыва на Екатерининском канале. Обер-прокурор человек многозначительный, что не подлежит сомнению, — у него нет ни в письмах, ни в статьях, ни в книгах проходных случайных фраз. Все продумано и оправдано. Вот почему лапидарный комментарий автора на докладе заставляет задуматься и сделать соответствующие выводы: «Предполагалось, но по зрелом обсуждении не отправлено».

Не только наставник влиял на воспитанника, но и воспитанник-император вынуждал наставника-обер-прокурора считаться со своим мнением и со своими настроениями. За таким документом таится нечто весьма серьезное, требующее внимательного психологического исследования. И немудрено, что на замечание, сделанное неспроста и оставленное в «Novum regnum», ни в советские времена, ни сейчас никто не обращает внимания. Слишком глубоко залегающий пласт пришлось бы поднять на поверхность.

Объяснить удивительный феномен резко отрицательного восприятия еврейства обер-прокурором весьма нелегко, если вообще возможно. Многие факты свидетельствуют о постепенной политизации этого отношения.

Царь-освободитель и президент

Для императора-освободителя, отца Александра III, были характерны веротерпимость, воспитанная Василием Андреевичем Жуковским, социальная и человеческая порядочность и сдержанность, особенно в первые годы правления, а также рациональный взгляд — как частность — на еврейскую проблематику. Александр II обладал качествами, без которых реформаторская деятельность абсолютно немыслима. Именно он являлся мотором изменений, происходящих в России. Он не представлял собой игрушку в руках окружения. Освобождение крестьян произошло без Лорис-Меликова и прочих персонажей последних лет царствования, которые увенчали себя лавровыми венками, в то время как исполняли лишь волю императора, разрабатывая детали небывалого в мире, грандиозного проекта. В этих глубинных гуманитарных течениях натуры император ничуть не уступал, а, быть может, превосходил своего современника президента США Авраама Линкольна, уничтоженного сторонниками рабовладения. Линкольн за своими плечами имел устойчивую сложившуюся традицию — за ним стояли Джордж Вашингтон и Бенжамен Франклин, Конституция и Декларация независимости. Оглядываясь назад, Линкольн видел лица тех свободолюбивых политических деятелей, создавших условия для принятия закона об отмене рабства, осложненного необходимостью преодоления расовых различий, и Гомстед-акта, которые положили начало ничем не стесненному развитию личности в Америке. А Александр II перед отменой крепостного права, которое Пушкин и многие другие лучшие люди России считали и называли рабством, за плечами имел совершенно другую — противоположную — традицию, которую предстояло сломать. Упразднить историческую традицию, обладающую достаточно серьезной экономической подоплекой, под силу только деятелю, наделенному не просто державной волей и безмерной властью, но и даром пророчества и предвидения ближайших последствий.

В России все не так!

Если Линкольна убили сторонники рабства, то Освободителя лишили жизни те, кто считал себя защитниками свободы.

Несколько иные дрожжи

Контрреформаторская деятельность Константина Петровича после выстрела Каракозова, которая с воцарением Александра III приобрела государственные масштабы и в конце концов коснулась и еврейской проблематики, была все-таки замешена на несколько иных дрожжах, чем у его воспитанника. В близких советчиках у нового императора пребывали такие типы, как шеф жандармов, а затем одесский временный генерал-губернатор Александр Романович Дрентельн, переведенный в 1881 году в Киев. Погромная репутация Дрентельна губительно отозвалась на правительственных установлениях и распоряжениях. Он давно был известен своими антисемитскими взглядами и темными связями с начальником III отделения собственной его императорского величества канцелярии совершенно ничтожным Шмидтом, развратником и растратчиком, которого вскоре уволили. Должность шефа жандармов Лорис-Меликов отнял у Дрентельна, осложнявшего и обострявшего положение и в столицах, и в провинции. Кресло в Киеве он получил не только потому, что командовал там военным округом после Русско-турецкой войны. По словам одного из современников, Дрентельн «до глубины души ненавидел евреев» и во время погрома в 1881 году «дал полную свободу действий необузданным толпам «хулиганов» и днепровским «босякам», которые громили открыто еврейское имущество, магазины и лавки, базары, даже в его глазах и в присутствии войск…». В конфликте, который разыгрался в приемной ректора Киевского университета профессора по кафедре энциклопедии права Николая Карловича Ренненкампфа, когда профессор Виктор Андреевич Субботин, придя на квартиру по каким-то своим надобностям — он возглавлял кафедру гигиены, — назвал Дрентельна публично «негодяем», император встал на сторону генерал-губернатора. Дело дошло до рукопашной с адъютантом Дрентельна Треповым, в ход пошли стулья…

Таким образом, Дрентельн в Киеве оказался вполне к месту и в нужное время.

В связи с распадом семьи и появлением у отца неофициальной супруги у наследника укрепилось стремление к пересмотру всего того, чего Россия достигла в предшествующие десятилетия, в том числе это коснулось и отношения к евреям. Личное отношение наследника к евреям ухудшило то, что в окружении княжны Долгорукой находились промышленники и банкиры, чье происхождение вызывало у некоторых придворных недоумение. В годы обрушившейся на Россию свободы свое состояние сколотили Гинцбурги, Поляковы, Бродские, а успешную карьеру сделали многие выкресты, приложившие свои способности в самых различных сферах жизни. Их, конечно, было незначительное меньшинство, но они выделялись из общей массы энергией и крупномасштабными проектами. Достаточно обратить внимание на то, что один из братьев Поляковых проводил успешные финансовые операции через свой банк в Иране. Это вызывало раздражение у сына несчастной императрицы Марии Александровны. Таким образом, не только наставник, но и другие многочисленные факторы формировали мировоззрение наследника, а затем и императора Александра III.

Нельзя не сказать…

В книге Александра Солженицына «200 лет вместе» фамилия Победоносцева дважды или трижды упоминается вскользь. Его отношение к евреям сглажено, а роль в формировании антиеврейских настроений совершенно не освещена, хотя она была если не ведущей, то, во всяком случае, значительной. Преуменьшение роли обер-прокурора искажает картину, переводя стрелку по-марксистски на политико-экономические рельсы. Поверхностное и краткое упоминание фамилии обер-прокурора приводит к неверному толкованию ряда важнейших событий. Вообще книга Александра Солженицына не затрагивает существа вопроса, опускает фамилии героев известного поприща, изымая из избранного сюжета произвольно целые ветви и участки развития определенных тенденций. Так, например, в книге нельзя найти фамилию того же Дрентельна, наделавшего много бед и причинившего массу страданий людям, а значит, не стоит ждать появления фамилии полковника Винберга, сына командира гвардейской дивизии генерала Винберга, подчиненного Дрентельна, вполне бездействовавшего во время чудовищного погрома. Винберг и Дрентельн близкие приятели. Полковник Винберг прославился книгой «Крестный путь», сотрудничал в газетенке «Призыв» и ежегоднике «Луч света». Идеологически сближался с национал-социализмом. Рядом с ним стояли такие преступные элементы, как Шабельский-Борк и Таборитский, убившие в эмиграции отца писателя Владимира Набокова. Нет ничего и о матери убийцы, писательнице Шабельской-Борк, связанной с редактором «Нового времени» Сувориным. Нет ничего и об отце убийцы, некоем господине Борке, издателе антисемитских газет.

Вообще киевский узел совершенно опущен Александром Солженицыным. А напрасно! Шульгин Шульгиным, с его подловатой книжкой «Что нам в них не нравится…» — это хорошо и правильно, что автор о нем упоминает неоднократно, уж не важно как! Василий Васильевич достоин упоминания. Но куда подевал автор Григория Шварца-Бостунича, спеца по еврейским и масонским делам, с его гнусной киевской деятельностью, не менее гнусными книжонками и сотрудничеством — причем прямым! — с нацистами. Вот что мы обнаруживаем в одном из допросов Эйхмана: «А в стороне от нас сидел штурмбаннфюрер с бородкой клином, он почти ничего не слышал и выглядел здесь смешно, как совершенно чужой. Это был… научный руководитель департамента I в СД профессор Шварц-Бостович{2}. Он служил еще при царе в апелляционном суде в Киеве, занимался масонством, издал об этом книгу, и за это ему, ну скажем, пожаловали звание штурмбаннфюрера СС…» Шварц-Бостунич был одно время начальником известного нацистского преступника Дитера Вислицени, казненного по приговору международного суда.

Упомянутая публика играла активнейшую роль в антисемитском движении до революции на территории Российской империи. Но о них автор книги «200 лет вместе» не промолвил ни слова. То ли не знает, то ли не хочет касаться существенного. И подобных темных и немых провалов в книге Александра Солженицына немало. Вот еще две-три фамилии, блистательное отсутствие которых поражает. Ничего нет в книге ни о генерале Нечволодове, издавшем в Париже весьма яркое произведение, в состав которого входят нилусовские «Протоколы сионских мудрецов». Название достаточно бесхитростное и простенькое — «L’Emperuer Nicolas II et les juifs», но объем приличный. Идеология этого «генерала-историка», каким его изображает в «Красном колесе» Солженицын, весьма незамысловата. Чувствуется, что и к своему герою, и к его мыслям автор испытывает симпатию: «Из темной невидимости шел к Воротынцеву неотклоняемый голос:

— Вся русская жизнь — в духовном капкане. Три клейма, три заразы подчинили нас всех: спорить с левыми — черносотенство, спорить с молодежью — охранительство, спорить с евреями — антисемитизм. И так вынуждают не только без борьбы, но даже без спора, без возражений отдать Россию…»

Кто вынуждает — неясно, можно только догадываться. Кому, как не Александру Солженицыну знать, кто такой генерал Нечволодов и что он из себя представляет. Полковнику Воротынцеву тоже не мешало бы это ощутить. Ни слова и о пресловутом Сергее Нилусе, ни звука о Вагнере, оглушительное молчание о деяниях Пржецлавских и так далее…

Таким образом, даже неспециальный анализ текста показывает значительные и, как мне кажется, намеренные не пробелы, а провалы.

Но возвратимся к Константину Петровичу.

Что же должны говорить другие?

И все-таки, повторяю, столь неприличное отношение к части подданных императора со стороны обер-прокурора и члена Комитета министров, ее истории и культуре — предмет будущего психологического исследования, которое, по моему мнению, прольет свет на природу антисемитизма, ведь Константин Петрович великолепно знал историю и христианства, и иудаизма, и положение евреев в России, и отношение к ним со стороны католической и протестантской церквей и правительственных отечественных установлений. Что же касается революционной проблематики в еврейской жизни, то стоит здесь привести фрагмент из книги Александра Рафаиловича Кугеля, знаменитого театрального деятеля, скончавшегося при советской власти в 1928 году. Вот о чем он повествует в давно не переиздававшихся мемуарах «Листья с дерева». После выхода в свет манифеста 17 октября 1905 года, то есть за два дня до лицейской годовщины и выхода в отставку Константина Петровича, граф Витте, которого самого слухи объявляли евреем, во что и раньше поверить было довольно трудно, но, что известно совершенно точно, имевший жену крещеную еврейку — урожденную Хотимскую, пригласил к себе целый ряд известных людей еврейского происхождения, каковые, разумеется, принадлежали отнюдь не к революционизированным слоям населения, и предложил им… прекратить экстремистские выступления и борьбу с правительством, обещающим в скором времени ввести конституцию. Присутствующие изумились и задали графу и председателю Комитета министров, чуть ли не ежедневно бывавшему у императора Николая II с докладом, вопрос, как практически это сделать. Ведь евреи в революции не участвуют — во всяком случае те, кто находился на приеме у Витте. Разъяренный таким запирательством, граф довольно грубо их оборвал:

— Не играйте в наивность. Напишите в «Alliance Israelité» и объясните, что в дальнейшем революция может не улучшить, а только ухудшить положение евреев.

В дальней перспективе Витте оказался прав. Александр Рафаилович подчеркивает, что с таким обращением к евреям из имущих классов выступил человек выдающийся и достаточно хорошо информированный. Он также задает риторический вопрос: «Что же должны говорить другие?» Есть и не менее удивляющие сведения об отношении Витте к евреям в период первой русской революции. Он якобы просил одного из газетных магнатов, Нотовича, «дать ему передышку». Все эти и подобные вряд ли мифические сюжеты вынуждают повторить вопрос Кугеля: «Что же должны говорить другие?» — если Витте полагал: еврейство как целое и революция нераздельны.

Популярная формула

Неужели Витте набирался мудрости у профессора Московской духовной академии Никиты Петровича Гилярова-Платонова, который внедрил ставшую впоследствии знаменитой формулу о двух полюсах еврейства, столь популярную сейчас в известных кругах: космополитический капитал Ротшильда неразрывно связан с космополитическим союзом Маркса. В самое бурное время после виттевского манифеста Константин Петрович издавал книги этого знатока герменевтики[47] и учения о вероисповеданиях, ереси и расколах. Почитайте сборник статей «Вопросы веры и церкви» или «Еврейский вопрос в России», к изданию которых были прямо причастны Константин Петрович и князь Шаховской, чтобы прийти в ужас от темных намеков и недвусмысленных высказываний хотя бы по поводу ритуальных убийств, послуживших фундаментом для изворотливых словоизвержений прокурора Виппера на киевском процессе Бейлиса.

Замечательный законник, знаток различных судебных систем, один из авторов юридических реформ не постыдился выставить свою фамилию на обложке книги Гилярова-Платонова, где легко можно обнаружить такие слова: «Наш просвещенный век гнушается этим обвинением, находя в нем остаток средневековой, фанатической ненависти к евреям…» — и далее: «Но, с другой стороны, как и отвергать решительно и притом не только обвинейие против скопцов, но даже обвинение против евреев. Несмотря на всю ученую защиту, прочитывая перечень случаев, положим, опровергнутых, по-видимому, о пропавших христианских мальчиках, спрашиваешь невольно: но отчего же это обвинение держится так упорно? Отчего оно во всех веках и во всех странах, не сносившихся между собою, повторяется с одинаковыми подробностями? И выводишь заключение: что-нибудь есть. Конечно, это не догмат еврейского вероучения, но зверское суеверие массы, и притом ослепленной ненавистью. Мы признаем изуверство в религиозных гонителях — отчего не может проявляться того же изуверства, и с тем же зверством, и в гонимых за веру?»

Да это же просто отрывок из позорной прокурорской речи Виппера! Это его иезуитское выкручивание и вычерчивание восьмерок спустя без малого двадцать лет!

В необъятном и только отчасти доступном мне наследии Константина Петровича я ничего подобного его руки не читал, но он, как мы видим, давал дорогу псевдонаучным заявлениям, не обрывал площадную иезуитскую риторику. Более того, в достославных отчетах своих он поддерживал нижеследующий образ мыслей, выдавая их за фактически обоснованные. Вот какие характерные выражения легко найти у Гилярова-Платонова, которые посчитал уместным издавать под личным штемпелем накануне горькой отставки обер-прокурор.

Евреи у многих вызывают отвращение. Но не вера и язык причина. На Украине готовы молиться об избавлении своих местностей от нашествия евреев. Евреи — саранча. Производителен ли еврейский труд и обогащает ли он страну или истощает? «Мы не просим рассуждать о причинах и приводить извинения, — продолжает Гиляров-Платонов. — Они хорошо известны и выучены наизусть; требуется засвидетельствование факта или его опровержение, но опровержение тоже фактическое. Нечего и говорить, искать оплодотворяющей силы еврейского труда будет труд напрасный. А если так, то отвращение к евреям в неевреях не скажем законно, но оно понятно и извинительно».

Кто сделает лучше — тому исполать!

Опровергать гиляро-платоновские измышления и даже саму постановку вопроса нелепо. Но как мог Константин Петрович — истинный христианин и превосходный стилист — одобрять столь примитивно сконструированные пассажи? Я не разделяю утверждение, что Константин Петрович верил от испуга, а не по душевной потребности. Я полагаю, что его вера шла из сердца! И чем больше я сталкиваюсь с необъяснимыми доказательствами приверженности Константина Петровича к такого рода неприкрыто антисемитским и не достаточно изощренным сентенциям, тем больше я удивляюсь неохватности его натуры, которая включала в себя и поддержку — причем открытую — столь мерзких высказываний. Впрочем, на двойственность натуры обер-прокурора указал Александр Блок в «Возмездии».

Нет данных, что Константин Петрович хоть как-то был причастен к погромной — практической — деятельности. Нет данных, что он пытался использовать в своей борьбе «Протоколы сионских мудрецов»: как опытный юрист он понимал всю пагубность и бесперспективность подобных затей. Но как объяснить, как растолковать занятую им позицию? Как этот высокий ум, развитый интеллект и, в сущности, добрый и отзывчивый в быту человек, сам испытавший страдания и гонения, унижал себя тяжелыми и мучительными чувствами, каким нет оправдания, и, более того, с их помощью делал государственную политику, особенно во времена императора Александра III, тоже не скрывавшего, мягко выражаясь, резко негативного отношения к одной части собственных подданных, хотя и сдерживавшего в определенной мере погромные устремления Дрентельна и Дурново, отдававшего отчет в глубине души, к каким последствиям приведет Россию резня?

Ни одно из воззрений Константина Петровича не составляет загадку, кроме его отношения к евреям. Объяснить это с религиозной точки зрения невозможно. О фактах его участия — пусть косвенного — в формулировке ограничительной политики в отношении евреев можно прочесть в разного типа литературе прошлых лет. Сегодня пишущие о Константине Петровиче стараются не касаться неприятного аспекта, почти всегда умалчивая о нем совершенно в надежде, что, возможно, не всплывет или будет — что, конечно, предпочтительней — духовно освящено. Я попытался дать лишь быстрый и не оттушеванный очерк затронутой темы, без которого просто немыслим психологический этюд об этом редкостном, безусловно честном и некорыстолюбивом во всяких отношениях человеке.

Кто сделает лучше — тому исполать!

Главы «Не отправлено», «Нельзя не сказать…» и «Популярная формула» я писал со страхом и болью. Отвержение такой составляющей деятельности обер-прокурора на протяжении многих страниц, где я не затрагивал неприемлемых для меня поступков и взглядов, изрядно тяготило и не давало покоя. Я все время терзался неразрешимой загадкой. И вместе с тем я понимал, что ни блоковская всеохватная доминанта, ни темные страницы биографии этого человека не должны заслонить все остальное богатство. Вот почему я и занялся в далекие годы личностью обер-прокурора и попытался по библейскому завету отделить зерно от плевел, воздав должное разумному и вечному, лишь однажды приподняв плотную завесу, за которую пусть заглянут другие.

Колоссальный труд

И надо заметить — совершенно неоцененный! А вместе с тем он — труд в полном объеме — мог бы способствовать истинному осознанию того, что происходило в России, мог бы стать источником уникальных историко-социальных концепций, материалом для удивительных — неожиданных — выводов. Ссылки на него, на результаты этого колоссального труда, чрезвычайно редки. Они — результаты — должны были бы вызвать постоянный интерес не только у историков и историков религии, но и у этнографов, социологов, культурологов, политологов и всяких иных специалистов, которые озабочены судьбами России. Но нет! Ничего! Просмотри, читатель, соответствующую литературу, и ты, столь недоверчивый и критически настроенный, убедишься в моей правоте сам.

В недавно вышедшем сборнике «Тайный правитель России» о них, об отчетах, ни звука. Даже в материалах для биографии, принадлежащих редактору «Исторического вестника» Борису Глинскому, в прекрасном, лаконичном и серьезном очерке, где, правда, далеко не все сказано о Константине Петровиче, об отчетах тоже нет ни слова. Нет ничего и у академика Готье, нет ничего у высокомерного Василия Розанова, дающего понять, что он имеет право судить обо всем, что случайно увидел и с чем случайно ознакомился. Казалось бы, Николай Бердяев, этот не менее высокомерный ум, должен был бы в фрагменте о Победоносцеве и Ленине из книги с названием «Истоки и смысл русского коммунизма», претендующим на всеохватность, с названием, лишенным прежде всего скромности, поведать нам о многолетней работе Константина Петровича, вчитываясь в которую можно кое-что по-настоящему понять и в русском терроризме, и в русском коммунизме, и в прочих достаточно страшных явлениях, поразивших Россию. Ведь Ленин занимался и статистикой, и этнографией, и религией, последней особенно, клеймил ее, как только умел, и выводы его носили весьма конкретный характер. Он просто уничтожил построенное обер-прокурором, перебил тысячи священников, сжег дотла и самое лучшее, самое безобидное, например преподавание хорового церковного пения в школе, низведя уроки его до необязательного предмета, лишив народ музыкальных азов, музыкального начала, сделав его уделом лишь исключительных, талантливых детей. А поющий народ, которого сызмальства учили пению, есть совершенно другой народ, и вряд ли он, обученный пению, мог бы совершить над собой такое насилие, как народ, пению не обученный.

Константин Петрович вытер ладонью пыль с вишневой гладко отшлифованной стенки шкафа павловских времен, распахнул дверцу и посмотрел на ряды книг. Вот первые отчеты, напечатанные на дешевой бумаге и оправленные в еще не роскошные переплеты. Он выдернул из тугого строя наугад том и прочел про себя подробно — каждое слово отдавалось в его сердце: «Всеподданнейший отчет обер-прокурора Святейшего синода Константина Победоносцева по ведомству православного исповедания за 1888 и 1889 годы Санкт-Петербург, 1891 год!»

Глаза его медленно пробегали плотные, как шеренги гвардейцев, строки, и он, не склонный к мистике, вздрогнул от ужаса.

«Черезвычайным событием, коим знаменуется отчетный период времени — 1888 и 1889 годы, — было чудесное спасение Царя и его августейшего Семейства при страшном крушении царского поезда 17 октября 1888 года…»

Через семнадцать лет лишенный собственной воли наследник, чудесным образом спасенный во время крушения, подписал манифест, которому суждено было, по уверенному мнению Константина Петровича, погубить Россию. Сейчас настал конец октября несчастного 1905 года, и он уже в отставке и является живым свидетелем начинающейся бури, которая продлится не меньше века и жертвой которой станет и страна, и миллионы загубленных душ, и сам император, и его семья. В первый раз он отрекся, подписав манифест, во второй и последний — через двенадцать лет. В первый раз его уговорил Витте, во второй — Шульгин, Гучков и генералы. Везде измена, царь в плену… Пророчество Тютчева!

«Десница Божия извлекла царя и семью из-под смертоносных развалин… Господь Бог дивным образом спас всех нас…»

Но далее, далее! Глаза его, такие медленные и вдумчивые обычно при серьезном чтении, сейчас спешили как угорелые в поисках той самой фразы, которая пришла на ум и без чтения. Вот она!

«Святейший синод в благодарность Господу Богу… признал за благо: в молитвенное воспоминание о великой милости Божией к державе Российской установить ежегодно 17 октября во всех православных церквах империи торжественное служение Божественной литургии, а после оной благодарственное Господу Богу молебствие с коленопреклонением…»

И что же сотворил в сей день теперь уже не молодой, а достаточно опытный император, клявшийся в Николаевском зале продолжить дело отца? И тоже 17-го числа, только января месяца… Опять же 17-го — о, какое-то роковое число! — утвердил проклятый манифест и через несколько дней с холодным сердцем, наверняка не читая, подмахнул рескрипт на имя обер-прокурора после прошения об отставке!

Константин Петрович, конечно, не знал, что Николай II в дневнике отметил чудовищное событие: «Годовщина крушения! В 10 часов поехали в казармы Сводно-Гвардейского батальона. По случаю его праздника отец Иоанн отслужил молебен в столовой. Завтракали Николаша и Стана. Сидели и разговаривали, ожидая приезда Витте. Подписал манифест в 5 часов. После такого дня голова сделалась тяжелою и мысли стали путаться. Господи, помоги нам, спаси и умири Россию!»

Цитируя эти слова, советские люди делают обычно в предпоследнем слове ошибку, вставляя между первой и второй буквами букву «с», и потом, не стесняясь этой ошибки, продолжают свои исторические исследования.

Витте, Витте, Витте, Николаша, опять Витте… Об отставке обер-прокурора, как позднее и о его кончине, — ничегошеньки. А Константин Петрович весь день молился и вспоминал страшные подробности ненастного октябрьского дня, когда увидел листовку с манифестов.

Ему не хотелось возвращать довольно увесистый том на место. Он и то, что в нем было сказано, утешали обер-прокурора в несчастье, которое свалилось на Россию. В глаза бросились цифры сооруженного за два года: 39 церквей, 12 приделов, 82 часовни…

— Вот-вот! — воскликнул он громко. — Открыто тридцать пять школ! Тридцать пять, — повторил он. — Устроено двадцать пять училищных домов, учреждено две богадельни и два приюта… Содержание их обеспечено денежными жертвами…

А нынче, в XXI веке, когда у нас открывается дом для престарелых, трубят на всех углах, но чаще сообщают о том, что не стоит и копеечных средств — какие несчастные случаи приключились со зданиями, в которых почти как заключенные находились старики.

Ах, как жила Россия!

Нет-нет, это был прекрасный том! Он закрыл глаза и по памяти шептал всплывавшие перед его внутренним взором строки, которые когда-то надиктовывал библиотекарю Львову:

— «Крещение русского народа… Девятьсот лет тому назад… Свет истинной веры… Подвиг святого и равноапостольного князя Владимира!»

Он вспомнил свои поездки в Киев, торжественные молебствия, крестные ходы. В середине июля православная Русь праздновала великий юбилей. Водосвятия, чтения и беседы… С 11 по 17 июля весь Киев бурлил радостью. Именно здесь совершилось крещение русского народа.

В 1839 году произошло еще одно значительное событие, повлиявшее в дальнейшем на судьбы многих людей. Пятьдесят лет, как произошло воссоединение православной церкви с западнорусскими униатами. Несколько миллионов отторгнутого от России Римом русского православного народа обрело теперь покой под сенью мощной державы!

Он держал сейчас в руках один из лучших своих отчетов. Верноподданных 100 000 000 душ с лишком обоего пола! Громадная страна! Краса и гордость мира! Константин Петрович вспоминал свое состояние безбрежной радости, когда он собирал документы, чтобы внести их в специальный раздел. К началу 1889 года православная российская церковь считала своих исповедников — 69 808 407, то есть 70 % всего населения империи. Естественное приращение православного населения, происходящее от избытка числа рождающихся против числа умирающих, составляло 1 381 380 душ обоего пола.

Ему эти цифры нравились:

— Хорошо жила Россия! Не вымирала! Ах, как жила Россия! Накапливала энергию, концентрировала богатства, строила великие планы!

Из других вероисповеданий путем обращения в православие приобретено 17 357 чад православной церкви. Убыло православных в иноверие…

— Пусть по официальному счету, не очень-то верному, 502 души. Нет, не больше! Всего 502 души.

Часть правящих, священнодействующих и просто служащих в церкви православной достигало 100 000.

Да, это был один из лучших отчетов, если не самый лучший. Каких только вопросов он здесь не касался!

— Борьба против пьянства. Раскол. Уменьшение фанатизма…

Он боролся с расколом и добивался успехов. Вот, например, в Самарской епархии раскольники не чуждаются православного духовенства. Жены их в последнем периоде беременности идут на исповедь к православным священникам, выражают сочувствие к православию. В Таврической епархии раскольники просят дать просфору, артос и цветы из-под креста для больных. Во время поста даже говеют, исповедуются и приобщаются Святых Тайн. А детки их учатся в церковно-приходских школах грамоте, пению, арифметике.

Все это было очень важно, потому что раскол упорен и живуч, а миссионерская деятельность среди раскольников нелегка. Он надеялся на благотворное воздействие миссионерских собеседований и даже занес в отчет мнение одного раскольника из Тобольской епархии: «Миссионерские беседы для нас, раскольников, это бич Божий, хуже всякого гонения!»

Много места в отчете было уделено сектам и, в частности, молоканству. Положение в западных епархиях сильно беспокоило Константина Петровича в те годы. Кроме латинства, на религиозно-нравственную жизнь населения отрицательное влияние оказывалось и евреями. Это мнение выражали все преосвященные. В Волынской епархии процент иноверных был самый высокий. Евреев больше, чем католиков и протестантов. Из-за этого просветительское влияние церкви уменьшалось. В Могилевской епархии процветало шинкарство, и преосвященный весь гнев свой обрушивал на евреев. Он считал, что православные именно от них приобретали дурные привычки. В распрях между евреями и приходом преосвященный становился на сторону православных. В своих отчетах преосвященные указывали на экономические конфликты и на то, что существуют неуловимые для закона и для преследования пути нравственного растления. Но есть и открытые, установленные обычаем и допускаемые законом могущественные средства деморализации православного населения. Это базары в воскресные и праздничные дни. В шинке крестьяне оставляют весь свой заработок. Сельские сходы хотят перенести ярмарки на будние дни, но евреи воздействуют на начальство, да и не все волости поддерживают такие ходатайства. Словом, шинок — это евреи, а все зло идет отсюда, и бедность, и преступления, и нравственное падение.

Разумеется, шинкарство — язва тамошней и тогдашней жизни, но только ли евреи виноваты были в происходящем?

Перелистывая дорогие страницы

Сложный клубок противоречий в западных епархиях требовал особого внимания. Забвение русским крестьянством народных идеалов давало евреям возможность организовать сеть шинков и корчем. Сейчас уже нелепо определять степень вины, например иноверных помещиков, сдававших шинки в аренду евреям и в то же время перекрывавших им доступ к другой экономической и, в частности, сельскохозяйственной деятельности. Много порчи происходило и от фабричной жизни. Во всяком случае, в отчете констатировалось тяжелое неблагополучие в обширных районах, пораженных сектантством, алкоголизмом и почти поголовной неграмотностью.

Отчет довольно подробно освещал положение в целом ряде миссий — Киргизской, Тобольской, Алтайской, Забайкальской, Чукотской, Камчатской, Пекинской и Японской. В первых трех инородцы страдали от страшного пьянства, хотя там не было сети шинков, характерной для западных епархий. Зато широко было распространено воровство. А какую борьбу церковь вела против супружеского сожития по степным обычаям! Внушения оказывали мало влияния. Лень, апатия — обычные болезненные явления в тех краях.

Вот вкратце еще ряд проблем, которые волновали Константина Петровича при составлении этого отчета, не отбрасывавшего в сторону и мельчайших деталей быта. Ну, например, доброкачественность лампадного масла и восковых свечей. Воспрещение продажи и выделки церезиновых свечей в форме свечей церковных. Роль частных предприятий. Плохой воск. Огарки…

В 1888 году для более успешного изучения студентами Священного Писания, библейской истории и других богословских наук Святейший синод разрешил ввести обязательное изучение еврейского языка для студентов первого курса духовных академий!

А странно будто бы после сказанного!

Константин Петрович медленно перелистывал том, впиваясь взглядом в каждую дорогую ему страницу. Он, казалось, стремился отразить в отчетах разные стороны церковной жизни. Удостаивание ученых степеней… Состояние академических библиотек… Командировки… Путешествия… Стипендии… За всем стояли тысячи людей, их жизни, их служение православию. Тот, кто внимательно, спустя годы, прочтет созданное обер-прокурором, измерит внутренним взором выкладки и колонки цифр, не останется равнодушным к этому колоссальному и еще не освоенному потомками труду.

Интересующийся финансовым положением церкви получит искомое в полной мере, узнает при желании о ходе дел в церковно-приходских школах и школах грамоты, наткнется на любопытнейшие детали, например на сообщение астраханского преосвященного о том, что безграмотные родители учились у детей своих грамоте и молитвам. Константин Петрович никогда не скрывал ошибок и пороков в преподавании, отметив особо неудовлетворительную постановку обучения церковно-славянскому чтению. В отчете он еще раз подчеркнул значение церковного пения и необходимость обратить внимание на качество подготовки учителей.

Как обер-прокурор и член Комитета министров он сделал вывод, который не под силу было сделать многим главам отечественных ведомств и во времена империи, и в советскую бестолковую эпоху. Его часто упрекали в недобросовестности, цензуровании материалов и прочих намеренных упущениях, но он никогда не пытался выгородить ни себя, ни ведомство, которое возглавлял. Сейчас, у шкафа, обеспокоенный какой-то совестливой мыслью, он довольно громко прочел вслух два абзаца:

— «Если народное образование будет идти таким же шагом, каким шло и теперь идет, то православная Россия еще в течение долгого времени не достигнет всенародного распространения грамотности и будет возрастать в невежестве!»

Да, в невежестве! Это надо признать!

— «Изыскание способов к материальному обеспечению церковно-приходской школы является делом настоятельной необходимости».

Сколько раз он убеждал и Бунге, и Витте, и самого императора-Миротворца уравновесить средства Святейшего синода и Министерства народного просвещения! И что же он получал в ответ? Только Витте пошел навстречу с открытым сердцем и кошельком. А чем это завершилось?

Индивидуальный террор в массовом исполнении

Он жил в тяжелейшее время — такого лихолетья на Руси еще не существовало. Закалывали кинжалами, подкладывали и швыряли бомбы, стреляли из пистолета за пределами отечества. Убивать убивали и из-за угла тоже, разбойничали на дорогах, в лесах и ущельях, но среди бела дня при всем честном народе, не считаясь со случайными прохожими, — нет! Вообще для России индивидуальный террор не был характерным явлением. Чтобы начальство рвать на куски — боже упаси! Для России привычны кровавые бунты, мятежи, восстания, дворцовые перевороты, сопровождавшиеся смертоубийством, и дворцовые революции, тоже сопровождавшиеся смертоубийством. Представители верховной власти, Божьи помазанники у нас гибли точно так, как и в других странах, но чтобы этаким манером, как нынче, — никогда! Он был законник, юрист, правовед по призванию, один из немногих, кто знал европейское право, один из немногих, кто имел понятие о значении исторического подхода к предмету исследования, особенно такому, как право, один из немногих, для кого религия, мораль и нравственность находились в тесной связи с судебным разбирательством. «Какую же надобно мне занять позицию?» — спрашивал он сам себя в минуты тягостных сомнений.

Сорок лет назад, за год до выстрела Каракозова, убили американского президента Линкольна. Но это был, в общем, единичный выстрел. Каракозов открыл эпоху настоящей пальбы, которая очень быстро уступила место или, что вернее, была дополнена метательными снарядами. Император спросил Каракозова:

— Кто ты? И за что покушался на мои дни?

Компания, которая вскоре собралась в III отделении, смотрела на раздетого догола Каракозова с величайшим удивлением. Обер-полицеймейстер генерал-майор Анненков узнал о происшествии последним, обедая в Английском клубе. Каково?! Монарх в Летнем саду, а обер-полицеймейстер поедает ростбиф! Шефа жандармов князя Долгорукова вызвали нарочным, а прибыв, он осмотрел и расспросил Каракозова, не переставая поражаться. И сразу решили — поляк! Очень удивились, когда достоверно выяснилось, что — русский! И православный! Не может быть! Оказалось, что может быть, и не только это! Думали, что дальше декабристских дискуссий о цареубийстве дело не пошло и не пойдет. Императора Николая I никто не трогал, но там на страже стоял Бенкендорф. Ездил рядом на сиденье в карете, с заряженным пистолетом. Тоже не бог весть что, но все-таки! И вся эта чепуха — после бомбы Орсини в Париже! За десять без малого лет не очухались! Какой-то Буташевич-Петрашевскйй выискался! А следствие как проводилось?! Комедия! Даже Муравьев — вроде бы опытный человек — воскликнул:

— В прискорбных происшествиях виновна русская литература! Она стоит и стояла на ложном пути!

Когда обнаружили, что Каракозов лет пять назад лежал в клинике, где пользовался от сифилиса, — обрадовались. Вот причина! Разврат! Чуть не утопили в нужнике. Когда оправлялся, двое жандармов стояли у дверей — до стульчака шагов восемь! Восемь шагов! Да тут не только ловкий утопится, тут сорванной доской жандармов прибить нетрудно. Анненков сдал должность Трепову, Долгоруков — Шувалову. Прежние в следственную комиссию не допускались. А как их допустить, когда они по три раза в ночь Каракозова будили и заговаривали по-польски: считали — верный прием! Об обществе «Ад» мало кто знал. Зато ели в комиссии — завтрак, обед, чай от Двора, но так ничего и не поняли, хотя Каракозова и повесили по приговору суда. Вот в какой обстановке открывалась эра индивидуального террора в России, и должна она была привести и привела к большому — величайшему — террору в истории человечества. Никто у нас долгое время, да и теперь тоже, о таком развороте событий не думал, да и теперь не думает, а ведь тот самый, времен Константина Петровича, террор удобрил и расчистил почву для массового — красного — террора, который и длился почти до сей поры, принимая разные формы. Белый террор недолго свирепствовал, но вот красный перегреб миллионы людей, а все начиналось с вонючего и дурно обустроенного нужника в крепости — с полного бессилия власти, с попытки придать делу Каракозова частный характер! Разве может православный покушаться на жизнь православного же монарха! А Оказалось, что может и еще как может! Православные в террор шли чередой!

Кому война, а кому мать родна!

И более того — что его ужасно унижало в первую очередь! — не обращали ни малейшего внимания на пылающую войну. Балканский конфликт, защита славян ни малейшим образом не влияли на общественное поведение тех, кто сеял смертельную смуту на просторах России. Александр II посчитал человеческим долгом отправиться в армию, наследник мерз в палатке, составляя диспозиции и возглавляя довольно удачные действия Рущукекого отряда, а Соловьев упражнялся в стрельбе из пистолета и спорил за право вогнать пулю в царя с каким-то Гришкой Гольденбергом, который к тому времени уже изловчился убить харьковского генерал-губернатора князя Крапоткина. Еще не успели высохнуть чернила под Сан-Стефанским миром, еще Россия корчилась в осаде, придавленная и обворованная Берлинским трактатом, как в августе 1879 года какие-то недоучки, присвоившие себе вывеску «Народная воля», вынесли смертный приговор императору. Созрела вся нечисть, когда солдаты гибли на Шипке и у стен Плевны, когда народ сносил в славянские комитеты по копеечке заработанное потом и кровью. Почему же тогда эта публика не восстала против войны? Почему и зачем, а может быть, и в интересах кого, точили неумные цареубийственные кинжалы? Вот уж поистине, кому война, а кому мать родна! Через два десятка лет большевистским политиканам война тоже вышла родненькой мамочкой!

Террор в России, безусловно, способствовал ее изоляции на международной арене. Почему прогрессивная литература и раньше и теперь молчит о том?

Ведь войну против Турции никак нельзя признать войной против революционного государства, как, например, в свое время немцы и англичане оппонировали взбаламученной Франции, заставившей прекрасную Антуанетту принять непристойную для женщины позу на эшафоте. Нет, совсем нет! Более того, Турция выступала в качестве угнетателя братских народов! А «Народная воля» стремилась обезглавить военную и административную верхушку России. Как понимать подобные поступки? Никто до сих пор не попытался увязать кровавый террор внутри страны с ее миссией на Балканах. Стыдно, господа, не замечать очевидного! Где преступники находили приют? Кто помогал им нарушать приговоры судов? Фамилии бежавших от справедливых преследований за покушения и убийства составили бы увесистый том. Стыдно, господа, не замечать поведения коварной Европы, которую с такой изысканностью изобразил Валентин Серов.

Итак, что было делать Константину Петровичу, автору «Курса гражданского права» и «Судебного руководства», который в дни начала Великих реформ не отвернулся от них, не протестовал, не тормозил, не пытался доказать их преждевременность, а по мере сил способствовал их установлению? Он приветствовал уничтожение крепостничества и радовался — с долей удивления! — что спокойствие России не нарушали ни дворянские мятежи, ни крестьянские бунты — бессмысленные и беспощадные.

Обвинения Мережковского

Ни в одной стране мира терроризм так буйно не правил свою кровавую тризну. Сам Константин Петрович в годы гибели Боголепова и Сипягина едва не стал жертвой Лаговского. Ни в одной стране мира терроризм не дал такого варварского продолжения, которое привело к 1937 году, а затем и к послевоенным репрессалиям Сталина. И тот, кто это все предчувствовал и предполагал, кто боролся со всеми этими не зачатками — нет! — а мгновенно вызревшим ядовитым плодом, достоин лучшей участи, чем та, что ждала Константина Петровича, которого вдобавок еще обвинили в том, что именно его политика привела к террору и победе террористического направления в социальной жизни России, забыв, что Желябов с Перовской, больной триппером Русаков и польский патриот Гриневицкий растерзали монарха на Екатерининском канале еще до того, как обер-прокурор мог оказать заметное воздействие на власть. А про времена Каракозова и толковать нечего…

Да, Победоносцев не был идеальным государственным деятелем, ангелом во плоти. Он совершал ошибки, и значительные. Он не сумел отыскать удовлетворяющую большинство составляющую гражданской политики, да, он делал упор на власть, на силу, даже в церковных делах он постоянно искал сильного человека, способного остановить накатывающуюся смертоносную волну, но, несмотря на ограничительные законы, на стремление затормозить скольжение в пропасть, связанное с целым рядом запретительных мер, несмотря на целый ряд поступков, которые можно отнести к недобросовестным, несмотря на ошибки, промахи и поддержку людей не самых высоких интеллектуальных и нравственных качеств, следуя его советам, Россия, безусловно, не пришла бы к тому, к чему она пришла в XX веке.

И так ли уж он не желал воплощения ничего иного, кроме собственных выкладок и предположений?

В самом начале столетия именно он, то есть Святейший синод, позволил учредить в Петербурге «Религиозно-философское собрание». Там нашли отнюдь не тихий приют разные деятели гуманитарного — богословского и философского — направления, представители литературы и журналистики: Тернавцев, Успенский, будущий глава Синода при Временном правительстве Карташов, епископ Сергий, ставший через десятки лет при коммунистическом строе патриархом Московским и всея Руси, Василий Розанов, яростный ненавистник евреев и автор работ, поддерживавших обвинение против Бейлиса, по причине которых и произошел разрыв между ним и Мережковскими, Философов — третья сторона триады, где две стороны составляли Дмитрий Сергеевич и Зинаида Николаевна; там просиживала вечера небезызвестная и весьма ловкая Мариэтта Шагинян, которая сотрудничала затем в деникинском Осведомительном агентстве — не лучшем месте для будущей советской писательницы, автора довольно бесцветных, если не выразиться жестче, романов «Месс-Менд» и «Гидроцентраль», а также тягучей и скучной тетралогии «Семья Ульяновых»: именно она подняла глуповатую бучу вокруг еврейских корней в происхождении Ленина…

Словом, каждой твари тут было по паре. В конце концов весной предшествующего войне с Японией года Святейший синод прикрыл, воспользовавшись всякими, в том числе и вескими, предлогами, сумбурные заседания. И Дмитрий Сергеевич Мережковский, чьим детищем были эти сборища, добился приема у обер-прокурора. Зинаида Николаевна Гиппиус, которая в книге о муже излагает любопытный эпизод, не очень тверда в дате встречи, но весьма уверенно передает не только суть одного из фрагментов беседы, но и потрясающие формулировочные реплики, коими обменялись обер-прокурор и автор «Христа и Антихриста».

Можно легко предположить, в ответ на какую фразу или распространенно изложенную мысль Константин Петрович отрезал:

— Да знаете ли вы, что такое Россия? Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек…

Обер-прокурор, случалось, оскорбляемый и словом, и взглядом выходцами из других стран и конфессий, нередко подчеркивал, что он русский, живет в России среди русского народа и любит Россию. Это был вынужденный выпад, вынужденная самозащита. А лихой человек имел в 1903 году вполне конкретный облик. Зинаида Гиппиус передает реакцию мужа: «…кажется, Д.С. возразил ему тогда, довольно смело, что не он ли, не они ли сами устраивают эту ледяную пустыню из России…»

Тогда считалось чуть ли не обязательным бичевать власть и обер-прокурора. Мало что смыслящий в происходящем двадцатилетний Разумник Васильевич Иванов, блестящий в будущем литератор и жертва сталинского террора, в 1901 году в пересыльной тюрьме за антибоголеповские демонстрации оставил совершенно без внимания зверское убийство министра, продолжая рассуждать в заключении о заре новой жизни: «Но пока что мы сидели в пересыльной тюрьме, готовые на все худшее, но надеясь на все лучшее. Взрыв ликования произвело у нас известие о выстреле 8 марта Лаговского в ненавидимого всеми Победоносцева: «восточной» камере вместо назначенного концерта был устроен митинг с политическими речами [ну и «тюрьма»], — мы с нетерпением стали ожидать и дальнейших событий, и решения своей участи». Разумник Васильевич писал воспоминания урывками, клочками, пряча их от сталинского сыска. Наверняка если бы он меньше ненавидел обер-прокурора, то не перенес бы всего того, что ему было суждено перенести, и наверняка оставил бы более глубокий след в русской культуре. Ему бы по силам! В приведенном клочковатом фрагменте, как в капле воды, отражено глупое общественное мнение, которым забавлялись, не думая о грядущем, и вполне зрелые люди.

Никто в эмиграции, когда Мережковские были выброшены из России, чтобы подвергнуться унизительному существованию в Варшаве и Париже, не указал философу и писателю и его поэтически одаренной жене на пагубность подобного рода стандартной критики. Но Гиппиус писала свою книжку еще тогда, когда была известна лишь часть содеянного ВКП(б) и ее вождем Сталиным, которые довели террор «Народной воли» до апогея, превратив индивидуальный террор никчемных убийц в массовый. Его жертвы и сейчас подсчитать никто не в состоянии, несмотря на закупку американских и японских — своих-то нет! — сверхсложных электронно-вычислительных машин, учитывающих малейшие детали происходящих процессов.

Que faire?

Что ж было делать Константину Петровичу, который обладал священным даром предчувствия? Что же было делать обер-прокурору, который отдавал себе отчет, куда заведет Россию террор — ведь он был его непосредственным свидетелем? Он ушел из жизни, когда ядовитый плод уже давал свои плоды, но настоящий урожай оказался впереди.

В связи с личностью Победоносцева встает во весь рост проблема: что есть прогресс в России и что есть реакция? Понимали ли это современники обер-прокурора или плелись в хвосте тех, кто осуществлял информационный террор, подчиняясь уличному и не ожидая, что он перерастет в политический?

Василий Розанов считал, что весь талант Победоносцева ушел в отрицание, в мертвящую работу. Происхождением революция обязана его деятельности в эпоху Александра III. Розанов будто не заметил разгула террора, который разорвал на части освободителя крестьян. Не винтовкой и штыком, между прочим, не бомбой и пулей он их освободил, а единым росчерком пера. Для меня лично как автора этого психологического этюда крайне неприятен факт, о котором, однако, я не могу умолчать. 16 марта 1907 года, через неделю после кончины Константина Петровича, в «Санкт-Петербургском русском собрании» погромщик — иначе его не назовешь! — Владимир Митрофанович Пуришкевич, лидер крайних правых в государственных думах, создатель «Союза Михаила Архангела», один из убийц Распутина, в своей речи назвал покойного обер-прокурора великим прозорливцем, предсказавшим будущее, И сегодня работы Победоносцева «Московский сборник», особенно «Великая ложь нашего времени» и другие с каждым днем резче входят в интеллектуальный быт современной России. Куда уж тут деться от Пуришкевича. Проклятый возвращается!

Не каждое печатное слово вызывает уважение, и не каждое печатное слово заставляет обратить на себя внимание. Но есть слова, которые лучше иных отражают противоречивое отношение общества к тому или иному историческому персонажу, и очень часто полезно всмотреться в них, даже если и не разделяешь их основную направленность. Константин Петрович жил и умирал среди таких и похожих газетных слов. Они чем-то отличались от обычной публичной ругани, которая и раньше сопровождала труды и дни обер-прокурора. Вчитаемся в них медленно, строка за строкой, и тихонько перевернем страницу:

«Вдумчивый наблюдатель не назовет деятельность Константина Победоносцева иначе, как чисто революционной. Правда, он не был красным революционером… Он был белым, но на духовном облике его лежит та же [что и у красных] печать презрения к законам эволюции, тот же порыв к насильственной ломке существующего. Красные скачками идут вперед, такими же скачками он пытался гнать Россию назад. Победоносцев — человек одного тела с Робеспьером. Адвокат из Арраса, искренний враг смертной казни, чтобы спасти Францию, посылал на гильотину тысячи сограждан. Профессор из Москвы, на свой лад последователь Христа и горячий поборник русской государственности, во имя Христа душил все живое. Отрицательный полюс русской действительности, Победоносцев пошел войною на положительный, и Лев Толстой был предан анафеме: тени Джордано Бруно и Спинозы могли увидеть повторение своей истории. Монахи Соловецкого и Суздальских монастырей обратились в тюремщиков. Какие мрачные бездны таила душа этого человека, которому нельзя отказать ни в уме, ни в воле! Какая скорбь, что богатые дарования были направлены в сторону разрушения!.. Никогда не стеснялся Победоносцев в поругании идеалов. Перелистайте «Московский сборник», произведение пера бывшего обер-прокурора Синода: в злобе и отрицания тут превзойден сам Мефистофель. Рухнул дуб, под ним не будут больше застаиваться ядовитые испарения, в страхе бежит зверь, находивший здесь себе логовище…» Кто же ближе к истине — Пуришкевич и Менделеев или Розанов, назвавший «Московский сборник» грешной книгой, и Николай Бердяев, сравнивавший Победоносцева с Лениным и утверждавший, что «жизнь мира сего была пустой и злой и для Ленина, и для Победоносцева»?

Быть может, прав Александр Блок, отметивший страшную противоречивость Победоносцева, равную его любви к России: «Он дивным кругом очертил…» «Дивный круг»! Есть над чем задуматься! Поэты проницательней и философов, и политиков. Но нам-то что делать? Que faire?

В капкане мировой истории

Его жизнь намного раздвинула полувековые рамки существования России и всегда протекала в двух ее центрах — Москве и Санкт-Петербурге. Четверть века он возглавлял Святейший правительствующий синод. Никогда не удалялся от трона, от верховной власти, никогда не действовал в кулисах, никогда не занимал сомнительной должности серого кардинала, никогда не был наушником, только советчиком или — как считали — тайным правителем империи. Он не скрывал ни своих взглядов, ни своих отношений с двором и императорами — бывшими воспитанниками. Его труды и дни относятся к уникальным явлениям русского и российского бытия — к явлениям неповторимым. Вот почему отставка и уход из мира сего оказались столь болезненными и значительными.

Сейчас каждое утро он поднимался с постели и после чая и недолгой беседы с женой спускался по лестнице в кабинет, который любил и в который всегда стремился из самых дальних зарубежных поездок, из Царского Села или путешествий по стране. Иногда он работал по ночам. Литейный стихал и не издавал ни звука. Как хорошо думается в петербургском мраке при желтоватом свете одинокой свечи! Сначала он сидел за столом, потом устроил низкую парту и сидел на меховом ковре, устилающем пол. За последние двадцать лет он много сделал, много написал, и его кабинет превратился в один из могущественных центров религиозной, политической и интеллектуальной России. Ни разу правовед и юрист не занимал столь высокое и реально обладающее властью положение в гигантской стране, состоящей из двух различных кусков земного шара — части Европы и Азии.

А время, в которое он жил? Россия за тот короткий период перенесла несколько тяжелейших потрясений. Крымская война! Вспышка революционного террора! Противостояние на Балканах — Шипка и Плевна! Убийство императора Александра II! Падение Порт-Артура и Цусима! Великие реформы — и более остальных судебная — не оправдали его горячих надежд. И наконец, зловещая тень террора, которая присутствовала постоянно с начала 70-х годов и не отступала ни на шаг, иногда лишь, гонимая властью, ускользая к горизонту. Наибольшим влиянием он пользовался в царствование Александра III. Годы внешнего покоя, которые принесли царствующему воспитаннику славу Миротворца, омрачало внутреннее неустройство. Он хорошо знал, чем завершаются революции и кто приходит на смену пылким и прекраснодушным ораторам, которые обещают народам златые горы и первыми исчезают в кровавой пучине, уступая место диктаторам и не выполняя своих обещаний. Судьба династии Бонапартов тому отличное свидетельство. Окропленное кровью дитя революции, Наполеон I привел европейское отребье в Москву. Его маршалы-стервятники полвека лелеяли ненависть к России. Турция проложила Наполеону III путь в Крым. Прошло двадцать лет, и десятки тысяч русских солдат и добровольцев испустили последний вздох под градом англо-франко-сардинских пуль нового образца. Революционный бесовский террор завершился катастрофой на Дальнем Востоке и торжеством Японии. «Куропаткину Куроки на практике дает уроки по тактике…» Омерзительная строка невольно всплыла в памяти. А ведь Куропаткин талантливый военачальник!

Он ненавидел войну, не хотел ее и стремился привить свои чувства цесаревичам. России всегда нужен мир. Война ей счастья не приносит. И двадцатипятилетний мир подготовил Россию к невиданному скачку, отправной точкой которого явились одновременно Нижегородская ярмарка и принципы русской жизни, над выработкой которых трудился он сам. Статьи из «Московского сборника» есть изложение этих исторически обоснованных принципов. Понимали ли его современники? Ни в коей мере! В книжонке какого-то Флеровского он прочел: «Горе обществу, которому для достижения прогресса остается одно — полагаться на терроризм». Но нива прогресса не может быть удобрена кровью соплеменников! В той книжонке и о нем было сказано немало гадостей. Он не обращал внимания на оскорбительные выпады. Он знал, что террор ведет к войне с внешним врагом, который будет предоставлять убежище террористам, а потом развернет наступление по всему Восточному фронту. Он не дожил семи лет до начала Первой мировой войны и десяти до Февральского и Октябрьского переворотов, но он предчувствовал, предощущал эту войну, эту гибель династии и миллионов русских на полях сражений.

Да, он ненавидел войну, но он знал, что она придет и страна будет в нее втянута. Большие войны в XIX веке начинала не Россия, и, чтобы избежать их в дальнейшем, она должна всегда быть мощной, сильной и вооруженной державой. Он пытался внести свою лепту в создание Добровольного флота. Строительство подводного флота казалось ему плодотворной идеей.

Теперь он ежедневно стоял у окна в кабинете, прислушиваясь к звукам, доносящимся с Литейного. Вот прогремела разболтанная пролетка, вот процокал копытами патруль, где-то вдалеке хлопнул выстрел. Начиналось утро, ненастное, с посвистывающим ветерком, пронизывающим редких пешеходов до костей. Он чуть отодвинул штору, посмотрел на серый треснувший тротуар и вдруг подумал, что революционеры и террористы всегда пытались изобразить его гадким чудовищем в глазах общества, в чем, кстати, преуспели. Они не улавливали в нем главного. Православный народ, чтобы выжить на земле, должен быть единым, сплоченным, и тогда он сумеет противостоять угрозам и ответить на самые дерзкие вызовы эпохи.

Замечу, что под таким углом зрения личность Константина Петровича еще не освещали.

Никто не будет ратовать за интересы России! Никто! Но все будут требовать от нее участия и соучастия. Все! А если она пожелает идти собственным путем, ее начнут клеймить, начнут указывать, как ей жить, и пытаться подтолкнуть к действиям, противоположным ее истинным интересам. А разве не так?!

Он достаточно хорошо знал европейскую историю, знал, откуда вырастают цветы войны — цветы зла. Польский вопрос лишь выступает ассистентом в конфликтах, разъедающих континент. Основная линия фронта проходит между Францией и Германией, а после крушения старшего Бонапарта и Англия начинает выступать на стороне Парижа. Немецких войск в Крыму не было. Были сардинцы! Кто тогда думал об интересах России?

Ему вдруг привиделось, что посреди Литейного идет обоз с искалеченными воинами, который он встретил много лет назад на Тверской. Окровавленное белье, бинты, старые одеяла и шинели, понурые лошади и возницы, одетые в изодранные кафтаны. Он шире отодвинул штору и обратил внимание, что, насколько хватало взора, лента обоза не прерывалась. Лошадиные морды, костлявые бока, грязные, черно-бурые пятна на серых бинтах. Повозка за повозкой — и так без конца. Католики и протестанты забыли о своих православных братьях во Христе и подняли меч, защищая Константинополь. Тайна Крымской войны до сих пор — да-да, до сих пор! — не раскрыта. А Крым есть природная Россия, есть русская земля, потому что чужую землю от нападения — обратите внимание, именно от нападения! — русский солдат и матрос не станет защищать с такой дикой яростью, с таким праведным гневом. Недаром имена Нахимова и Корнилова врезаны в память народа. Недаром Эрих фон Манштейн получил фельдмаршала и стал называться лучшим гитлеровским командиром, завоевывая Крым. Недаром не то триста, не то четыреста тысяч советских людей в последнюю войну обагрили кровью развалины Севастополя — подсчитать невозможно. Нет, недаром!

Но Россия выжила да еще через двадцать лет опять схлестнулась с Турцией, защищая не чуждые ей племена. Кто тогда подумал о России, унижая ее Берлинским трактатом? А потом наступила эпоха мира. Однако европейские народы, возбужденные интернационалкой, и обезумевшие революционеры продолжали преследовать свои собственные, сугубо эгоистические интересы.

Россия попала в умело поставленный западными соперниками капкан мировой истории.

Парадокс в пользу России

Константин Петрович отошел от окна, зажег свет поярче и посмотрел на книжный шкаф, где стояли произведения его оппонентов, в том числе и издания Владимира Соловьева. Стекло отразило высокого крепкого человека, безукоризненно выбритого, с тщательно причесанными, поредевшими волосами, плотно поджатыми губами, моложавым лицом, довольно широкоплечего, с тщательно завязанным галстуком, присевшим, как бабочка, под воротником белоснежной рубашки, темный сюртук обрисовывал не обвисшую и не потерявшую прошлого контура фигуру, сквозь толстые очки в черепаховой оправе пристально глядели немигающим взором сероватые, чуть выцветшие глаза — ни дать ни взять геттингенский профессор: европеец высшего сорта, свободно вращающийся в любом обществе и говорящий с парижанином на отличном французском, а с прочими представителями континента, как то: с немцами, англичанами — пусть и островитянами! — и даже с итальянцами — на их родных наречиях. Вероятно, он знал и другие языки, а близкие славянские понимал без переводчиков. Латынь и греческий были подвластны ему как правоведу. Древнерусские тексты и церковно-славянские манускрипты он читал легко, без усилий.

Внешность Соловьева, манера держаться и одежда сразу выдавали в нем не европейца. Парадокс был в пользу России. И спорить здесь не надо.

Порыв Соловьева к единству вызывает, конечно, симпатию. Но достаточно ли хорошо он знал европейские народы и Европу? Его рассуждения об отказе от национального эгоизма далеки от реальной политики окружающих страну государств. «Исполнит ли она, Россия, свою нравственную обязанность?» — вопрошал Соловьев. На этот вопрос он ответить не в состоянии. Судьба людей и наций, пока они живы, в их доброй воле. «…Если Россия не исполнит своего нравственного долга, если она не отречется от национального эгоизма, если она не откажется от права силы и не поверит в силу права, если она не возжелает искренно и крепко духовной свободы и истины — она никогда не будет иметь успеха ни в каких делах своих, ни внешних, ни внутренних».

Англичане морили голодом ирландцев, давили индийцев, насильно отравляли опиумом китайцев, ограбили Египет…

«Глупости и измены тут нет, но бесчеловечия и бесстыдства тут много. Если бы возможен был только такой патриотизм, то и тогда не следовало бы нам подражать английским политикам…» Прекрасные мысли! Но разве лорд Биконсфильд Биконсфильдский позволит, чтобы на востоке Европы торжествовала нравственность соловьевского фасона?! «…Лучше отказаться от патриотизма, чем от совести. Но такой альтернативы нет».

Добавим: и не может быть. Тот, кто откажется от патриотизма, будет немедленно сметен с лица земли. Остальные-то не откажутся. Над каждым американским домом будет по-прежнему развиваться национальный флаг. Англичане не уйдут из Ирландии. Немцы до последнего издыхания будут цепляться за каждый клочок земли.

«Смеем думать, что истинный патриотизм согласен с христианской совестью, что есть другая политика, кроме политики интереса, или лучше сказать, что существуют иные интересы у христианского народа, не требующие и даже совсем не допускающие международного людоедства». Да, это так! Но кто же спорит? Никто не спорит! Но кто же позволит одинокой России стать на этот путь?! Под громкие возгласы одобрения террор в России делал свое черное дело. Под громкие возгласы одобрения от России пытались оторвать Крым и Севастополь и, как мы видим, в конце концов отняли. Отторжение Крыма под любым предлогом приветствовал бы Наполеон III! Это не подлежит сомнению. Пусть полуостровом владеет кто угодно — только не Россия. Вот чем кончаются благостные рассуждения прекраснодушных поэтов и высокообразованных отпрысков академической элиты. От России требовали совершить акт национального самоотречения! Великолепно! Конечно, такой акт возможен, по мнению Соловьева, лишь при полной духовной свободе в стране, при полной свободе в ней мнения и мысли. Духовное освобождение России — дело несравненно более важное, нежели то гражданское освобождение крестьян, которое было величайшим подвигом царствования Освободителя.

Разве можно с этим согласиться?! Это ведь парадокс. Одно не мыслимо без другого.

Все это говорилось и писалось, когда на улицах свирепствовал террор. Если Соловьев призывал к милосердию после убийства Освободителя, то сами террористы не обращали ни малейшего внимания на призывы философа и его благостные рассуждения. Когда он сдавал в набор собственные мысли, те, кто посещал его лекции, начиняли бомбы динамитом, заряжали «бульдоги» и разрабатывали тактику террора, по-прежнему проливая реки крови. Но к ним ни Владимир Соловьев, ни Лев Толстой не обращались, не выходили на улицы, не хватали за полы пальто, не кричали:

— Остановитесь! Что вы делаете?! Куда вы толкаете свою родину?! Одумайтесь!

Нераскаявшимся

Именно на фоне быстрым очерком оконтуренных событий необходимо вновь рассмотреть и оценить всю деятельность Константина Петровича, узловые моменты которой он перебирал в памяти под дикий вой толпы, волнами прибывающей на Литейный и разбивающейся о стены нарышкинского палаццо. Капкан мировой истории крепко держал всех участников событий, всех, кто жил в то нелегкое время — время великого соблазна, беззастенчивой демагогии и трезвых попыток остановить сползание к гражданской и международной бойне. Остановить могла только сила — мощная Россия. Так он думал, так чувствовал и не стыдился ни своих мыслей, ни ощущений. Он не пророчествовал. Он противостоял буре. Что ему до звонкой хулы, раздающейся со всех сторон? Вот показательный ее образчик, принадлежащий перу уже упомянутого Флеровского:

«Подвиги Победоносцева вполне стоят подвигов Толстого, и если про Толстого можно сказать, что мертвый управляет живыми и что дух мертвеца правит теперь так же, как правил живой человек, то про Победоносцева можно сказать, что живой управляет нравственно и религиозно убитыми, он правит там, где уже нет жизни, он правит мертвыми».

И это говорится о человеке, воспитавшем Миротворца?! Это говорится о человеке, малой ценой, малой кровью попытавшемся остановить большую, безбрежную кровь, которая не только захлестнула всю Россию, но и вылилась на европейский простор, ударила в стены выживших в мировой бойне стран и, едва их не опрокинув, невольно способствовала по неразумению и недоразумению скорому возникновению на поверхности общественной жизни таких сил зла, которые организовали нападение на Россию теперь уже извне и погубили десятки миллионов ни в чем не повинных и ничего не понимающих людей — жертв пропаганды, принуждения, голода, пыток, страха и никогда раньше человечеством не испытываемых эмоций…

Вот он и стоит у окна своего родного кабинета, еще крепкий, по-прежнему умный и по-прежнему почти никому не нужный в стране, которую любил, знающий будущее и совершивший массу ошибок, поддавшись распространенным чувствам и не сумев с ними справиться. Он не был вором, не был взяточником и казнокрадом, он не владел людьми и землей, не имел счетов в заграничных банках — им никогда по-настоящему не дорожили и не ценили упомянутых качеств. Его во многом упрекали в русификаторских тенденциях, в неприязни к евреям, в утеснении инородцев, и здесь главным образом татар, прибалтов и евреев, в интригах, в нежелании допустить женское образование, в ненависти к суду присяжных, в стремлении задушить свободу слова — да в чем только его не упрекали! Только в том не упрекали, что он будто бы принадлежал к масонской ложе или хотел запродать Украину немцам, а Сахалин японцам.

Он подумал, что через годы, когда он давно исчезнет и люди доберутся до писем, заметок и книг, его, может быть, поймут правильнее, чем современники, и напишут о нем широким, свободным мазком на фоне той жизни, которой он жил, на фоне реальной политики, которую он хотел проводить. Да, он совершил много неправого, что для правоведа — укор. Многие несчастья страны действительно шли от него. Но о нем надо говорить правду — ничего нельзя и не надо утаивать. Кто знает, как бы в России развивались события, если бы его влияние прекратилось намного раньше? Рухнула бы Россия в пучину междоусобицы и войны еще в XIX веке, отнюдь не золотом? Понесла бы она еще большие потери? Нет ответа. Капкан мировой истории захлопнут наглухо.

Но ясно одно: террор и война, против которых он восставал всей силой души и сердца, живы и терзают Россию до сих пор. Будем же милосердны, справедливы и снисходительны к тому, кто желал России добра и испытывал отвращение к насильственной смерти и крови. И, возможно, нам, до сего дня не раскаявшимся, поверят будущие поколения, поверят в нашу доброту и честность, когда мы — вслед автору «Бесов» — воскликнем: «Но да здравствует братство! Да здравствует братство всех ради всех!» Разве это достижимо, особенно в нынешние дни? Это ведь парадокс! Оглянемся вокруг — национальные и межгосударственные противоречия обострены донельзя. Все недовольны друг другом. Да, согласимся мы, это парадокс! Действительно все, мягко выражаясь, недовольны друг другом. Но это еще один парадокс в пользу России!

Личный архив с латинским названием

Его духовная жизнь была необъятна, как Россия. Мало кто относился к нему с приязнью. Даже ближайшие сотрудники не упускали возможности высказать резкие замечания по поводу служебной деятельности обер-прокурора и характера его взаимоотношений с окружающими людьми. Вряд ли кто-либо в стране за многовековую ее историю получил в свой адрес столько упреков, сколько получил обер-прокурор. Самые злобные, справедливость которых еще надо доказать, в мемуарах, дневниках и письмах. В чем только его не обвиняли! И что только ему не приписывали! Между тем к нему обращались с посланиями по разным поводам люди, сыгравшие огромную роль в политике, науке и культуре в десятилетия, когда Россия находилась на подъеме. Среди них были и те, кто в окаянные советские времена не подвергался остракизму и которых идеологи пытались использовать с целью укрепления сталинского режима. Композиторы Чайковский и Балакирев, например, художник Крамской, ученый-этнограф и путешественник Миклухо-Маклай, поэт и публицист Иван Аксаков, поэт Случевский, богослов и поэт Владимир Соловьев, Федор Достоевский, издатель «Русского архива» Петр Бартенев, академик Николай Грот, редактор журнала «Вопросы философии и психологии», большевистский любимец и несменяемый судья при трех императорах Александр Федорович Кони, наконец, сам Витте…

Стоит обязательно упомянуть о людях, выпавших из послереволюционной, безграмотно составленной обоймы фамилий, без которых история России превратилась в бесцветный и совершенно непонятный бессвязный альманах. Среди них крупнейший физиолог Цион, получивший мировую известность и сделавший огромный вклад в развитие русской науки, один из учителей Ивана Павлова, блистательный журналист и политик Михаил Никифорович Катков, злой и не менее Гоголя с Салтыковым-Щедриным насмешливый князь Мещерский, ректор Киевского университета, министр финансов и председатель Комитета министров Николай Христианович Бунге, чарующий мастер стиха Яков Полонский, профессор — с проблесками подлинного величия — порядочнейший Борис Чичерин, философ и гениальный футуролог Николай Федоров…

Отдельно крайне необходимо выделить обращение в 1881 году к обер-прокурору Льва Толстого.

Важно отметить одно общее качество, представляющее собой сложную и неформальную амальгаму, свободную по колориту, ведущим отливом которой являлось чувство искреннего уважения и признания профессиональных и государственных заслуг. Благодарность — чисто человеческая — придает дополнительный оттенок этим посланиям. Утверждать, что обстоятельства просто вынуждали корреспондентов к такого рода стилистики, значит пренебрегать отечественной историей, которую творили выдающиеся люди.

Он давно привел свои бумаги в порядок, озаглавив довольно претенциозно: «Novum regnum». Знал, что после кончины его и Екатерины Александровны чужие руки рано или поздно доберутся до архива, и депонировал аккуратные папки туда, где их содержанию будет нанесен наименьший урон. А урон можно нанести, какой заблагорассудится! Произвести выдирку непригодных к конъюнктурному использованию документов, уничтожить неугодные новым хозяевам характеристики, извращенно процитировать для подгонки собственных измышлений… Да мало ли во что легко превратить молчащую страницу! И сколько их было ликвидировано! Специальные резательные гильотины сконструировали, когда жечь стало неудобно. Какую историю превратили в пепел и дым! Сегодня, вслушиваясь в звуки, доносящиеся с Литейного проспекта, он похвалил себя за предусмотрительность. Он знал: Россия не погибнет, что бы с ней ни случилось, схлынет террор, революция пожрет собственных неразумных детей и нахлынет иная эпоха, в которой не останется места ненависти и глупости.

Ведомство

А ненависть его преследовала и в самом Синоде. Он не насаждал у себя шпионства и наушничества, отлично зная, что сведения, полученные таким путем, обычно искажают истинную картину, создавая ложное представление о происходящем, но все-таки отдельные фразы и оборванные реплики иногда вызывали желание объясниться, а чаще просто огорчали его. Он поручил Львову заведовать архивом и библиотекой, постоянно хвалил и поощрял заведенный порядок, никогда не раздражался, если бумага или книга не сразу находилась и доставлялась на Литейный. Однако Львов, на что-то обидевшись, однажды сказал Владимиру Карловичу, далекому от высоких должностей, занятых им впоследствии:

— В нашем духовном ведомстве создалась затхлая атмосфера. Все сконцентрировалось около желаний и угождений Константину Петровичу. Все и всё живет и дышит им. Обер-прокурор и князь Ширинский-Шихматов вмешиваются в самые мельчайшие детали церковного бытия и единолично решают, кого казнить, а кого миловать. Вы, Владимир Карлович, сами увидите, что у нас за порядки воцарились. Высшее духовенство весьма недовольно.

Саблер внимательно выслушал младшего собрата и вскоре убедился, что архивист и библиотекарь, и не он один, выражали сперва недоумение, а затем и протест против будто бы близорукого и деспотического образа действий главы синодального ведомства.

— Посудите сами, Александр Александрович, — жаловался киевский митрополит Платон Половцову, — разве не горько нам выносить столь плотную опеку Константина Петровича? Искать поддержки у государя императора совершенно бесполезно.

Ходили слухи, что обер-прокурор разделил Святейший синод на две части — летнюю и зимнюю. Опытные в бюрократических делах всяких ведомств люди понимали, к чему сей хитроумный механизм поведет. Такая своеобычная машина голосования безошибочно даст преимущество обер-прокурорским устремлениям. Их много откладывалось и отвергалось, так как члены Синода считали предложения Константина Петровича незаконными. Главы епархий летом уезжали в родные места, в Петербург приезжали по вызову «летние» статисты, целиком зависимые от обер-прокурорских настроений. Они-то и проводили все, что пожелает патрон. Таким образом, Синод, по сути, отсутствовал. Существовал лишь его глава. В нелицеприятном мнении критиков содержалось, наверное, зерно истины. Одному человеку трудно управиться и с внешними и с внутренними проблемами церкви, участвовать в деятельности правительства, давать советы императору по поводу образования, в частности женского, служить консультантом по юридической части, писать многочисленные статьи и комментарии, переводить с иноземных языков, бороться с террористами, отвечать на десятки и сотни вопросов и запросов и быть всегда наготове мчаться ни свет ни заря и в дождь и в вёдро, куда позовут, курьером — то ли в Аничков, то ли в Зимний, а нередко и подальше — в Царское Село. В теплую пору — хорошо, ему всегда выделяли дворцовые покои. Жили они с Екатериной Александровной на царском иждивении, но ближе к трону не становились.

Обер-прокурор прекрасно усвоил за долгие годы, проведенные при дворе, повадки царствующих особ, их неприступность, умение даже близкому к трону человеку указать на его место и жестко определить истинное положение, занимаемое им в сложной структуре самодержавной власти. Мраморным холодом веет от записок и резолюций императора, которого еще недавно называли послушным воспитанником. В сущности, Александр III и Николай II каждым словом и каждым движением давали понять, а в иных случаях и намеренно подчеркивали, что выполнение их поручений — долг того, кто называет себя вернопреданным. Наследник Освободителя обращался к обер-прокурору довольно однообразно: «любезный Константин Петрович» или «добрейший Константин Петрович». После воцарения подобные слова стали редкостью. Николай II был еще более сдержан в выражении чувств. Конечно, обер-прокурор знал цену всему, что исходило из Аничкова и Зимнего, но «Ваш от души» в заключение императорского короткого послания все-таки вызывало сжатие сердца, слезы наворачивались на глаза и самые запутанные и трудные проблемы становились ясными и простыми.

Взгляд назад

Он сам привил наследнику острый интерес к русской истории, на которую ни Александр I, ни Николай I не обращали исключительного внимания. Василий Андреевич Жуковский, сын рабыни-пленницы, вылепил из своего ученика Освободителя. Именно Жуковский, и никто иной! Василий Андреевич, если говорить прямо, как и подобает русскому, изменил ход мировой истории. Наконец-то крепостная зависимость в Европе перестала осквернять бытие народа. Право и закон теперь торжествуют везде.

Константин Петрович столкнулся с трудностями при формировании характера и сознания наследника. Веселый, искренний, резкий, вспыльчивый, прямой, откровенный, правдивый цесаревич Александр являл собой натуру, не просто поддающуюся влиянию, — его полагалось убедить прежде, чем он принимал какое-то человеческое решение. Увлечение Лажечниковым и Загоскиным даром не прошло. В 1878 году, когда разразился голод в Восточной России, совсем молодой наследник стал председателем Комиссии по сбору пожертвований в пользу голодающих. Я родился в голодный год, испытал голод не только во время войны, но и в студенческую пору, и я знаю, что значит хоть малейшая поддержка, когда уже нет сил самому добыть себе пропитание — пусть и горку очисток от картофеля или бесплатный ржаной ломоть с горчицей и стакан кипятка из титана. А в 1888 году в Томске распахнул двери первый в Сибири университет, который и принял меня в свои объятия: нигде в СССР я не сумел найти себе учебного пристанища в 1951 году. Технологический институт в Петербурге вскоре после открытия занял ведущее положение в европейской науке, удачно совместив образовательное и исследовательское направления. В этих двух актах — результатом одного я лично воспользовался — отразилось понимание великого культурного предназначения России.

Величие — историческая категория, а это по-настоящему познается в ежедневном — политическом — труде. Дерпт стал Юрьевом, Динабург — Двинском… Балтийское побережье надежно прикрывало столицу. Кто знает, как повернутся события. Еще Иван IV Грозный предостерегал от утраты этих — овеянных ветрами Ливонских войн — территорий. Содеянное за тринадцать мирных лет и позднее — за десять лет до войны с Японией — было бы немыслимо без внутреннего сплочения народа и русской нации. Здесь и толика его — обер-прокурорских — забот, что бы там ни лопотали приверженцы парламентаризма и ни писали в заграничных газетах. Если бы XIX век не сбил русских и Россию в монолит, то на этой территории давно бы изъяснялись по-немецки, многие бы народы исчезли с лица земли, и первыми — евреи.

Воспитанный сам в историческом и правовом духе, Константин Петрович избавил от многих страданий и неурядиц не только Чайковского, но и Ключевского, и Алексея Николаевича Островского, и семью Достоевского. Тень Жуковского постоянно присутствовала в комнате, где наследник получал уроки…

Константин Петрович навсегда запомнил майский день коронации, которая задержалась более чем на два года. Пахло весной, ярко светило солнце — московское, родное, привычное, обливающее золотом юную изумрудную зелень. А в ушах звенели торжественные, будто не им вылитые на бумагу слова. Документ подписал Александр III в торжественный для себя день. Он, этот документ, значительно облегчал в особенности «нуждающихся и удрученных, кои по недостаточному положению или по несчастным обстоятельствам не в состоянии были выполнить всех лежащих на них перед правительством обязательств; не изъемлем от царской милости нашей и тех, которые впали в противозаконные деяния по заблуждению, легкомыслию и небрежению или же хотя омрачили жизнь свою преступлениями, но вследствие понесенной ими кары закона или по другим обстоятельствам заслуживают прощения или облегчения участи».

Утвержденное в день коронации и обнародованное немедленно не произвело ни малейшего впечатления на террористов, которые продолжали кровавые игры, сбивая с толку людей лживой пропагандой, играя на ошибках правительства, деятельности нечистоплотных элементов, подбирающихся к казне под разными предлогами: то патриотическими, то охранными, то благотворительными.

Взгляд назад не случайно наткнулся на майский документ. Закоренелые злодеи его не использовали именно потому, что они злодеи. Впрочем, Константин Петрович верил в раскаяние и искренне полюбил Льва Александровича Тихомирова, превратившегося после казни вторых первомартовцев в законопослушного гражданина. Отказавшись сообщить властям тайны «Народной воли», он внес значительный вклад в политическую публицистику не только исповедью «Почему я перестал быть революционером?», но и личным поступком: Савл сумел превратиться в Павла не в пример своим собратьям, которые заклеймили его ренегатом и отступником. Примирительные жесты императора обер-прокурор поддерживал не только пером, составляя манифесты, проникнутые духом мудрости и терпимости. Он помог Тихомирову обрести себя и создать одну из самых оригинальных государственных концепций. Облегчение участи преступника очень часто дает плоды, которыми пользуются люди, не пережившие столь драматических сломов судьбы.

Борьба за достоинство

Что же оказалось главным в жизни Константина Петровича? Как он оценивал сам пройденный путь? Сейчас он, не роняя собственного достоинства, не умаляя и тем паче не перечеркивая содеянного, пришел к печальному выводу, что иллюзии насчет нравственного преображения общества у него рассеялись. Иначе как объяснить самому себе прошение об отставке?

Уступка Витте разбушевавшейся черни есть симптом крушения, высшей точкой которого стал манифест. Да, крушение! Это надо признать. Что же дальше? Что последует за революционным бунтом на улицах Петербурга и Москвы?

Нетрудно предугадать. Ослабленная Россия будет втянута в войну, а затем кровавое побоище превратится в гражданское противостояние и завершится диктатурой сумасшедших, никого и ничего не щадящих. Первой жертвой, разумеется, станет религия и церковь. В России церковь с времен Петра I находилась в униженном состоянии. Вот почему он, приняв должность обер-прокурора, принялся столь рьяно заниматься синодальными делами, надеясь сплести воедино проповедь христианства и служение Христу с образованием, что ему в известной степени удалось на начальных этапах педагогического процесса. Задним числом эти усилия шельмовались и отвергались в самой злостной форме. Любимец большевиков Кони, так и не понявший, что сулит России будущее при новых хозяевах, нападал на церковно-приходские школы и миссионерство с проницательностью слепоглухонемого. Константин Петрович знал истинное положение дел не только из писем Николая Ивановича Ильминского. И неправда, что обер-прокурор вводил общественность в заблуждение, публикуя фиктивные отчеты об обращении иноверцев и привлечении их к вселюбящей матери церкви. Кони просто не ожидал, что письма Николая Ивановича станут достоянием гласности после краха коммунистической системы. О каком обмане может идти речь, если действительное положение стало достоянием гласности еще в 1895 году, при жизни обер-прокурора/ Никто не препятствовал распространению открытых писем к Константину Петровичу, приходящих из-за границы с жалобой на положение священнослужителей в прибалтийских провинциях, и Константин Петрович отвечал корреспондентам, не возражая против публикации его ответов. Нет, не призывал ни он, ни его миссионеры к мечу светскому во имя Христа. Он не имел никакого отношения к мултанскому делу, и Владимир Галактионович Короленко даже не упоминает ни Святейший синода, ни фамилию Победоносцева в процессе, который проводили прокуратура и полицейское ведомство. А между тем Короленко, когда требовалось, честил обер-прокурора задолго до его отставки и кончины. Припоминал ли он этого «душителя» свободы слова, когда его самого большевики вызывали в ЧК и готовы были расправиться с ним в любую минуту?

Да, Константин Петрович мечтал изменить положение церкви в России с давних времен, упорно боролся за ее достоинство, хотел улучшить существование священнослужителей в самых далеких уголках необъятного православного мира, знал, как они бедствуют и к каким мерам прибегает власть, чтобы держать их в покорности и нищете.

Он просматривал все, что издавалось тогда в Лейпциге против православия и России. Лейпциг в конце XIX века играл ту же роль, что и Мюнхен во второй половине XX-го. Иногда действительно существующие обстоятельства вынуждали его признать справедливость жестоких упреков. Анонимный автор в книге «Aus der Peterburger Gesellschaft» писал с едкостью и злорадством, которые бросались в глаза: «Нигде в Европе церковь не играет такой жалкой, зависимой роли в жизни образованного общества, как в России. В то время как протестантская и католическая церкви, едва терпимые, порой даже гонимые, непрестанно влияют на свою паству в России и безраздельно царят над общественной совестью лифляндских, литовских и польских провинций, — влиятельные в государственном и социальном отношении общественные классы совершенно не считаются с той самой «православной церковью», которая постоянно выдвигается в авангард русской государственной политикой и в честь которой огромная восточная монархия именуется «Святой Русью». Дворянство и бюрократия насмешливо относятся к низшему причту белого духовенства, что, впрочем, не мешает им при случае низко кланяться презренным попам. Руководит духовным полчищем монашество…»

Ему было неприятно и больно читать подобные выпады, но в них содержались крупицы истины. При таких обер-прокурорах, как генерал от кавалерии граф Протасов или даже граф Дмитрий Андреевич Толстой, отлично образованный, но совершенно равнодушный к положению церкви человек, которому одинаково шел мундир шефа жандармов, министра внутренних дел и президента Академии наук, даже высшие иерархи находились в загоне, часами ожидая приема в начальственном предбаннике. Ни общество, ни двор не ожидали, что какой-то профессоришка из Москвы, пусть и наставник цесаревичей — да мало ли людей толкалось в покоях Зимнего и Аничкова! — так круто возьмется за дело. Сила Константина Петровича на первых порах заключалась в том, что он хорошо понимал, где источник власти в России, и сумел использовать и опыт, и близость ко двору с пользой для церковного ведомства. И делал это с огромным, не встречаемым у нас чувством собственного достоинства.

Мнение власти

А писатели и художники, которых он рассчитывал привлечь, — Лев Толстой, например, или Лесков! Сколько они принесли вреда религии, церкви, наконец, священнослужителям — единственному сообществу в стране, где преступность не свила себе гнездо. Вдумайтесь в эту мысль, которая не приходила в голову ни «прогрессистам», ни их наследникам — коммунистам. Значит, евангельские заповеди не пустой звук?!

Он ненавидел уголовный мир России — настолько этот мир был отвратен! Что же ему можно было противопоставить? Образование? Отнюдь! Воспитание? Отчасти! Страх? В малой степени. Наверное, все-таки — веру. Вера могла бороться за чистые идеалы гражданской жизни. Вера и террор несовместимы, а он жил в эпоху террора, который грозил перерасти в массовый и вскоре после его кончины, оставив на полях сражений миллионы трупов, большинство из которых были русскими солдатами, наконец действительно перерос в массовый, чьи жертвы до сих пор не поддаются подсчету.

Окружающие его не понимали — ни однокашники, ни те, с которыми он был на «ты», ни подлый Валуев, ни умный Половцов, может быть, лишь Витте понимал, но Витте избрал для России иной путь. Лорис-Меликов, герой Карса, Абаза, герой биржи, Милютин, фельдмаршал без армии и войны, Толстой, мнящий себя единственно великим и поставивший себя вне церкви, просто ненавидели его животной ненавистью. А те, на поддержку которых он рассчитывал, беззастенчиво пользовались его умом, осведомленностью, блистательным пером и даром пророчества. В чем только его не подозревали и как только не пытались унизить! Граф Строганов, будто бы сумевший на первых порах оценить выходца из московского клира, как-то презрительно обронил, многозначительно подняв указательный — суставчатый от старости — палец:

— Он всегда отлично знает, что не надо, но никогда не знает, что надо.

Бывшие воспитанники — каждый в свое время! — сетовали:

— У него критический, отрицательный ум. Он неспособен дать положительный совет.

Какой же он тайный правитель России?! А сами-то они знали, что надо? Последний император — вряд ли, хотя и объявил себя хозяином земли Русской.

Рассказывает тот, кто хорошо его знал

Интереснейший человек, совершенно неоцененный историей на протяжении всего XX века, промышленно-финансовый магнат, а кое-кто утверждал, что и удачливый спекулянт, владелец мукомольных и винокуренных заводов, бумагопрядильной и ниточной мануфактур, вполне, так сказать, современная личность, сенатор, государственный секретарь, член Государственного совета, почетный член Академии наук, издатель «Русского биографического словаря» и один из учредителей Исторического общества, безусловно, отдающий себе отчет, кто перед ним, Александр Александрович Половцов оставил нам удивительную и разнообразную характеристику своему однокашнику-правоведу, каждая встреча с которым стоила немалых средств, испрашиваемых обер-прокурором на благотворительность.

Константин Петрович как бы насквозь рассекает весь знаменитый дневник Половцова. В нем, в дневнике, значительная часть политической биографии обер-прокурора, и тот, кто желает узнать, что думал талантливый и лишь отчасти предвзятый современник о Константине Петровиче, должен обязательно перелистать написанное, выделив в отдельное производство дознания образ обер-прокурора и связанные с ним события.

Однажды в пятом часу к Половцову зашел обер-прокурор:

— Вы все меня обвиняете то в одном событии, то в другом. Дурново вводит ограничительные правила для евреев, в Лондоне поднимают шумиху, комиссия по устройству жизни этого племени работает из рук вон плохо, а ответственность возлагают на меня. Между тем я не пользуюсь уже давно никаким влиянием. Я занимаюсь только синодальными делами, издаю отчеты, перемещаю иерархов, слежу за развитием приходских школ. И все! Поверь хоть ты мне, Александр Александрович.

— Ты сам виноват в своем несчастье и утрате влияния на государя, потому что слишком вмешивался в дела, до тебя не касающиеся.

Подобные диалоги происходили между ними неоднократно.

В другой раз в ответ на разъяснение Половцовым мнения придворных кругов Константин Петрович сказал:

— Да, ведь ты не знаешь, какие были прежде отношения! Когда я не видел государя недели две, то он писал записки с приглашением, желая обсудить со мной важнейшие вопросы. После войны — в 1879 году — семь десятков посланий. В год террористического нападения на Екатерининском канале я направил императору более сорока писем и записок. И никогда более! А были годы, и до десятка не дотягивало. Что уж, говорить о моем влиянии! Меня никто не слушает, газеты травят!

Половцов частенько заезжал к Константину Петровичу на Литейный. Однажды в чудесный весенний день — до смерти Александра III в Малом Ливадийском дворце еще очень далеко — Половцов застал обер-прокурора одного, без всяких посетителей, читающего «Revue des deux mondes». Еще в прошлом — 1889 году — невозможно было провести с ним спокойно пяти минут без вторжения какого-нибудь человека, пришедшего за покровительством. Теперь никто из высших чинов к нему не ездит: надобность отпала. Только хитрый Дурново разыгрывает роль нуждающегося в указаниях, однако обсуждает лишь второстепенные вопросы. Пройдет четыре года, престол перейдет к Николаю II, и обер-прокурор опять понадобится на первых порах, а затем его будут держать в отдалении, и не один год.

За обедом в Новом клубе в тягостные и несчастливые для обер-прокурора дни Дурново как-то громко возвестил в присутствии многих посетителей:

— Я видел сегодня Константина Петровича Победоносцева…

Это явилось первостатейной новостью, потому что осенью — а на дворе конец ноября — обер-прокурор редко покидал дом на Литейном, подверженный сильным простудам.

— Он настаивает на том, что единственным средством выйти из теперешних затруднений представляется назначение правительством цены на хлеб и реквизиция хлеба по этой цене у всякого, кто имеет хлебные запасы.

Старый противник обер-прокурора и друг убежавшего из России Лорис-Меликова, гений спекулянтской биржи Абаза, раскрасневшись и разъярившись, вскочил и бросил в лицо министру:

— Да вы лучше, Иван Николаевич, прямо выньте из кармана мой бумажник!

Половцов не упустил ни единого слова из этой сшибки в пользу обер-прокурора, хотя к однокашнику относился с большой долей критичности.

Абаза продолжал кипятиться и неожиданно ударился в воспоминания, притянув за уши, впрочем, весьма характерный эпизод из позапрошлого царствования:

— При Николае Павловиче, который был приверженец крутых мер, в 1840 году разразился сильный голод и хлеб дошел до цены сорок пять рублей за четверть. Государю донесено было, что помещик Тамбовской губернии Шиловский имеет запасы и объявил, что станет продавать их, когда цена дойдет до пятидесяти рублей. Николай Павлович ограничился тем, что приказал обязать Шиловского подпискою, что ниже пятидесяти рублей хлеба своего продавать не будет.

С Половцовым рядом сидел граф Гендриков, весьма, по мнению Александра Александровича, ограниченный и недалекий человек.

— Да что Победоносцев в этом вопросе понимает? Он может разве доставить своими мольбами манну небесную?

Надвигающийся кошмар

Литейный наполнялся грозными звуками. Они и раньше возникали неожиданно. Резкие голоса внезапно раскалывали неустойчивую утреннюю тишину. Он отпрянул от окна и решил уйти наверх, но трескучие крики и обрывки тяжелой, как свинцовое облако, песни накрыли его и не позволили двинуться с места.

Он застыл, невольно прислушиваясь к отрывочным буйным воплям:

— Долой самодержавие! Долой Победоносцева! Да здравствует свобода! Да здравствует Витте! Долой, долой, долой! Хлеб — детям! Хлеб, хлеб!

Он почему-то вспомнил первое заседание Комитета помощи голодающим, который возглавлял ныне царствующий монарх. Рядом сидел Островский, брат драматурга, и Дурново. Комитет собрал огромную сумму и многих спас от мучительной смерти. Константин Петрович подумал, что когда теперь разразится голод, уже не будет ни комитета, ни сбора пожертвований, даже спекулянт Абаза с его кошельком исчезнет. Россия станет быстро вымирать. В Поволжье, на Украине, в Сибири толпы голодающих начнут падать, теряя силы, прямо на ухабистых дорогах, а трупы их будут штыками сбрасывать в неглубокие канавы. Люди на Литейном, наверное, недоедали, но то, что их ожидает в недалеком грядущем — через пятнадцать лет и через тридцать лет со времени создания комитета! — ни с чем нельзя будет сравнить. Когда империя распадется, подточенная кучкой террористов, когда потерпят крушение последние надежды и развеются последние иллюзии, когда проект хорошо устроенного общества рухнет и погребет под своими останками и Нижегородскую ярмарку, и «Московский сборник», и многое другое, никто не посмеет требовать у правительства хлеба, и Россия будет тихо — безмолвно — вымирать под звуки победных фанфар, под злодейские песни, рвущие душу, и призывы, зовущие во мрак, которому изобрели название. Он был бессилен предотвратить надвигающийся кошмар.

Он повернулся, закрыл лицо крупными кистями с растопыренными пальцами и, ощущая мокрые, будто запотевшие стекла, покинул кабинет. А вслед ему неслась волна звериных надежд и звериных иллюзий, подгоняемая теми преступниками и демагогами, которые не знали что творили:

— Свобода! Витте! Долой самодержавие! Долой Победоносцева! Хлеба, хлеба, хлеба!

Внезапно сверкнула молния, на Литейный обрушился шквал, стеклянно загрохотали осколки разбитых вдребезги окон. Хлынул холодный дождь. На тротуаре какой-то босяк, мотая красной тряпкой над головой, орал, по-дурацки беснуясь:

— Буря! Скоро грянет буря!

Но отставной обер-прокурор уже не слышал хриплых и торжествующих слов, скрывшись в молельне, озаренной оранжевым сиянием лампады.

Эпилог