зависимости от ситуации, — я скребла и полировала. На ногах матери синели те же вены, что живут под моей собственной кожей и которые недавно начали вылезать под коленями и на голенях.
— Ты убила свою мать, верно, но мы нашли ее чистой-чистой! — пропела я, точно в мюзикле, где повешенные ведьмы, раскачиваясь на веревках, таскают яблоки из сада.
— Тяжелый денек, Хелен, — говаривала мать.
— Все будет хорошо, милая, — говаривал отец.
В день смерти отца я приехала домой и увидела мать, сидящую у лестницы и баюкающую его голову на коленях. В последующие недели она вновь и вновь говорила о его варикозных венах и о том, сколько боли они причиняли ему. О том, как негибок он был по утрам и часто спотыкался или падал из-за малейшей морщинки на ковре. Она рассказала по телефону о его неуклюжести бакалейщику, который продолжал доставлять ей еду, и Джо, парикмахеру отца, которому позвонила в минуту помрачения рассудка, после звонка мне. Джо явился вскоре после меня, беспокоясь, что мать может быть совсем одна. С открытым ртом он стоял в дверном проеме и не мог говорить. Когда наши взгляды встретились, он поднял руку и осторожно перекрестил нас, прежде чем повернуться и уйти. Из уважения или из страха перед зияющей трещиной в затылке отца или кровавой дугой на стене?
Медленно я подобралась к коленям матери.
«Они мне улыбаются», — как-то раз прошептал мне мистер Доннелсон, радуясь редкой удаче — явлению матери в шортах.
Через несколько мгновений я вытирала дерьмо с похожих на резину бедер матери и вспоминала вечер, когда отец прибил наверху лестницы, прямо к стене, список поспешно нацарапанных правил:
Держи шкаф для белья наверху закрытым.
Не оставляй спички в доме.
Следи за выпивкой.
Я так ушла в размышления о частых драках отца и матери, когда он еще не переоделся после работы, а она разгуливала в одной ночной рубашке, что мне понадобилось какое-то время, чтобы сообразить: кто-то стучит в переднюю дверь. Медный дверной молоток колотил по дереву.
Я затаилась. Мыльная вода сочилась из губки и текла по моей руке от запястья к локтю. Крохотный всплеск капли в старом поддоне для рвоты прозвучал взрывом бомбы в чистом поле.
В дверь снова забарабанили. На этот раз в стуке появился ритм, как в приятной, почти знакомой песне.
В последовавшей тишине я ощущала свои мышцы так же, как иногда во время позирования. Чтобы долго сохранять позу, телу необходимо добиться неподвижности — оно не может просто внезапно замереть да так и остаться. Я пыталась, чувствуя присутствие человека по ту сторону двери, вообразить себя в Уэстморе, наверху покрытого ковром помоста художественной студии. Пальцы ног зарылись в крапчатый коричневый ворс, я опиралась на локти, давно приученные к ожогам от ковра.
Снова стук. Снова характерный ритм задорной мелодии «Стричься и бриться — двацпять»,[11] но на этот раз ее сопроводило настоятельное «бам, бам, бам».
Я поняла, что кто бы это ни был, он давал матери время дойти до двери между первым и вторым стуком и даже между вторым и третьим. В конце концов, время позднее. Она старая женщина. Я посмотрела на нее. Она вполне может спать в ночной рубашке, задранной на бедрах.
— Миссис Найтли?
Миссис Касл.
— Миссис Найтли, это Хильда Касл. Вы здесь?
«А где ей еще быть? — подумала я с раздражением. — Она лежит на полу своей кухни. Пошла прочь!»
Затем я услышала стук в окно гостиной. Звяканье тяжелого платинового обручального кольца по стеклу. Я как-то раз спросила ее, почему она не перестала носить его после развода.
«Оно напоминает мне, что не стоит выходить замуж», — ответила она.
И, лишь услышав ее голос — громкий шепот, — я поняла, что соседка открыла снаружи окно.
— Хелен, — громко прошептала она. — Хелен, вы меня слышите?
«Сука!» — немедленно подумала я в унисон с матерью.
Какое право имела она поднимать раму?
— Я знаю, что ты здесь, — продолжала шептать она. — Я вижу твою машину.
«Тоже мне лорд Питер Уимси»,[12] — подумала я.
Но мои мышцы расслабились, когда я услышала, как закрывается окно. Через несколько мгновений раздались шаги миссис Касл по дорожке. Я посмотрела на ступни и ноги матери.
— Что тебе пришлось отдать ей? — спросила я, имея в виду не вещи, а уединение, которое всегда было столь драгоценно для матери.
Она обменяла его на защиту ежедневных визитов миссис Касл.
Соседка вернется утром. Это было такой же реальностью, как ее шепот под окном, связавший мои лодыжки подобно веревкам.
Было ясно, что мне нужна помощь. Медленно встав и перешагнув через тело матери, я подошла к телефону. Глубоко вдохнула и закрыла глаза. Перед моим мысленным взором в ускоренном режиме крутилась бобина пленки, на которой фигурки соседей и полицейских забирались в дом. Их будет столько, что они застрянут в дверях и окнах в согнутых, неуклюжих позах с торчащими руками и ногами, точно танцоры Марты Грэхем,[13] только прижатые друг к другу дверным косяком и оконной рамой и одетые в форму или вечно мятый твид.
Я никогда не любила телефон. Десять лет назад, в нелепом приступе работы над собой, я наклеила веселые рожицы на телефоны в спальне и на кухне. Затем напечатала два ярлыка и навесила их на трубки. «Это возможность, а не атака», — гласили они.
Последний известный мне адрес Джейка был колледж в Берне, Швейцария, но он работал там учителем временно и по меньшей мере три года назад. Самым простым способом разыскать Джейка было обзвонить его бывших студентов, его помощников, поденщиков и поклонников. Я знала: это может занять часы, но Джейк — моя единственная надежда. Тело сильно изменилось даже за прохладный октябрьский вечер, так что я не могла избавиться от матери в одиночку.
Я топталась возле телефона, должно быть, с полчаса, прежде чем подняла трубку. Найтли никогда не звали на помощь, а Корбины, родня со стороны матери, скорее бы воткнули себе вилки в горло. Мы сами со всем разбирались. Мы портили себе пальцы и ступни — руки, ноги и жизни, — но никогда, ни за что не просили о помощи. Нужда — все равно что сорняк, вирус, плесень. Едва ты признал ее, как она ширится и властвует.
Сняв трубку, я снова ощутила себя маленькой девочкой, которая уходит в метель и исчезает, лежит в огромном сугробе и слушает, как мать и отец зовут ее, — начинает замерзать и наслаждается этим.
ЧЕТЫРЕ
Джейка я встретила, учась на первом курсе колледжа. Мне было восемнадцать, ему — двадцать семь. Он преподавал нам историю искусств.
Он говорил, что может точно указать миг, когда его сердце начало беспомощно чертить курс к моему паху.
Во время лекции о Караваджо и концепции потерянной работы он отвернулся от доски и увидел, как я тереблю свои новые очки. Словно живого богомола, я держала их за тонкую золотистую оправу, казавшуюся ужасно незнакомой и изящной.
— Той ночью ты мне приснилась. Я вошел в спальню и увидел тебя. Ты сидела и читала в своих тонких золотистых очках и облаке длинных черных волос. Когда я потянулся к тебе во сне, ты исчезла.
— Извини, — выдохнула я, плотно прижатая его телом к двуспальной кровати в моей студенческой спальне.
— А потом вместо тебя возник пес, которого я назвал Танком и которого родители не разрешили оставить.
— Гав! — дурашливо тявкнула я.
Но я не знала о его снах до первого позирования ему.
На мне было розовое шерстяное платье, мохер мягко касался кожи. Я облачилась в лучший наряд, только чтобы дойти до комнаты в корпусе искусств, пахшей раскаленной спиралью древнего электрического камина, и раздеться. В конечном счете мои сорочка и нижняя юбка оказались в руках Джейка, помогавшего мне одеваться, чтобы мы могли вернуться в мою спальню и снова раздеться. Его пальцы, широкие, точно шпатели, были способны на невероятную нежность, но когда они протянули мне атласный топик и сорочку, то показались странно чужими — обгрызенные ногти, черные от угля и краски, выглядели грубыми на фоне кружевной отделки, на которую я запала в «Маршалл Филд».[14] После я часто связывала их образ с утратой девственности.
Когда настало время разрисовывать первую спальню Эмили, Джейк вспомнил ослика, которого дедушка нарисовал на стене его собственной детской. Верхом на ослике ехал смуглый мужчина с грубыми чертами, а через спину животного была перекинута большая двойная корзина с цветами. Больше всего Джейку запомнилось то, что, несмотря на удила во рту, ослик, казалось, улыбался и глаза его были закрыты, словно он спал на ходу.
Пока Эмили лежала, свернувшись, во мне и время от времени пиналась, Джейк приступил к рисунку — набросал эскиз углем на стенах. Мы еще не были женаты и отказывались признать, что оба втайне боимся, как бы свадьба не стала ошибкой.
— Говорят, лучше всего большие разноцветные фигуры, — наставляла я. — Они стимулируют мозг ребенка, но не перегружают его.
Джейк перетащил наш матрас на середину комнаты, так что я могла лежать на нем и излагать подобные теории, пока он рисовал. Он помешался на размере моего живота — того, как Эмили объявляла о своем присутствии, дюйм за дюймом.
— Безграничная власть, — сказал он, прижав руку ко мне. — А ведь ребенок еще даже не здесь. Иногда мне кажется, он глумится над нами.
— Так и есть, — сухо подтвердила я. — Округлые края успокаивают ребенка.
Я читала вслух из книги, которую прислал мистер Форрест.
— С чего это мы вдруг начали следовать правилам? — удивился Джейк.
— Ладно. — Я бросила книгу на пол, она проехала несколько футов и замерла. — Зазубренные края радуют ребенка.
— Умница.
— Ножи, пистолеты и картины насилия ведут ребенка в царство сна.
Джейк плюхнулся на матрас рядом со мной.