ах, сходились провинившиеся для получения «фюнф унд цванцихь нах аш» («двадцать пять на задницу»). Создавалась длинная очередь. Каждого в порядке очереди клали на скамью или «козла» и жестоко пороли. Получив свои двадцать пять, наказанный должен был поклониться палачу в ноги и сказать спасибо, а не сделаешь этого, получишь «добавку».
Чем же эти люди провинились перед германской империей? У каждого своя «вина». Один при встрече с эсэсовцем забыл снять шапку и встать навытяжку. Другой снял шапку и вытянулся, но неприветливо посмотрел на эсэсовца — тоже заработал горячих. Третий сорвал шапку с головы и вытянулся в струнку, но улыбнулся арийской персоне — получай двадцать пять, чтобы знал, как зубы скалить… Но если ты закурил и тебя увидел эсэсовец, то за это «преступление» целую неделю будешь посещать «святое место».
Дело вовсе не в проступке, а в том, чтобы держать людей в постоянном напряжении и страхе, сломить их волю к сопротивлению, превратить в покорную рабочую скотину. В конечном счете всё было подчинено одной цели — истреблению.
Было раннее утро, когда нас, как на молитву, поставили у ворот лагеря — без головных уборов, по команде «смирно». Стоим уже битых пять часов, не меняя положения. Еле держимся на ногах. Косим глазами по сторонам: кругом бараки, бараки, бараки… Справа, за каменной стеной, возвышается труба крематория. Из нее валит густой черный дым, заволакивающий даже солнце. В воздухе стоит удушливый смрад горелого мяса. «Неужели здесь оборвется и моя жизнь?» — думал я и отвечал себе: — «Нет, я должен отсюда выбраться!» Мои размышления прервал переводчик:
— Что смотришь? Все равно не убежишь! Отсюда не уходят, а вылетают через трубу, — он указал рукой на крематорий и громко захохотал.
Сырой холодный воздух пронизывал насквозь. Мысленно я переносился в родное село Торбеево, в наш простой крестьянский дом. «Давно, — думал я, — проснулась моя старушка-мать. Вряд ли она и спала в прошедшую ночь. Верно, все глаза давно уже выплакала. Ведь шестерых сыновей проводила на фронт! И думы у нее не только обо мне. Ей и в голову не придет, что одного из ее сыновей поведут сейчас на смерть».
Надсмотрщик приказал нам повернуться лицом к стене. За спиной простирался плац, окруженный низкими бараками. По кругу строевым шагом двигалась длинная колонна пестро одетых людей. На спине у них, на груди и выше колен на брюках были нашиты белые квадраты материи с черными кругами наподобие мишени. Они пели какую-то немецкую песню. Что это за люди? Почему они поют? Вот они поравнялись с нами, и я увидел, что за плечами у них ранцы, наполненные чем-то тяжелым, пригибавшим людей к земле. Но рассмотреть их хорошо я не мог, потому что эсэсовец каждый раз, когда я поворачивал голову в их сторону, бил меня по спине палкой. Потом уж я узнал, что это маршируют с шести утра и до пяти вечера заключенные-штрафники, отбывающие наказание за нарушение лагерного «орднунга» — порядка. Каждый день они маршировали по булыжникам, грязи, щебенке с пудовым грузом за плечами, испытывая прочность обуви немецких фирм. Одиннадцать часов без передышки они должны были маршировать и всё время петь. Того, кто не пел или пел не в ногу, отставал, выбившись из сил, били палками.
Наконец, во второй половине дня из комендатуры вышел невысокий эсэсовец с фельдфебельскими нашивками на воротнике, с черепами и скрещенными костями на пилотке и на груди. На его тупом перекошенном лице выражалась звериная ненависть ко всему живому. От него несло смертью. Маленькие, налитые звериной злобой водянистые глаза под широкими, почти сросшимися на переносице бровями. В петлице его френча зеленела орденская ленточка, на грудном кармане маячил черный крест, обрамленный серебристой линией. На левом боку — пистолет, на правом — нагайка, небрежно заткнутая за пояс так, чтобы всегда была под рукой. Нет, это был не человек, а что-то среднее между тигром и орангутангом. «Этот и отца родного не пощадит», — подумал я и тут же убедился, что не ошибся… Пронизав нас насквозь холодным, не сулившим ничего доброго взглядом, он что-то гаркнул трескучим голосом, взвизгнул и, выхватив из-за пояса нагайку, начал пороть нас — всех подряд: бил по чему попало. Затем переводчик приказал заключенным следовать за ним в баню. Баня была метрах в трехстах от ворот, и, пока мы шли, этот «орангутанг» сопровождал нас, и плеть его гуляла по нашим спинам.
В бане среди обслуживающего персонала из заключенных оказался русский парикмахер. Когда «орангутанг» вышел в соседнюю комнату, парикмахер спросил у меня:
— Я видел в окно, как этот изверг бил вас… Чем вы ему не понравились?
— Понятия не имею, — пожал я плечами и в свою очередь поинтересовался: — А кто он такой?
Парикмахер покачал головой:
— О, это самый страшный зверь здесь! Рапортфюрер Зорге.
— А что это такое — рапортфюрер?
— Через его руки проходят все поступающие в лагерь заключенные. Он же приводит в исполнение смертные приговоры, сам расстреливает сотни людей ежедневно. Вид и запах крови для него — высшее наслаждение. В общем, садист.
— Так я и подумал, когда увидел его.
Парикмахер бросил взгляд по сторонам и, работая бритвой, нагнулся и шепнул мне на ухо:
— Доберемся скоро и до него… Я сам вот этой бритвой горло ему перережу за все его злодеяния над людьми.
— Если он нас раньше не прикончит, — заметил я.
— Не мы, так другие сделают это. Всех не перестреляет. А ты, дружище, за что попал? — спросил он и посмотрел в мою карточку. Увидев причину моего направления в концлагерь, он вздохнул, покачал головой. — Понятно… Организация побега и саботаж. За это — крематорий. Точно…
Хоть я и знал, что меня ожидает, от этих слов мне стало не по себе, точно ушат ледяной воды вылили мне на голову.
— Не робей, браток, выручим из беды, — сочувственно сказал парикмахер. — Только выполняй всё, что скажу.
Новый друг взял у меня бирку с номером, вышел куда-то и через минуту вернулся и подал мне бирку с новым номером:
— Вот возьми… Забудь пока свою собственную фамилию. Теперь будешь Никитенко. Карточку я тоже подменил…
— Бирка-то чья? — забеспокоился я.
— Только что умер один человек. Пусть думают, что это ты. Понимаешь?..
Я кивнул головой: всё ясно. В это время зашел «орангутанг»-рапортфюрер, и парикмахер мой совершенно преобразился. Он яростно схватил меня за ворот, вытащил из кресла и швырнул к двери душевой комнаты, крича: «Быстрее! Следующий!» Рапортфюрер похлопал парикмахера по плечу, расхохотался:
— Зо! Зо! Гут!.. (Так! Так! Хорошо!)
Извергу понравилось, что русский русского так толкнул. Но я-то понимал, что парикмахер сделал это не по злобе, а потому, что ему надо было маскироваться, чтобы спасать людям жизнь.
После обработки вместе с другими заключенными я попал в карантин, а товарищ мой, Пацула, в какой-то другой блок. Так нас разлучили. Позднее я узнал, что парикмахером был наш советский офицер, танкист. Он вместе с другими товарищами спас жизнь не одному советскому человеку. Очень сожалею, что не знаю его фамилии. Спрашивать тогда было неудобно. По понятным причинам он и сам не назвал бы ее. Не знаю, жив ли этот прекрасный человек или его, как и многих других советских патриотов, замучили палачи. Ведь он на каждом шагу рисковал собственной жизнью! Если он жив, надеюсь, что, прочитав эти строки, откликнется.
В тот день я познал всю глубину великой воинской клятвы: «Клянусь… до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине и Советскому правительству». Вспомнил я и слова великого русского писателя Н. В. Гоголя о том, что «нет уз святее товарищества». С другом танкистом, работавшим в бане, у меня состоялось еще несколько встреч. Он познакомил меня с лагерными «порядками», дал много дружеских советов, благодаря чему мне удалось избежать изрядного количества побоев, на которые эсэсовцы не скупились.
Человек пятьдесят нас, новичков, построили между 13 и 14 бараками карантинного блока-изолятора, огороженного особым высоким забором и представлявшим собой лагерь внутри лагеря. Рапортфюрер Зорге передавал нас блокфюреру Шуберту. Это был тощий эсэсовец с длинной бледной физиономией, в которой, казалось, есть что-то крокодилье. Как и Зорге, Шуберт отличался нечеловеческой жестокостью и цинизмом. Два дегенерата: у Зорге на длинных ногах — короткое туловище, а у Шуберта — наоборот. Но души у них, если они вообще были, родственны. Смешно и грустно, что такие выродки возомнили себя высшими созданиями природы, призванными вершить судьбы человечества…
Процедура приема началась. Шуберт вызывал номера по карточкам. Каждый из нас должен был подходить к нему. Блокфюрер задавал вопрос: за что попал? И каждому отвешивал звонкую пощечину, а рапортфюрер стоял рядом и ухмылялся.
На ужин нам дали по 200 граммов желтоватой теплой воды, именовавшейся «кофе», и больше ничего. Проглотив горьковатую жидкость, мы заскучали, сидя за длинными столами. А скучать в лагере не полагается, надо всегда быть бодрым. Штубельтесте (старший комнаты) — однорукий уголовник Франц — выскочил из своей кабины с бодрящей резиновой палкой и, вскочив на стол, начал бить по головам всех подряд, выкрикивая ругательства. Не понимая, в чем дело, мы бросились кто куда. В дверях образовалась давка. Выбегающих из помещения настигли палки помощников Франца. На этот раз я удачно избежал побоев, нырнув под стол. Но многим досталось основательно. Потерявших сознание волокли за ноги в уборную и там окатывали ледяной водой из шланга.
Отбой ко сну измученные узники встретили со вздохом облегчения. На трехэтажных деревянных койках с матрацами, набитыми древесной стружкой, устраивались по четыре-пять человек. Свора распорядителей «шляфзала» (спального помещения) во главе с тем же безруким Францем палками и резиновыми шлангами наводила «порядок». С полчаса еще слышались удары, крики, проклятия, стоны…
Подняли нас в половине четвертого. Почти раздетых, обутых в тесные деревянные колодки, построили в колонну и начали гонять по двору взад-вперед, как скотину. Заставляли плясать на корточках, бежать, по команде падать на живот, одновременно вскакивать и снова бежать. По булыжникам грохотали деревянные колодки, словно тысячи лошадей вскачь проносились по деревянному настилу. Это была сумасшедшая пляска скелетов, над которыми свистели палки, резиновые шланги, кожаные бичи. Гитлеровцы называли это издевательство «шпортом». Длилось оно два-три часа, в зависимости от настроения блокфюрера. После «шпорта», как правило, отправляли в морг несколько трупов, с десяток обморочных тащили в уборную приводить в чувство… Остальным, не дав ни минуты передышки, приказывали раздеваться и приступить к «водным процедурам»; тщательно мыться ледяной водой до пояса (ни больше ни меньше!). На дверях умывальной комнаты стоял блокфюрер и осматривал каждого выходящего. Если находил, что заключенный помылся согласно правилам, давал оплеуху и пропускал его, а тех, у кого на два-три сантиметра выше пояса тело было сухим, ставил в шеренгу в коридоре под охрану своих помощников. Всех задержанных снова загоняли в умывальную, приказывали раздеться догола и начинали их домывать: один изверг направлял мощную струю воды из шланга на несчаст