дхватывали и уносили меня, такие моменты со вспышками истины, когда проблемы решались или отменялись, да-да, именно это, и ничего другого, дело было вовсе не во встрече, как я полагала. А потом во вторник я зашла в издательство «Сток», увидела Элен, а на ее столе лежала кассета с фильмом, который мы делали с Летицией[13] в июле. Она только что закончила его монтировать. Закончила монтаж как раз 13-го, кассета была готова и оставлена для меня. Я ее забрала. Это был фильм, который мы делали для «Канал+», короткометражка, заказная работа по заданной теме эротики, то есть «эротика глазами…». В данном случае моими глазами, я там играла главную роль, я написала текст, а Летиция меня снимала и, естественно, была режиссером и монтажером. Возвращаюсь домой, антенна у меня тогда еще не работала, но видеомагнитофон можно было смотреть. Я его как раз впервые включила. Я села на пол, спиной к батарее, а телевизор стоял тоже на полу, передо мной. И началось. Она вставила титры между видеофрагментами. Фразы, написанные розовыми буквами по черному фону. Мы снимали в гостинице «Рафаэль», в конце июля, с Леонорой, Жан-Луи Мюра[14] и Паскалем Бонгаром. Вначале появился черный прямоугольник, розовые буквы на черном фоне: «Она не знает». А за кадром мой голос: я не знаю, что такое эротика, не знаю; потом на экране появилась я. Второй прямоугольник, тот же цвет, тот же шрифт: «Она размышляет». Третий прямоугольник: «Она все еще в поисках». Потом так все и продолжалось, и я уже не помню, в какой момент увидела на экране: «Заберите ее». А ведь мне было так хорошо в течение пяти дней, начиная с 13-го. И тут я рухнула. Мне снова захотелось исчезнуть, все нужно начинать заново. Я задохнулась, не могла нормально дышать. Дышала как загнанное животное. Жизнь, моя жизнь, снова стала казаться непереносимой. Именно эта фраза, «заберите ее», ударила меня в самое сердце. Как это точно объяснить, в тот момент я еще не знала, это было просто ощущение. Ну, как же она могла такое сделать? Зачем она вмешивается? Нет, я на нее не обижалась, ни секундочки не обижалась: она снимает кино, делает то, что должна; у меня не было никакого раздражения, фильм мне понравился, но я оказалась на дне ямы, снова, как уже многие месяцы. Да, это продолжалось уже несколько месяцев, и если меня будут добивать ударами вроде «заберите ее», да еще после передышки, которая была у меня с 13-го, я так далеко не уеду. Мои ресурсы исчерпаны, и, между прочим, все окружающие это знают. Меня не надо топить. Я и сама далеко не уеду. «Заберите ее» означало «полюбите ее, не оставляйте ее вот так, в полном одиночестве, не сваливайте ее на нас»; в том тексте, что я написала, было: «забери меня», и это означало: прошу тебя, любовь моя, забери меня, забери меня в свою жизнь, уведи меня куда захочешь, я пойду за тобой, куда бы ты ни шел, — вот что это значило, «забери меня». Классическая штука в любви. Вот ее она и подхватила, превратив в «заберите ее». Пусть эта тетка от нас отвяжется. Вы уверены, что никто не хочет забрать ее отсюда? За нее недорого просят. Ну, давайте кто-нибудь, заберите ее отсюда. Если никто не заберет, мы сами это сделаем, предупреждаем. Да заберите же ее, она красивая, смотрите, я ее хорошо сняла, ей 41 год, можете забирать ее, к тому же она еще и пишет; вы уверены, что не хотите ее забрать, совсем нет желающих? И так далее. Были еще вставленные между эпизодами титры. Но этот не отпускал меня, не позволял идти дальше. Это было 18 сентября. Я продержалась пять дней — с 13-го по 18-е. И снова оказалась на самом дне. Я позвонила Летиции, но у нее был включен автоответчик.
Два месяца спустя я пойму все чуть лучше. Я отыщу недостающий элемент. В конце ноября — расскажу, забегая вперед, — я решила поговорить с матерью о ее еврейских корнях. Мы никогда это не обсуждали. Мать родилась в 1931 году, в 43-м она попросила, чтобы ее крестили, — хотела сидеть на уроках катехизиса с Жанин Мушель. В Шатору,[15] при немцах — дело было во время войны, — она однажды играла на улице Эндр с подружкой, Жанин Бюсрон, которая жила напротив. Они вместе играли на улице, и тут-то она схлопотала своим еврейским происхождением прямо по физиономии. Они ссорились из-за какой-то игрушки, обзывая друг друга идиотками и дурами. И вдруг — ах ты грязная еврейка. Мама даже не поняла смысла, она пошла к бабушке, которая худо-бедно ей что-то объяснила. Потом бабушка доверилась школьным учителям, она написала письмо и сказала маме: отдашь это учительнице. Учительница читает и ничего не говорит. Мама садится, урок начинается. И вдруг, вслед за каким-то замечанием, за что, она не помнит, звучит имя: Рашель Шварц. И далее: вот ведь как бывает, если хочешь подставить своих товарищей. И учительница отправляет ее в наказание за доску. В классе была еще одна еврейская девочка, мама ее больше никогда не видела. И с тех пор у нее не было никаких отношений ни с одним евреем, никаких друзей, ни одного контакта. Но если речь заходит о евреях, ее это интересует, она читает газеты, слушает передачи. Когда Папона судили за то, что, будучи секретарем префектуры, он подписывал бумаги и, следовательно, отправлял детей в концлагеря, она следила за процессом по «Монд» — он защищался, оправдываясь тем, что его вынуждали это делать. Один журналист сказал: многие так поступали. Но были во Франции три префекта, из трех префектур, три секретаря префектуры, которые не стали подписывать бумаги и не участвовали в розыске детей, в том числе в департаменте Эндр. После той истории в школе, с того самого момента, она начала ощущать нависшую над ней опасность. В те времена учителя олицетворяли абсолютную власть. У матери и бабушки была соседка, мадам Маррон, эльзаска по происхождению и жена банкира. У мадам Маррон был любовник немец, который приходил к ней, соседи зло на нее косились и говорили вслед гадости. Мадам Маррон сказала: пусть они не нарываются, я могу устроить им неприятности, той же мадам Шварц с ее мужем-евреем, и ее дочери. Одна мамина подружка из класса тоже была еврейкой. Возможно, они остались в живых именно благодаря секретарю префектуры Эндр, который не подписал документ, где говорилось «заберите ее». Мне снова практически каждый день хотелось вернуться в Монпелье. Снова хотелось исчезнуть, и пусть обо мне никто никогда не услышит, может, только скажут: она исчезла, а может, и этого не надо. После чтения 13 сентября все пошло лучше, я сама себе казалась сильной, тогда как на самом деле была всего лишь соломинкой, которую можно забрать, — с легкой руки Летиции Массон выражение «заберите ее» приобрело эротическую окраску.
Но в этот период с эротикой была как раз полная катастрофа. Я больше не хотела, чтобы меня забирали, я боялась этого. Я слишком устала. Когда я говорила: забери меня, это означало «забери меня, потому что иначе меня заберут». Я ощущала себя малышкой Шварц, которая играла на улице Эндр. Я выступила перед семью сотнями слушателей, и ничего не произошло, никто ничему не воспрепятствовал. Я начинала постепенно терять всю свою веру в писательское ремесло. Мой голос хоть как-то слышен, или что, я не издаю ни звука? Может, на самом деле я немая? Однажды меня заберут, но не унесут в объятиях, а заберут в газовую камеру, это уж точно. Именно это меня и ожидает, если и дальше так пойдет. Газовая камера, никаких сомнений. Гранд-Мот, талассотерапия, Париж, переезд, театр «На холме», а затем, поскольку никто не появился, пришло время газовой камеры. Это и есть эротика. В моем случае эротика отождествлялась с газовой камерой — в чем, впрочем, мне еще предстояло убедиться чуть позже. Я узнаю об этом через десять дней. Ну, а к данному моменту на меня давили эти последние годы, после разрыва с Клодом, когда я так выдохлась, исчерпав себя в связях, которые описала, и еще в других, о которых никогда не говорила. И все равно существовали только две категории: с одной стороны — придурки, а с другой — те, кто не желал страдать. Я часто натыкалась на молчание. И молила о словах, мечтая, чтоб меня забрали, чтобы пошли со мной.
Это не так уж просто, если только не врать себе, волевым решением сделать такое невозможно. Я не была напугана, не боялась, мне было грустно. Однажды, в тот же самый период, я была на иглоукалывании, и мне вдруг захотелось плакать. Лежа с иголками в руках, на макушке, с одной в животе и несколькими в икрах, я сказала себе: «А что это ты тут делаешь?» На мне было одеяло: я попросила укрыть меня, потому что мерзла. На улице жара, за 30 градусов, а я замерзла, лежа не шевелясь больше получаса. Я попросила одеяло, оно оказалось коротким, и врач прикрыл мне ноги юбкой. Но все равно было холодно, одна рука высовывалась из-под одеяла. Из-за этого я чувствовала себя подавленной и стала думать не помню уж о ком, но о ком-то, с кем в тот момент у меня было нечто вроде романа. Своего рода роман. И когда я вернулась домой, то сказала ему: я думала о тебе. А он: обо мне? А я: да, о тебе, тебя это удивляет? А он: да, я не понимаю, почему ты была подавлена, думая обо мне. Это не слишком приятно. Я не понимаю почему. Вот такой постоянный сдвиг по фазе, до диска с текстом Делёза о Спинозе было еще далеко: я открыла его для себя только нынешней зимой. Если бы я уже тогда была с ним знакома, возможно, все было бы по-другому. Я боялась, что меня услышат в соседних кабинках. Я не собиралась идти к иглоукалывателю, чтобы поплакать, но именно так и случилось. Когда я позвала врача в первый раз, он не услышал. Рядом было несколько кабинок. Я собиралась сказать ему, что больше не могу. Во второй раз он меня услышал, пришел и увидел, что мне нехорошо. Я хотела уйти, хотела, чтоб он снял все эти иголки, хотела удрать оттуда и отменить все последующие визиты. Перспектива еще раз оказаться в такой мерзкой ситуации меня не прельщала. И однако же, она повторилась на последней неделе в Гранд-Мот, во время курса талассотерапии, которая год назад так здорово мне помогла. А теперь я проплакала всю ночь, девушка, проводившая процедуру в душевой, заметила это и сказала мне какие-то милые слова, спросила, в чем дело, и я ей объяснила, что у меня был трудный год, что вся моя жизнь изменилась и что поэтому я очень устала. Она сказала, что процедуры принесут мне пользу, помогут расслабиться. Нет, они не сняли напряжения, больше ничего не могло зарядить меня новой энергией.