Солнце было уже высоко. После утомительной гонки по полям приятно сидеть в тени избы и смотреть на вспыхивающую блестками гладь пруда, на березу, дремно осенившую плакучими ветвями покосившийся сарайчик, на забившихся под крапиву кур.
Рядом со мною старушка, маленькая, сухонькая, точно выветренная, покашливая и ворча, коричневыми руками хватала из вороха пучки соломы и с непостижимой быстротой крутила эту солому в жгуты для вязки снопов. Я не поспевал следить, как это она делала. Под ногами у ней росла и росла куча вязок. И скоро бы эта куча была выше ее головы, но то и дело, как воробьи на мякину, налетала крикливая стая ребятишек, охапками расхватывала готовые вязки и, отшлепывая босыми пятками, с гомоном неслась в поле.
— С чего это, бабка, так покашливаешь? — спросил я, присаживаясь поближе.
— А бык покатал. Был у нас такой бык непочтительный.
Лошадь запорол. Мальчонку раз выше изгороди махнул. Только я и могла за ним ходить, меня слушался. За это и трудодни мне писали. Подошла это я раз, хворостиночкой стеганула, а он как обратился на меня, сшиб и давай бить-катать. Четыре раза поддевал, швырнул через дорогу, вон до того погреба. Чую, кровь с меня идет, земли полон рот, душа вон выскакивает…
А он знай ярится. И вдруг ровно кто меня надоумил, говорю: бычок-батюшко, за что ты меня, прости меня… И затих он сразу. Положил на правое мое плечо свою храпелку и сопит. Ну, прямо в лицо мне лезет, сопит, всхрапывает, вижу, жалеет.
И что бы мне раньше догадаться этак-то попросить, когда впервые брухнул. Может бы, и не тронул… Перешиб он мне три ребра, кровью плевалась.
С полей дружно стал появляться народ обедать, а собеседница моя, Старкова Татьяна Кузьминична, не отставая крутить соломенные вязки, развертывала передо мною повесть жизни своей.
— Я, милый, пятнадцать душ детей выходила. А как жили-то! Исполу земельку хватали за десятки верст. Ночью прибежишь домой, бывало, посчитаешь сонных по головам, малых-то, загоришь сердцем, не уснешь и бежишь опять в поле без памяти, схвативши корку сухую. Я их всех за пазухой выпестовала. В полотенце ребенка, бывало, за шею повесишь и бежишь, а в поде сунешь в снопы, и ладно. Поглотали слез, что и говорить! Мы, тульские, переехали вот сюда, огляделись да всей семьей, двадцать один человек, в колхоз и записались. И пошли в гору. У меня восемь сынов, и все тут. И я от них не отстаю. Дочка-девчонка вон рвется в лес за орехами, за вениками, не отпущу, пока уборка. Сын просит: купи, мать, гитару.
Дала сорок рублей. На, не жаль. Вина не пьет. Другой велосипед купил. Все одеты-обуты. Мы со стариком прошлый год настукали шестьсот трудодней, теперь и не охнем. А молодые, гляди, уже аванцы берут… — Решительным шагом подошла к нам худощавая женщина, хозяйски глянула на старуху, на вязки, вдоль улицы.
— Ты что, Кузьминишна, мало накрутила?
— Мало? Ребята из рук рвут. Бона охапку потащили. Ты, бригадирка, не черни меня при постороннем. Мало ей!
Это и была Александра Михайловна Скотникова.
Я круглый год следил за ее делами по районной газете.
Я впервые ее вижу. Она смотрит на меня, слушает, и вдруг брови и ресницы этой мужественной женщины дрогнули, посуровела, глухо заговорила:
— Что ж, трудно. Раздоры были зимой, верно. Только из района не помогли мне. И сейчас обе бригады не спеты. У них почти одни мужчины, и семь членов правления. У меня почти одни женщины, и ни одного члена правления. И в правлении — ни одной женщины. Это дело? Одинокая я тут… Доработаю отчетный год, отпрошусь. Пусть мужчину ставят.
Тряхнула мне руку. Побежала через дорогу и зазвонила в висячий под березой обрубок рельсы: пора кончать обед.
— Не уйдет она из бригадирок, — сказала, покашливая, бабка Кузьминишна. — Ох, горячая на работу! — Пообедавший народ двинулся в поле. Высокая, худая бригадирша шла впереди всех устремленной, как бы летящей походкой.
Улица опустела. Я тоже двинулся восвояси. На ступеньке у крайней избы сидел карапузик в большом отцовском картузе, оттопырившем ему уши. Я остановился, залюбовавшись ухарским его видом.
— Ты что, парень, на работу не идешь?
— Я дом калаулю…
Порывшись в сумке, я выдал ему конфетку. И зашагал, постукивая можжевеловой палкой о сухую землю и думая о добром, трудолюбивом, мужественном, умном народе, о его великом подъеме.
1937
Валентин Владимирович Овечкин
Ошибка
Силантия Федоровича Агаркова колхозники звали дед Ошибка.
— Завязывай, Петро, мешки получше, чтоб не просыпал, а то дед Ошибка выгонит тебе чертей!
— Бросай курить, ребята, бери вилы — дед Ошибка идет!
Силантий Федорович — старик суетливый, всегда сердитый и нахмуренный. Зычный голос его выделяется из шума на молотильном току, как труба в духовом оркестре, и слышен далеко в окружности, особенно когда что-нибудь не ладится — идет зерно в полову или остается в соломе невымолоченный колос.
— Это его наш бывший начальник политотдела так прозвал, с тех пор и пошло: дед Ошибка, — объяснил мне один колхозник из той же второй бригады, в которой состоял со своим семейством Силантий Федорович, и однажды в свободную минуту рассказал историю странного прозвища Агаркова.
— Дед он такой, как бы сказать, с заскоками или же с уклоном на старый режим. Всякое дело до старого примеряет. Выбирали мы первый раз колхозное правление, ну, все как полагается, — записали кандидатуры, начинаем голосовать, а дед разбушевался: «Не тоже так: помахали руками и готово — садись, Ванька, за председателя, руководствуй нами! Ведь наш колхоз побольше, чем у пана Деркача экономия была, тут ума нужно, чтоб таким хозяйством управлять! Надо им, кого хотим выбрать, пробу сперва сделать».
Стали его урезонивать: «Не туда загнул, дед! Что ж это — лошадь на базаре покупаешь? Запряг в дроги: а ну, садись человек десять, погоняй рысью!» Дед свое: «Можно и людям сделать пробу. Вот как пан Деркач делал. Помер у него старый приказчик, надо было нового на его место определить. Позвал Романа-ключника и объездчика Федула. „Гляди, Федул, — говорит пан, — едет по хутору мужик. А ты, Роман, видишь, из леса кто-то выезжает? Бегите, узнайте — куда они едут“. Побежали они. Первый Федул вернулся, запыхался. Узнал про своего мужика — едет в село Куракино. „А откуда едет?“ — спрашивает пан. Почесал Федул затылок. „Беги обратно!“ Вернулся Федул. „Из Латоновки едет“. — „А по каким делам едет он в Куракино?“ В третий раз побежал Федул — догонять мужика.
А тем временем возвращается Роман. „Едет, говорит, тот человек из слободы Кирсановки, а путь держит в город на базар коня покупать. Малость выпивши. Ежели еще ему поднести, так в аккурат вашего слепого мерина за хорошую цену можно сбыть. Я ему расписал — полета заглазно дает“. Вот! Так и взял пан приказчиком Романа. Вишь как умные люди делали!»
Ну, тут ему, конечно: «На старый режим хочешь повернуть? Нам твой пан не указ!»
Или вот такое: когда сошлись мы в колхоз, и вот уж перед тем, как выезжать на посевную, привязался дед к правленцам: «Дозвольте молебен отслужить! Это ж не шутейное дело. И деды и прадеды наши однолично жили, а мы порешили — гуртом. Что, как не сладится?» Начал было уже со стариков самообложение собирать, чтоб попу заплатить.
Придет, бывало, на степь в бригаду и — до кухарки: «Что варишь?» — «Борщ с бараниной». Ну, тут дед как разойдется, аж в хутор за три версты слыхать: «Опять с бараниной? Какой же дурень в эту пору, весною, режет баранов? Мясо пожрем, а овчины — хоть выбрось! Куда они, стриженые, годятся? Хозяева! Безотцовщина, пустодомы!»
А ездовые: «Жалко тебе? Что жрать-то, ежели один борщ, да и тот без мяса?» — «Не подохнете! — кричит дед. — Баранина и в молотьбу пригодится. Весною можно и цыбулю с квасом. Что дома лопали? Вчера только сошлись в колхоз и подавай вам уже всякие разносолы! Нажить сперва надо!»
Или пристанет к посевщикам: «Зря ячменем все поле засеваете, лучше бы овса добавили. Нонешний год на Николу лягушки квакали, — овес должон бы уродиться», И ходит, зудит:
«Не слухайте бригадира — сейте овес». Или — лошади не так спарованы. Его кобылу надо бы с Пантюшкиной спрячь, они и до колхоза спрягались, привычные, а Серегиного хромого — с Андрюшкиным сухожплым, нехай уж в паре хромают. Дед — перепрягать, а ездовые не дают. Ругаются ребята: «Что ты за шишка такая, что порядки тут наводишь? Тебя ж не выбрали еще председателем? Ступай домой, командуй над своей бабкой!»
В первую весну как стали работать мы колхозом, очень суетился дед, а потом видит — по его не выходит, овес не сеют, баранов режут — заскучал. В бригаду не стал уж ходить, все возле потребилки околачивался, где собирались на раскур табаку кому делать нечего. Раз как-то пришел я к нему вечером, сидит бабка одна, деда нету. Подождал немного, слышу — снаружи кто-то возится под окном, стену лапает и ругается потихоньку: «Где ж они, проклятые? Днем тут были, а зараз нету…»
«Дед, что ли?» — спрашиваю бабку. «Вот-то, говорит, как видишь, и дверей не найдет». — «Так чего ж ты, говорю, пойди открой». — «А ну его, нехай ночует на дворе. Одурел на старости!
Дожил до седьмого десятка и рюмки в рот не брал: не идет, говорит, а зараз — пошла. Да еще какую моду взял, черт старый: чуть что не по его — хлеб не допекла пли пуговку на штаны не пришила, зараз тянется в морду дать! Озлел, как цепной пес!»
А угощался дед у Чепеля. Был у нас такой единоличник закоренелый, на прошлой неделе только вступил в колхоз.
У него, бывало, все старики собирались. Шатаются по хутору, как неприкаянные, ну, куда? — до Чепеля. Сегодня Чепель ставит литру, завтра другой — по очереди. Яблоками закусывали — сад у Чепеля хороший. Так их и прозвали — колхоз «Веселая беседа», а Чепель за председателя там был.
Но на собрания дед приходил обязательно. Тут уж он брал свое! Председатель, бывало, посылает рассыльных по дворам и приказывает: «Только тому срывщику горластому не загадывайте». А дед