за растраты, что ли, не понял я этого дела. Попытка на поджог лавки действительно была, это всем известно. Суд искал причину: для чего поджигали? Одни говорят: чтобы кражу скрыть, другие — просто так, по пьяному делу. Племянник — Сергеем звать — да ещё двое товарищей его и девка одна, они это дело и открыли. До его приезда все жили как будто благополучно, а вкатился он — и началась собачья склока. И то — не так, и это — не эдак, и живёте вы, говорит, хуже азиатов, и вообще… И требуют, чтобы меня тоже судить: будто бы я неправильно показал насчёт коператоров…
Говорит он всё более невнятно и неохотно; кажется, что он очень недоволен собой за то, что начал рассказывать. Он изображает племянника коротенькими фразами, создавая образ человека заносчивого, беспокойного, властного и неутомимого в достижении своих целей.
— Бегает круглы сутки. Ему всё едино, что — день, что — ночь, бегает и беспокойство выдумывает. Пожарную команду устроил, трубы чистить заставляет, чтоб сажи не было. Мальчишек научил кости собирать, бабам наговаривает разное, а баба, чай, сами знаете, — легковерная. В газету пишет; про учителя написал. Оттуда приехали — сняли учителя, а он у нас девятнадцать лет сидел и во всех делах — свой человек. Советник был, мимо всякого закона тропочку умел найти. На место его прислали какого-то весёленького, так он сразу потребовал земли школе под огород, под сад, опыты, дескать, надобно произвести…
Чувствуется, что, говоря о племяннике, он, в его лице, говорит о многих, приписывает племяннику черты и поступки его товарищей и, незаметно для себя, создаёт тип беспокойного, враждебного человека. Наконец он доходит до того, что говорит о племяннике в женском лице:
— Собрала баб, девок…
— Это вы — о ком?
— Да всё о затеях его. Варвара-то Комарихина до его приезда тихо жила, а теперь тоже воеводит. Загоняет баб в колхозы, ну, а бабы, известно, перемену жизни любят. Заныли, заскулили, дескать, в колхозе — легче…
Он сплюнул, сморщил лицо и замолчал, ковыряя ногтем ржавчину на лезвии топора. Коряги в центре костра сгорели, после них остался грязновато-серый пепел, а вокруг его всё ещё дышат дымом огрызки кривых корней: огонь доедает их нехотя.
— И мы, будучи парнями, буянили на свой пай, — задумчиво говорит старик. — Ну, у нас другой разгон был, другой! Мы не на всё наскакивали. А их число небольшое, даже вовсе малое, однако жизнь они одолевают. Супротив их, племянников-то этих, — мир, ну, а оборониться миру — нечем! И понемножку переваливается деревня на ихнюю сторону. Это — надобно признать.
Встал, взял в руки отрезок горбуши, взвесил его и, снова бросив на песок, сказал:
— Я — понимаю. Всё это, значит, определено… Не увернёшься. Кулаками дураки машут. Вообще мы, старики, можем понять: ежели у нас имущество сокращают и даже вовсе отнимают — стало быть, государство имеет нужду. Государство — человеку защита, зря обижать его не станет.
И, разведя руками, приподняв плечи, он докончил с явным недоумением на щетинистом лице, в холодных глазках:
— А добровольно имущество сдать в колхоз — этого мы не можем понять. Добровольно никто ничего не делает, все люди живут по нужде, так спокон веков было. Добровольно-то и Христос на крест не шёл — ему отцом было приказано.
Он замолчал, а потом, примеривая доску на колья, чихнул и проговорил очень жалобно:
— Дали бы нам дожить, как мы привыкли!
Он идёт прочь от костра, ветер гонит за ним серое облачко пепла. Крякнув, он поднимает с земли доску и бормочет:
— Жить старикам осталось пустяки. Мы, молодые-то, никому не мешали… Да… Живи, как хошь, толстей, как кот…
Чадят головни; синий, кудрявый дымок летит над рекой…
Пантелеймон Сергеевич Романов
На Волге
Солнце уже опустилось за высокий берег Волги, и половина широкой водяной глади была в тени. А дальше, к другому берегу, она розовела и на гладких изгибах волны отливала темно-красным и лиловым цветом.
Березки на низком левом берегу надули свои тройчатые почки, которые краснели на закате, четко вырисовываясь в чистом весеннем воздухе.
Было самое начало весны, когда река, еще мутная, плавно катила вниз свои полные воды, и только у островов и прибрежных каменных кос были видны перевивавшиеся струи, окрашенные тихими красками заката.
С высокого каменистого берега по извилистой тропинке спускались четыре человека: три военных и одна женщина, скорее девушка, тоненькая, в коричневом платьице, похожем на гимназическое, с длинным шарфом, обмотанным вокруг шеи.
У двух передних были на плечах лопатки, а шедший сзади них военный, с серебряными офицерскими погонами и желтой кобурой револьвера на боку, держал в руках сломленную палку, которой беззаботно сбивал по дороге камешки.
Когда стали спускаться с крутого места, он, опираясь на палку, протянул было галантно — девушке руку, чтобы помочь ей. Но она, с мелькнувшей на ее лице едва заметной болезненной судорогой, отдернула свою руку.
— Вы так ненавидите меня? — спросил, улыбнувшись, ее спутник.
— Нет, — ответила девушка, — это не имеет практического смысла.
— А если бы имело, вы сделали бы все возможное?..
— За меня сделают уже другие. Вы только не дотрагивайтесь до меня. Лучше дайте палку.
И она, опираясь на палку, ставила ноги в туфлях боком и спускалась, переставляя все одну ногу вперед.
Ее тонкое нервное личико постоянна менялось в своем выражении. Она то улыбалась своему испугу при спуске, то поднимала голову и, задержавшись на секунду, обводила взглядом необъятный горизонт синеющих на том берегу лесов и песчаных отмелей, на которых уже зажигались боровшиеся с зарей красные и белые огоньки баканов, отсвечивавшие зигзагообразной черточкой в спокойной воде широкой реки.
При этом у девушки появлялось странное выражение какой-то ненасытности, с каким она оглядывала бесконечный простор реки, небо и далекие леса.
Ее руки делали движение сжаться на груди, и на глазах навертывались слезинки. Но страшным усилием воли она давила в себе эти слезы и до боли стискивала зубы.
Когда офицер оглядывался на нее, она начинала улыбаться, как улыбается человек, которому жгут руку, но он не хочет показать своей слабости:
— Меня мучает, — сказала девушка, — что я не написала письма.
— Не все ли равно теперь? — проговорил офицер. — А вот вы оделись очень легко, сейчас на дворе сыро, пока доедем, продрогнете.
Это был человек лет тридцати, блондин, с острой бородкой.
Его разделяемые ложбинкой плечи, высоко сидящий на тонкой талии кожаный пояс и сапоги из тонкой мягкой скрипучей кожи делали его фигуру красивой, легкой и жизнерадостной.
Иногда он снимал свою офицерскую фуражку с кокардой и, оглядывая весенний простор, проводил рукой по коротким волосам. И этот жест напоминал о теплых днях весны, когда голова на быстрой ходьбе делается влажной от жаркого пота под фуражкой и хочется снять фуражку и пройти с непокрытой головой, подставляя свежему ветру разгоряченный лоб с выдавившимся на нем красным кругом.
Спустились к реке. Солдаты, гремя цепью, отвязали большую широкобокую лодку, окрашенную в защитный военный цвет.
Офицер закурил толстую желтую папиросу и несколько времени, не бросая, держал горящую спичку, пламя которой, совсем не колебалось в неподвижном вечернем воздухе.
— Как тихо… — сказала девушка, задумчиво глядя на спичку.
— Да, дивный вечер.
Солдаты отвязали лодку и подвели ее нос к каменистой косе, на которой стояли девушка и офицер.
Девушка как-то замялась, когда офицер подал ей руку, чтобы помочь войти в лодку. У нее на секунду мелькнуло на лице выражение ужаса. Она даже отшатнулась от офицера, но сейчас же оправилась и без его помощи вошла в лодку, закачав ее на воде.
Солдаты, спихнув лодку с хрящеватого берега, прыгнули в нее, и она, глубоко и мягко осев, поплыла боком по течению, уносимая быстрой водой, пока они, сев на весла, не выправили ее.
Лопатки были положены на нос, где села девушка, и мешали ей. Она старалась их отодвинуть.
— Они мешают вам, давайте их сюда, — сказал офицер и прибавил, очевидно, по адресу солдат: — Ну что за неделикатный народ!..
— А где же остальные? — спросила девушка.
— Остальные там, — ответил офицер, показав рукой вперед.
— А это где?
— Вот на том острове, видите — кусты и песок посередине.
— А сколько времени до него ехать.
— Минут двадцать, — сказал офицер, остро и коротко взглянув на девушку.
— Вы говорите, что там и следователь?
— Да, конечно, там…
Девушка, сидевшая на носу лодки лицом к офицеру, который поместился на передней скамеечке, замолчала и, повернувшись, несколько времени со странным выражением смотрела на узкую полоску песка с ивняком, чуть видневшуюся вдали.
Потом обвела взглядом широкий разлив реки, чуть тронутый на середине румянцем заката, взглянула на чистое весеннее небо, остановилась взглядом на красневшей точке костра на противоположном берегу и сказала:
— Как странно, что это будет всегда…
Она сощурила при этом глаза и крепко закусила губы,
— Что будет всегда?
— А вот это… — она с блеснувшими на секунду в глазах слезинками широко обвела рукой реку, небо и далекий туманный горизонт лесов.
Оба солдата мерно гребли, направляя лодку вкось против течения, чтобы ее не сносило.
Один из них был рыжий с белыми ресницами и с руками, покрытыми веснушками и белыми волосами. У него было широкое мясистое лицо и широкие плечи. Он чего-то добродушно улыбался, поплевывая на руки, работавшие веслами, досадливо крякал, когда они срывались с уключин и лодка брала неверное направление.
Видно было, что в нем кипят жизненные силы и здоровье.
Он часто оглядывался на девушку и смотрел на ее шарф, который ему, очевидно, очень нравился.
Другой, в противоположность первому, был молчалив. Он был худой, черный, и от переносицы через весь лоб шел шрам, который придавал ему суровый и замкнутый вид.