— Зачем вы это сделали, вы — такая яростная большевичка? — спросил офицер у девушки.
— Я не хотела убить: я выстрелила в ногу, чтобы любимый человек мог убежать.
— А попали в голову?
— Промахнулась.
— Довольно удачный промах, — сказал офицер, пристально посмотрев на девушку.
— Как это все-таки нехорошо, что я не написала письма, — проговорила девушка, как бы уклоняясь от разговора.
— Но насколько нам известно, он перебежал фронт и теперь, вероятно, находится в Москве, — сказал офицер, продолжая пристально и испытующе смотреть на девушку.
— Это все равно. Письмо нашло бы его.
— Какой теперь в этом смысл!
— Да, это верно, — сказала девушка, опустив голову, как бы задумавшись. Потом решительно подняла ее и опять с прежним выражением какого-то удивления обвела взглядом горизонт… — Чувствуете ли вы, как пахнет весенней водой, какой живой теплый воздух и как просыпается опять с весной жизнь?
Жизнь… — сказала она, точно по-новому как-то вслушиваясь в это слово, причем ее сцепленные в пальцах руки сжались так сильно, что хрустнули пальцы в суставах.
Офицер потянул носом воздух и, доставая портсигар, оглянулся по сторонам.
— Да, апрель месяц, — проговорил он, — земля отходит.
Тонкое и нервное личико девушки было обращено вперед в сторону узкой песчаной полосы острова, к которой лодка медленно приближалась. Глаза ее горели каким-то особенным блеском, и она часто и жадно переводила их с одного предмета на другой, как бы отмечая каждую подробность пробуждающейся жизни.
— Вон майский жук летит, смотрите! — вырвалось у нее, Она показала пальцем вверх и даже сама засмеялась на неожиданную детскость своего восклицания. — Я в детстве любила их ловить.
Потом с каким-то странным выражением прибавила:
— Какое же это счастье ловить майских жуков!
Офицер, держа в углу рта папиросу, улыбнулся и пытливо посмотрел на девушку.
— А ведь вы, между нами, совсем еще дитя…
— Тут дело не в этом. Когда вы будете в моем положении, тогда вы вспомните и поймете меня.
— А вы таки думаете, что я когда-нибудь буду в вашем положении?..
— Непременно! — сказала девушка, выпрямившись, и какой-то огонь блеснул на секунду в ее глазах.
— И когда же это может случиться? — спросил офицер, тонко улыбнувшись одними губами и как-то вдруг неожиданно хищно прищуриваясь.
— Не больше чем через месяц, если хотите знать!
— Ого!.. Да вы прелюбопытный… зверек, чтобы не сказать больше.
И глаза его уже открыто-нагло посмотрели на девушку, причем он жевал размочаленный конец мундштука папиросы.
Но это продолжалось одну секунду. Затем, как бы пересиливая себя, он прибавил:
— Все-таки я отдаю вам должное: в жизнь свою не видел ничего подобного. Обыкновенно люди мечутся, рвутся… и вообще, нехорошо. Не эс-те-тич-но. А вы — прелесть.
— Как странно — сказала девушка, — для меня сейчас, при очень определенном к вам отношении (офицер иронически поклонился), большое значение имеет то, что вы «отдаете должное» тому, как я держусь. Это помогает держаться, потому что я на один волосок от того, чтобы начать делать то же, что и те, о которых вы говорите.
— Но все-таки это у вас напускное, навинченный героизм?
— Нет, — сказала девушка просто, — я сама не пойму. Я бы пе поверила, если бы мне кто-нибудь сказал, что я в таком положении буду так себя держать. Я как-то не могу себе представить… вот мы сейчас плывем, все обыкновенно, как тысячу раз бывало в жизни, когда не думала совсем… капли стекают с весел. Странно подумать, что через час на обратном пути весла будут точно так же опускаться в воду, лодка причалит к берегу, ее спокойно привяжут… Вот это почему-то страшно и непонятно.
Она содрогнулась спиной.
— Ну вот и приехали… — сказал офицер, когда лодка мягко и тупо ткнулась в песок острова, поросшего ивняком.
Он встал, легко выпрыгнул из лодки и подал девушке руку, как подают, когда приезжают на пикник и какой-нибудь молодой человек, придерживая лодку за нос, помогает женщинам выходить, подавая им по очереди руку.
Девушка побледнела и на секунду как-то сжалась, потом, обойдя протянутую руку, решительно выпрыгнула из лодки.
Башмаки ее утонули в сыром песке, и он засыпался в дырочки шнуровки. Она отряхнула его концом шарфа.
Рыжий солдат с сожалением посмотрел на шарф.
Девушка заметила это, сняла шарф и сказала солдату:
— Возьмите его себе, он мне больше не нужен.
Офицер вдруг с изменившимся лицом вырвал шарф из рук солдата и как-то неожиданно грубо сказал:
— Не полагается!.. Возьмите его.
Потом, обращаясь к солдатам, прибавил:
— Вы останетесь пока здесь, а мы пройдем туда, поищем остальных.
И при этом значительно посмотрел на них.
— А нам далеко идти? — спросила девушка.
— Минут десять, а пожалуй, и пятнадцать. Запахнитесь шарфом, здесь сыро, — сказал офицер, — еще схватите бронхит.
Они пошли.
Он застрелил ее в затылок тут же за кустом, не пройдя и двадцати шагов. Он два раза отводил руку назад, чтобы, идя сзади нее, незаметно вынуть револьвер из кобуры, но всякий раз отдергивал руку. И только в третий раз, когда девушка взглянула на вечернее небо и сказала: «Какое же оно в самом деле бесконечное, я никогда прежде не чувствовала этого», он успел быстро и незаметно поднести ствол к самому ее затылку с худенькой девичьей шеей.
Выстрела было почти не слышно. Это был резкий сухой звук. Точно пастух на вечерней заре где-то хлопнул кнутом.
Ее зарыли привезенными лопатами в пропитанный весенней влагой песок вместе с шарфом, на который рыжий солдат все время смотрел и даже пробовал попросить его себе. Но начальник только посмотрел на него, и солдат сконфуженно замолчал.
Когда ехали обратно, вечер уже догорал. Весла со стекающими каплями так же мерно гребли, так же изредка в разных направлениях пролетали над водой майские жуки.
А вдали на берегу еще краснела точка костра, на который десять минут назад указывала девушка.
Все было, как всегда.
И только на носу лодки была какая-то странная, непривычная пустота.
1932
Николай Семенович Тихонов
Дискуссионный рассказ
Перевал Латпари,
высота над уровнем моря 2850 метров, южный склон
Местами они подымались, как пена на кипящем молоке. Неровные, лопнувшие их края мутными языками лизали камни. Огромная чаша лесной страны исчезла в их косматой бесноватости. Горы изменялись в лице, когда к ним приближался прибой этого неслышного моря.
Оно затопило солнце и выкидывало все новые и новые молочные гривы, неумолимо спешившие к высочайшим углам хребта.
Начальник отдельного отряда Ефремов, скрипя кривыми зубами, смотрел на вечерние облака, колыхавшиеся под ним. Облака явно торопились.
— На рысях идут, сволочи, — сказал он.
Тогда Кононов, военком, закричал ему, таща за собой по камням задыхавшегося от высоты строевого жеребца:
— Александр Сергеевич, глядишь, любуешься, а знаешь, как это называется?
Они стали смотреть оба. Ефремов грыз мундштук потухшей трубки, зло ударяя каблуком край нерастаявшего снега. Он не отвечал.
— Ночь называется, — сам себе ответил военком. — Торопится ночь сегодня, а мы не торопимся, комбат, а мы торопимся потихоньку…
— Торопливость хороша блох ловить, — сказал мрачно Ефремов. — Отстань от меня, военком! Мне и так невтерпеж.
Горы вокруг темнели уже заметно. Молочная пена облачного моря стала серой и враждебной.
— Плохо, Александр Сергеевич, плохо, — сказал военком.
Ефремов показал ему на изгибы горной тропы. Там вились темные кольца голодного, продрогшего и усталого отряда.
Томительный ветер вдруг засвистал в ушах. Конь военкома закашлял, тряся гривой, выросшей выше нормы. Комбатр Аузен метался по горе, крина на утонувшие среди пехоты вышки своей затасканной батареи. Иные батарейцы двигались вверх без тропинок, в муках сокращая расстояние, держась за лошадиные хвосты. Лошади свешивались над хлипкой пропастью, собирая дыхание, и синие сливы их глаз наливались желтизной отчаяния.
— Пусти хвост, сатана! — кричал Аузен. — Мало она тебе шесть пудов несет, так ты еще примостился? Иди на тропу!
Брось хвост — у нее паралич зада будет!
Лошади с вьюком двигались прыжками, отчего вся тяжесть вьюка била их по крупу и заставляла ежеминутно оседать на задние ноги. Люди дышали, как лошади, широко раскрыв рот и останавливаясь через пять шагов.
— Ну, вот так, — сказал Аузен, — растянулись на семь верст, — где хобот, где колеса, где лобовая часть — подет разбери. До ночи не разберемся.
— А ночь — вот она. — Военком плеснул рукой в сторону облаков, — Вот где уже ночь, под колени влезла уже…
— Хорошо, что не в бой идем, — отвечал Аузен и снова закричал под гору: — Кто там рысит? Трусцой идти! Не сметь рысить! Передавайте дальше: не сметь рысить!
— Дай дорогу! — закричали снизу, и пехота расступилась.
Пехота садилась выше тропы и гудела.
— Заморились, — сказал Ефремов, — заморились работнички. Ничего не поделаешь. Скоро ночлег.
— Где ночлег? — спросил Кононов, беря из рук комбата кисет с махоркой.
— На перевале, по расписанию, — не моргнув глазом, ответил Ефремов.
— Та-ак, — протянул Кононов, — на перевале? В снежки играть?
— В снежки не играть, — отвечал с деловитой яростью комбат, — а ты, военком, суди сам. Вниз не стянемся благополучно: темнота, измотали людей и лошадей. Куда пойдешь, что скажешь? Смотри, что делается.
— Дай дорогу!
Задние вьючные лошади проходили мимо обезноженной пехоты тихим, рабским шагом. Ударил колючий и холодный дождь. Смесь людей, камней и животных потемнела еще больше. Ночь подходила вплотную.
Серая лошадь первая сорвалась с узкой тропы. Щебень хрустел и трещал под ее перевертывающимся телом. Красноармеец прыгал за ней, не выпуская повода. Он кричал и прыгал, утопая в рыхлом щебне по колено. Лошадь остановилась и лежала, дрожа на выступе, ощерившемся и непрочном, не думая вставать. Красноармеец потянул повод на себя. Лошадь встала дрожа и пошла наверх, спотыкаясь и кося глаза на пропасть.