Почему любовь ранит? — страница 3 из 70

, институтами, надо отметить, сформированными экономическими и гендерными отношениями. Как прекрасно выразился Карл Маркс, «люди творят свою историю сами, но не добровольно, не по своему собственному выбору, а в мгновенно возникших обстоятельствах, которые были им предоставлены или переданы по наследству»[11]. Когда мы любим или находимся в подавленном состоянии (или обижаемся на кого-то), мы делаем это не по собственной воле и в ситуациях, созданных не нами, и именно эти обстоятельства и ситуации я хотела бы исследовать в данной книге. Самое главное доказательство, которое мне хотелось представить на следующих страницах, заключается в том, что нечто фундаментальное в структуре наших романтических желаний изменилось в современном обществе. Эти изменения, т. е. чего мы хотим и как мы подходим к реализации наших потребностей в отношениях с сексуальными партнерами, очень подробно описаны в главах 2 и 3. В главе 4 рассматриваются изменения, которые делают нас уязвимыми и заставляют чувствовать себя недостойным. Наконец, 5 и 6 главы рассказывают об изменениях в структуре наших эротических и романтических желаний и в содержании мыслей и эмоций их активизирующих. Структура самого желания, его осознание и воплощение составляют три основные линии анализа преобразований любви в эпоху модернизма. В конечном счете, моя цель состоит в том, чтобы рассмотреть любовь так, как Маркс в свое время рассматривал товары: показать, что она формируется и возникает в конкретных социальных отношениях; продемонстрировать, что она подобно товару находится в обращении среди неравных конкурирующих субъектов; и утверждать, что некоторые из них обладают более значительным потенциалом для определения условий этой любви.

Опасностей, таящихся в подобном анализе, множество. Самая очевидная из них, вероятно, связана с тем, что я, возможно, преувеличила различия, отделяющие «нас» (современных) от «них» (наших предшественников). Несомненно, многие читатели (если не большинство) будут думать о своем собственном наборе доказательств, ставящих под сомнение мое утверждение о том, что причины любовных страданий имеют отношение к современности. Однако я охотно отвечу на это серьезное возражение. Во-первых, я не утверждаю, что страдания от любви — это нечто новое, появились лишь некоторые причины, из-за которых мы их испытываем. Второй ответ имеет отношение к социологии: нас интересуют не столько отдельные действия и настроения индивидов, сколько структуры, их провоцирующие. Хотя в близком и отдаленном прошлом мы может найти огромное количество примеров, внешне похожих на нынешние ситуации, они не указывают на те крупномасштабные структуры, на которые указывают нам современные любовные практики и свойственные им страдания. В этом смысле, я надеюсь, историки простят меня за то, что я использую историю не столько как сложную науку, полную дат, событий и достижений, сколько в качестве контраста, декоративного фонового гобелена с фиксированными мотивами, которые помогают высветить характерные черты модернизма.

Как и другие социологи, я рассматриваю любовь как привилегированный микрокосм, с помощью которого можно понять процессы модернизма, но в отличие от них история, которую я должна рассказать, не героическая победа чувств над разумом и гендерного равенства над гендерной эксплуатацией, это история, в которой все далеко не так однозначно.

Что такое модернизм?

В отличие от любой другой дисциплины социология возникла из отчаянных и тревожных вопросов о значении и последствиях модернизма. Карл Маркс, Макс Вебер, Эмиль Дюркгейм, Георг Зиммель — все они пытались понять смысл перехода от «старого» мира к «новому». «Старым» была религия, община, порядок и стабильность. «Новым» были захватывающие дух перемены, отделение церкви от государства, расторжение общественных связей, растущие претензии на равенство и мучительная неопределенность в отношении личности. С тех самых пор, с того самого удивительного периода, отмечающего переход от середины XIX к XX в., социология задавалась одними и теми же острыми вопросами: не подорвет ли общественный порядок снижение роли религии и общины в жизни общества? Сможем ли мы жить содержательной полноценной жизнью в отсутствие святости? В частности, Макс Вебер был обеспокоен вопросами, которыми задавались Достоевский и Толстой: «Если мы больше не боимся Бога, что будет с нашей нравственностью? Если мы больше не связываем нашу жизнь со святостью, общиной и послушанием, что сделает нашу жизнь содержательной, что даст ей смысл? Если в основе нравственности человек, а не Бог, что случится с „этикой братства“, ставшей движущей силой религий?[12]». На самом деле, изначально, социология была призвана понять, каким мог бы стать смысл жизни после упадка религии.

Большинство социологов сошлись во мнении, что модернизм предложил вдохновляющие возможности, но также и риски, угрожающие нам жить наполненной смыслом жизнью. Даже социологи, признавшие, что модернизм означал прогресс по сравнению с невежеством, хронической бедностью и повсеместным подчинением, все еще рассматривали его как оскудение нашей способности рассказывать красивые истории и жить в богато обставленной культурной среде. Модернизм отрезвил людей, освободил их от сильных, но сладких иллюзий и заблуждений, которые делали их страдания терпимыми. Лишенные этих фантазий люди проводили бы свои жизни без каких-либо обязательств по отношению к высшим принципам и ценностям, без религиозного пыла и экстаза, без героизма святых, без определенности и упорядоченности божественных заповедей, но больше всего — без тех романов, которые утешают и украшают жизнь.

Подобное отрезвление нигде более не проявляется так очевидно, как в сфере любви, которой в течение нескольких веков в истории Западной Европы управляли идеалы рыцарства, доблести и романтизма. Рыцарство следовало одному кардинальному положению: преданно и самоотверженно защищать слабых. Слабость женщин, таким образом, стала частью культурной системы, где она была общепризнана и окружена ореолом, поскольку преобразовала мужскую власть и женскую хрупкость в привлекательные качества: «способность защитить» для мужчин и «мягкость» и «нежность» для женщин. Женская социальная неполноценность могла таким образом обмениваться на абсолютную мужскую преданность в любви, которая, в свою очередь, служила той самой областью проявления мужественности, доблести и чести. Более того, лишение женщин права собственности и экономических и политических прав сопровождалось (и, по-видимому, компенсировалось) заверением, что, будучи любимыми, они не только защищены мужчинами, но даже имеют превосходство над ними. Поэтому неудивительно, что любовь исторически так желанна для женщин; она обещала моральный статус и достоинство, в котором им было отказано в обществе, и ореолом окружила их социальный удел: быть матерью, женой или любовницей, любить и заботиться о других. Так, исторически любовь была крайне привлекательной именно потому, что, приукрасив, она скрыла глубокое неравенство, лежащее в основе гендерных отношений.

Высокий, или гипермодернизм, узко определенный в этой книге, это период после Первой мировой войны, известный повсеместно как модернизм, обозначивший обострение социальных тенденций, заложенных в раннем модернизме, и изменивший, порой глубоко, культуру любви и структуру гендерной идентичности. Эта культура действительно сохранила и даже усилила идею любви, наделяя ее способностью выходить за рамки обыденного. Впрочем, когда в интимных отношениях оказались вместе два политических идеала гендерного равенства и сексуальной свободы, это лишило любовь ритуалов уважения и той мистической ауры, которой она ранее была окутана. Все святое в любви стало мирским, и в конечном итоге мужчины вынуждены были трезво взглянуть на реальные условия жизни женщин. Этот глубокий раскол и двойственный характер любви, являющиеся источниками экзистенциальной трансцендентности и глубоко оспариваемой областью проявления гендерной идентичности, характеризуют современную культуру любовных отношений. Строго говоря, проявить гендерную идентичность и осуществить гендерную борьбу означает разобраться с институциональными и основными культурными дилеммами и двойственностью модернизма, дилеммами, организованными вокруг ключевых культурных и институционных идей подлинности, независимости, равенства, свободы, ответственности и самореализации. Изучение любви не является второстепенным, оно имеет ключевое значение для изучения сути и основ модернизма[13].

Гетеросексуальная романтическая любовь как нельзя лучше подходит для анализа такого двойственного представления о модернизме, поскольку последние четыре десятилетия стали свидетелями радикализации свободы и равенства в романтических отношениях, а также радикального раскола между сексуальностью и эмоциональностью. Гетеросексуальная романтическая любовь пережила две наиболее важные культурные революции XX в.: индивидуализацию образа жизни и активизацию эмоциональности; а также экономизацию социальных отношений, широкую распространенность экономических моделей для формирования личности и ее подлинных эмоций[14]. Пол и сексуальность освободились от моральных норм и стали частью образа жизни индивида, при этом язык капиталистической культуры массово проник в сферу гетеросексуальных романтических отношений.

Например, когда (гетеросексуальная) любовь стала основной темой романа, мало кто заметил, что она тесно переплелась с другой темой, не менее важной для буржуазного романа и для модернизма в целом: с темой социальной мобильности. Это можно увидеть на примерах Кэтрин и Эммы, обсуждаемых ранее. Таким образом, одним из главных вопросов, заданных романом (а затем и голливудским кинематографом), был и остается вопрос о том, может ли и при каких условиях любовь превалировать над социальной мобильностью и, на-оборот, должна ли социально-экономическая совместимость быть необходимым условием для любви. Формирование современной личности было одновременно эмоциональным и экономическим, романтичным и рациональным. Центральное место любви в браке (и в романах) совпало с угасанием самого брака как инструмента создания межсемейных союзов, что ознаменовало новую роль любви в социальной мобильности. Однако это означало далеко не прекращение, а углубление экономических расчетов и исчислений, поскольку положение мужчин и женщин на социальной лестнице все чаще и чаще менялось в ту или другую сторону благодаря социальной алхимии любви. Поскольку любовь сделала сопряжение между браком и стратегиями экономического и социального воспроизводства менее явным и формальным, современный выбор партнера стал постепенно включать в себя как эмоциональные, так и экономические притязания. Любовь учитывала теперь рациональные и стратегические интересы, объединяя экономическое положение и эмоциональные склонности партнеров в единую культурную матрицу. Таким образом, о