Мария хмыкнула — реклама поражала ее глупостью каждый раз. Ба, над рекламой краски для волос новый медальон с красоткой, призванной очаровывать вас кожей лица. Впрочем, в волосах ей также не было отказано. Очевидно, она пользовалась краской «Краса гарема». Черным по белому писалось: «Идеалом женщины есть и остается березовый крем, приготовленный в лаборатории А. Энглунд». И далее пышное и цветистое описание достоинств крема.
Впрочем, чудеса косметики на этом не заканчивались. Рекламировался и грим фабрики Лемерсье. Правда, французская чудо-косметика производилась на Бутырской улице в Москве. Дела!
Мария перелистывала журналы, которыми были завалены столики в шляпной мастерской. Содержала мастерскую госпожа Постникова, купив ее с торгов у некой купчихи Торбухиной, а та, по преданию, приобрела ее у самой мадам Лямбуле, настоящей француженки, бежавшей из Франции с русским офицером. В городе мастерская на этом основании считалась французской и диктовала моды. В ней всегда толпились заказчицы и каждую неделю в окнах менялись модели. Модели также считались новейшими, полученными из самого Парижа.
Госпожа Постникова, которую заказчицы непременно называли «мадам Полина», оказалась грузной молодящейся женщиной. С заметными румянами на полных щеках. С накрашенными бровями. Маленькими хитрыми глазами и вечно сожженными от завивки волосами. Носила узкие платья с бесчисленными бантами и бантиками. Бантики на оборке платья, бантики по всему полю юбки, бантики на плечах, бантики в волосах. Единственно, чем они отличались друг от друга, — размером. Были они и прозрачными, и атласными, и муаровыми, и в полоску, и в горошек. Мода в руках разумной госпожи Постниковой сочеталась с бережливостью: платье оставалось одним и тем же, менялись только бантики да рюшки. И все должны были делать вид, что не узнают платья, что оно моднейшее и французское.
Мария поступила работать в шляпную мастерскую не от хорошей жизни.
В Поволжье разразился голод.
После смерти матери и брата она уехала из Самары, отправилась к старшему брату в Екатеринослав. И припомнился ей случай, предшествующий ее поездке к брату.
Время было тяжкое. В стране разразился голод небывалый по размаху. На небе ни тучки, ни облака. Земля, выжженная солнцем. Деревья почернели и сбросили листву. Великий пожар, огненный смерч пронесся над Поволжьем. За все лето не выпало ни одного дождя. Власти принимали «самые срочные меры», как со злостью говорили в народе, устраивали крестные ходы, служили днями и ночами молебны, укоряли народ в безнравственности, за что якобы господь и послал наказание. Но все было безуспешно. Выгорели не только посевы. Земля, израненная трещинами, стонала, как тяжело больной человек. Выгорела дотла и трава; все, что оставалось в природе зеленого, — все сгорело в горячих лучах солнца. Вместе с лугами погибал от голода и скот. Голод, невиданный даже в этих видавших виды краях, захватил и Самарскую губернию.
В газетах много писали о неурожае, голоде, пугали эпидемиями тифа и холеры, но реальных мер по спасению губернии не предпринимали.
С какой ненавистью смотрела Мария в газетах «Русские ведомости» или «Самарский листок» на портреты сытых и холеных дам в широкополых шляпах, увешанных массивными золотыми цепями и страусовыми перьями, позирующих на фоне бараков, построенных на скорую руку. Столовые для голодающих! Столовые были рассчитаны на полсотни человек, а голодали десятки тысяч. Страшно, как страшно смотреть на детишек! Старческие сморщенные лица, полураздетые, полуразутые. И вельможные дамы — патронессы. О большой духовной грубости, о жестокости говорили Марии эти снимки. Как им не стыдно выставлять напоказ собственное благополучие, когда детишки умирают с голода!
Мария возмущалась и кипела от негодования. Голод вступил в свои права: ежедневно в Самаре погибали от голода почти триста человек. Триста в один день! Позор... Позор... И это в цивилизованном государстве.
Ее кипучая натура не могла бездействовать. Мария устроилась на курсы подготовки сестер милосердия, чтобы затем отправиться на помощь в села, пораженные голодом и эпидемиями. На курсах барышень мало — боялись тифа и холеры. Приняли ее с радостью. С остервенением днями и ночами штудировала медицинские справочники, стараясь разыскать в них ответы на вопросы. Да разве найдешь в справочниках ответы? К тому же разнесся слух, что в деревнях начались голодные бунты. Измученные темнотой и невежеством, крестьяне, не зная, кого винить в смерти близких, стали убивать врачей и фельдшеров. К больным детишкам не пускали врачей, чурались медицинской помощи... И страшное дело — на подавление этих бунтов отчаянья и невежества власти бросили войска.
Подруги отговаривали Марию от поездки в село Екатериновка Самарской губернии, куда получила направление, но она все же поехала. Огорчения начались еще в дороге. Ехала она на телеге, которую едва тащила тощая лошаденка. Ехала по опаленной зноем земле, мимо черного леса. Леса погибали, как все живое, в это страшное лето. Особенно ее поразил дуб, одиноко стоявший на опушке леса. Гигант широко разбросал опаленные солнцем ветки, и они, словно руки голодного человека, кричали о помощи. Ветер ворошил, гремел сухим листом, тяжелым и литым, который, перекатываясь, издавал металлический звон. К дубу прижималась березка, тонкая, беспомощная. Она также не смогла удержать листву. Ветер ударялся о мертвый ствол. И дуб с обгоревшими ветвями, и чернеющий лес являли страшную картину. Вот именно так и будет на земле, когда придет конец света, — выжженная, бесплодная земля и мертвые леса, лишенные жизни.
Телега пропылилась. Колеса поднимали песчинки легким облачком, было трудно дышать. Возница оказался мрачным и злым. Посконная рубаха почти истлела на теле, обнажая худые лопатки. Курил он какую-то гадость, от которой кашлял, раздражая зловонием Марию.
Словно мираж в пустыне, на Марию надвигалась процессия. Мария протерла кулаками глаза и вопросительно уставилась на мужика. Поднимая облако пыли, по дороге медленно шли люди. Понурые. Обессиленные. По бокам на лошадях — солдаты. Покрикивали и лениво подгоняли мужиков, босыми ногами месивших пыль.
Возница, нахмурившись, натянул вожжи и, сняв рваную шапку, поклонился.
— Дорогу... Дорогу!.. — прокричал офицер и выразительно погрозил плеткой, словно не замечая, что дорога пустынна. Потом привстал в стременах и, кашляя и давясь пылью, вновь принялся кричать: — Подтянись, православные! Подтянись!..
Слов его никто не слушал. Все так же медленно плелись мужики. Кто-то бросил взгляд на телегу. И такая боль была в глазах, что девушка невольно поклонилась. Возница вновь и вновь кланялся в пояс. Долго и тяжело проходила процессия. Лица мужиков покрыты пылью. Ноги растрескались. Кое-кто поддерживал руками штаны да протирал слезившиеся глаза.
— Куда это они? — спросила Мария возницу, когда облако пыли закрыло последних мужиков.
— Сечься, — уныло ответил возница, водружая на голову шапку. — Куда еще ноне поведут мужиков...
— Сечься?! Что это значит?! За что?! — Мария вопросительно подняла плечи и не отводила глаз от пыльного облака, соединившего проезжую дорогу с горизонтом. — Их будут, голодных, сечь? С ума спятил, дядя...
— Это не я с ума спятил, а власти, — зло отрезал возница и выразительно сплюнул. — Елки-моталки...
— Господи, да что же это такое?
— Как раз погнали мужиков твоей Екатериновки, барышня! Дело-то такое. Мужики начали бунтовать. И как не бунтовать?! Детишки с голодухи мрут, родителев, почитай, всех на кладбище снесли, да и молодые-то еле ноги волочат. Тут горячие головы и надоумили: барский амбар полнехонек зерном... Говорят, барин зерно за окиян готовится везти, да все времечко выгадывает, кабы подороже продать. Кровопиец проклятый!.. — Возница привычно перекрестился и совсем неизвиняющимся голосом произнес: — Господи, прости меня, окаянного!
Мария, все еще не понимая настоящего смысла слов возницы, припомнила, как возмущались все в толстовском комитете (помощь голодающим организовал Лев Толстой, он и деньги доставал и настаивал на организации в губерниях столовых) тем обстоятельством, что в условиях небывалого неурожая, голода и эпидемий помещики продолжали продавать зерно за границу. Зерно, взращенное потом и кровью крестьян, уплывало в дальние страны. «Экспорт зерна остался на прежнем уровне», — писали с торжеством газеты. В такое время вывозить зерно за границу! А как же разговоры о любви властей к народу, о том, что царь-батюшка печется о судьбе своих верноподданных?
— Так вот... Мужики недоброй ночкой сорвали замок, а кто болтает, что сторож сам отдал ключи, да те всем миром решили его не выдавать. — Возница уныло махнул рукой. — Ну да ну... Все-то тебе не ясно, девонька... Сорвали замок да зерно-то и поделили. И сразу ожила деревенька — из труб повалил дымок, и святым ржаным духом запахло. Бабы расцвели, как у праздничка... Только недолго пировали. Приказчик вызвал барина, тот — войска... Мужики в Екатериновке крепкие и зачинщиков не выдали. Слух о войске разошелся мигом... Из соседних сел в Екатериновку понабрался народ — кому сват, кому брат. Помещик грозился все село с малыми детьми в Сибирь сослать, коли не выдадут смутьянов. Только мужики виниться не захотели... Ну, барин покричал, пошумел, велел стражникам по избам ходить да хлеб отбирать... Народ не мог этого простить. Ну, секи, ссылай в холодные края, но зачем хлеб-то отбирать у малых детушек, которые его, поди, отродясь, и не видывали... Собака на сене: ни себе не дам, ни тебе — гав... Думал, думал барин — жалко стало село в Сибирь высылать. Один убыток... Кто на него работать будет?! Баре тоже ума-разума набрались. — Мужик прищурился, будто прикидывая выгоду барскую, и подтвердил: — Раньше в аккурат сослал бы, а теперь решил проучить розгами. Только в селе-то чинить суд-расправу не решился: и мужики волком смотрят, и солдатушки-то, бравые ребятушки, из мужичков. Вот и пораскинь мозгой. Князь Оболенский выпорол мужичков, а те ночью именьице-то и спалили... Ненароком, конечно. Так их, милых, в другую деревню повели. И себе безопасно, и соседей устрашить.