И хотя, как мы говорили, у музыкальных инструментов было много общего, им еще было далеко до ансамбля.
Если бы самые искусные наши музыканты-современники взяли в руки те инструменты, на которых играли помощники Сакадаса, то и у них, несмотря на все старания, не получился бы ансамбль. Инструменты звучали бы фальшиво, их голоса никак не могли бы поладить между собой.
Тот, кто хоть раз слышал, как мастер настраивает пианино или рояль, обратил внимание на то, что настройщик время от времени берет несколько звуков одновременно — аккорд. И добивается того, чтобы струна, которую он подтягивает, благозвучно вписалась в хор других звучащих струн. Мастер настраивает инструмент, добивается того, чтобы звуки определенным образом ладили между собой. Для этого их нужно очень точно выстроить по ступеням звукового ряда.
И рояль, который настраивал настройщик, и любой другой рояль, и пианино, и арфа, и пластины ксилофона, и трубы огромного органа — все они должны иметь одинаковый набор звуков, те самые, знакомые нам с детства до—ре—ми—фа—соль—ля— си. При этом звук до, взятый, скажем, на арфе, должен точно совпадать со звуком до рояля, скрипки, трубы.
Сейчас так оно и происходит. А вот несколько тысячелетий назад, когда музыканты собирались вместе, у них ничего не получалось. Тогда не было еще ни до—ре—ми—фа—соль—ля—си, ни какого-нибудь другого общего для всех музыкальных инструментов строя. Музыканты попросту не понимали друг друга. Врозь им, как говорится, было скучно, а вместе — тесно.
И вот примерно два с половиной тысячелетия назад звуки попытался выстроить в ряд знаменитый математик Пифагор.
Предание гласит, что как-то раз, проходя мимо кузницы, откуда раздавались удары кузнечных молотов, Пифагор обнаружил, что звуки эти необычные. Одни молот звучал низко, а другой — высоко, но в то же время звуки эти были очень похожи. Когда удары были одновременными, голоса молотов сливались.
Пифагор зашел в кузницу и стал наблюдать за кузнецами. Сначала он решил, что разная высота ударов зависит от силы, с которой кузнецы бьют по наковальне: ведь большой молот был в руках у мастера, а маленький — в руках у мальчика-помощника. По просьбе математика мастер и подмастерье поменялись молотами, но результат оказался тот же: большой молот басил, а маленький молот, как и прежде, звенел. Тогда Пифагор взвесил молоты. Один из них оказался вдвое тяжелее другого. Тут Пифагор понял, что звуки и числа имеют между собой связь. Дома ученый натянул струну и послушал ее звучание. Затем отмерил ровно половину струны и сравнил звучание целой струны с половиной. Струна, которая была вдвое короче, звучала тоном, очень похожим на тон целой струны, но значительно выше, словно один и тот же звук пел детский голосок и голос взрослого человека. Вместе же разные эти струны звучали слитно, как одна...
Это созвучие получило название октавы. Пифагор стал делить струну на три, четыре, пять равных частей, получая все время звуки разной высоты. Полученные звуки он выстроил в ряд, по ступенькам высоты, и получил звуковой строй, который ему подсказали точные числа.
Но вот беда, звуки этого строя давали фальшивые звукосочетания там, где их не должно было быть. Обнаружилось это не сразу, а лишь через несколько столетий после изобретения пифагорова звукоряда. Долгое время пифагоров строй существовал на благо музыке, и благодаря ему музыканты смогли наконец добиться в ансамбле довольно стройного звучания. Но музыкальное искусство развивалось, и «арифметический» строй перестал устраивать музыкантов из-за фальшивых аккордов.
Около двух тысячелетий понадобилось для того, чтобы музыканты решились немного «подправить» звукоряд Пифагора, и сделали они это не с помощью цифр, а, как говорится, на слух. Сделал это немецкий органист и музыкальный ученый Андреас Веркмейстер. В своих трактатах о музыкальном строе Веркмейстер писал о том, что между всеми рядом лежащими звуками должны быть равные расстояния, что строй должен быть равномерным, или, как его называют, темперированным.
В этом строе согласно сочетались те звуки, которые в пифагорейском музыкальном строе звучали фальшиво. И недаром великий Иоганн Себастьян Бах специально пометил, что его прелюдии и фуги должны исполняться на «хорошо темперированном клавире» (клавир — это музыкальный инструмент, предок нашего рояля).
Бах был знаком с трудами Веркмейстера, поддерживал его, и авторитет великого маэстро очень посодействовал тому, что в новом строе стали настраивать клавесины, клавикорды, арфы...
Во времена Моцарта и Бетховена музыканты уже не представляли себе, что может быть какой-то другой музыкальный строй, кроме темперированного. Казалось, с появлением равномерного музыкального строя в мире музыкальных инструментов должен воцариться полный порядок. Но внезапно возникший бунт певцов показал, что для согласия в мире звуков нужно еще одно важное условие.
Примерно сто тридцать лет тому назад в оперном театре Вены разразился скандал. Взбунтовались все певцы. А начался этот бунт с того, что всех певцов в одно и то же время внезапно сразила «петушиная болезнь».
Бесполезно искать сведения об этой болезни в медицинских книгах. Когда злые на язык посетители оперного театра или концерта говорят «певец пустил петуха», они имеют в виду, что во время пения на высокой ноте голос у певца сорвался на крик.
У профессиональных певцов-артистов такое случается довольно редко. А тут чуть ли не у всех сразу. Эпидемия этой странной болезни перенеслась в Париж. Певцы Парижской оперы тоже стали жаловаться на то, что ощущают ее признаки.
Певцы рисковали сорвать себе голоса.
И тогда решили отыскать виновника страшной эпидемии.
Виноватым во всем оказался... камертон. Познакомимся с ним поближе и узнаем, каким образом он провинился перед певцами лучших театров мира.
Камертон был изобретен в 1711 году Джоном Шором, придворным трубачом английской королевы Елизаветы. Представлял собою этот нехитрый инструмент небольшую двузубую вилочку. Ударишь по ней, задрожат ее зубцы, и послышится звук. Один-единственный звук!
И все? И такой пустяк можно считать изобретением? Ведь в ту Пору существовали куда более сложные музыкальные инструменты с голосами и выразительными и красочными.
Но музыканты были о камертоне наилучшего мнения. Уж они-то хорошо понимали его замечательное достоинство, то самое, которое мы чуть было не посчитали недостатком.
Да, это верно, что нехитрый инструмент издавал всего один звук. Но зато всегда один и тот же, не выше и не ниже. Камертон Джона Шора дрожал (или, как говорят физики и музыканты, колебался) со скоростью 420 колебаний в секунду.
И звук, который он при этом издавал, музыканты решили присвоить ноте ля.
Чуть расстроился у кого-нибудь из музыкантов инструмент — камертон тут как тут, подсказывает звучание ноты ля. Скрипачи подтягивают струны, натяжение которых от жары или от холода меняется; раздвигают и сдвигают музыканты-духовики коленца своих инструментов, увеличивая или уменьшая тем самым длину «воздушной струны», которая заключена в их трубах. Звук ля служит для них маяком. От него можно вести строй и других звуков.
А для музыкальных дел мастеров камертон стал и вовсе незаменимым помощником. Делает, скажем, мастер трубу. Ну-ка, ошибется он, настроит ее выше или ниже. В ансамбле такая труба будет звучать фальшиво. Что уж говорить о рояле, который повел свой строй от неверного ля.
Да, в море звуков камертонное ля, действительно, маяк. И по нему стали настраивать все музыкальные инструменты.
Но тут произошло непредвиденное. Дело в том, что духовые инструменты во время игры разогреваются от дыхания музыкантов. А это приводит к тому, что все звуки у духовых инструментов повышаются. У скрипок от нагревания струны, наоборот, понижают строй. Что делать? Скрипачи, виолончелисты, альтисты вынуждены подтягивать струны, чтоб в ансамбле не было разноголосицы. И так каждый раз.
Прошло некоторое время, и слух музыкантов привык к более высокому строю. Это не такой уж пустяк —даже незначительное повышение всего строя. Для слуха некоторых музыкантов это очень ощутимо. Музыка звучит для них более драматично, напряженно. А для иных музыкантов, в воображении которых музыкальные звуки связаны с цветом, все произведение получает как бы новую окраску, новый характер.
И вот общий строй повысился. Музыканты привыкли к новому звучанию.
А камертон?
Он, знай себе, тянет всех назад, к более низкому строю. Ему страсти не знакомы, рожки его упорно колеблются со скоростью 420 колебаний в секунду. Математика!
«Неужто незатейливая железка будет нам указывать!» — восстали музыканты и, забыв заслуги камертона, забыв, что ценность его как раз в «настойчивости», стали его время от времени перестраивать. Добро бы единожды, а то чуть ли не каждый год.
И вот с каждым годом звук ля, издаваемый камертоном, становился все выше. Музыкальные мастера переделывали трубы, скрипачи все туже натягивали струны. А две сотни струн рояля стали создавать такое натяжение, что пришлось усиливать прочность рамы, на которую они натягивались.
Ну хорошо, струны — они прочные, выдержат натяжение. Трубам тоже ничего не сделается. А каково певцам? Им-то что перестраивать? Голосовые связки?
Подумаем.
Скажем, сто лет назад написал композитор в нотах:
Это, предположим, была самая высокая нота, которую способен был взять певец. Звучала она у него при этом красиво, свободно, без всякого напряжения. Его голосовые связки, как рожки камертона, тоже при этом колебались со скоростью 420 колебаний в секунду.
А теперь? Ноты остались неизменными. Тот же самый значок стоит в нотах. Но ведь «цена» у него теперь другая. Весь строй повысился, и теперь эта же нота