— У меня час или два свободных, — сказал я, взглядывая на часы в зале и чувствуя, что Билли начнет свой рассказ. — Как звали ирландца?
— Его звали Барни О’Коннор, — ответил Билли. — Я познакомился с ним в меблированных комнатах в Западной части. Он пригласил меня в свою комнату выпить с ним, и мы подружились, как кошка и собака, выросшие вместе. Он был высокий, красивый мужчина. Однажды он сидел, прислонившись спиной к одной стене и упираясь ногами в другую, разглядывал карту. На кровати лежал чудесный золоченый меч с кисточками и камушками на рукоятке.
— Что это? — спросил я (к этому времени мы уже были хорошо знакомы). — Ежегодный парад для уничижения поработителей Ирландии? Какой намечен маршрут? Вверх по Бродвею до Сорок второй улицы, затем к западу, к кафе Мак-Карти, затем…
— Садитесь на умывальник, — сказал О’Коннор, — и слушайте. И не истолковывайте ложно присутствие меча. Это меч моего отца из старого Мюнстера. И эта карта совсем не предназначена для составления маршрута праздничной процессии. Если вы еще раз в нее внимательнее вглядитесь, то увидите, что это материк, известный под именем Южной Америки, состоящий из четырнадцати зеленых, синих, красных и желтых стран. Все они время от времени взывают о помощи, чтобы их освободили от ига угнетателя.
— Я знаю, — сказал я О’Коннору. — Эта идея встречается и в литературе. Можно ее найти в каждом десятицентовом журнальчике. Это постоянная история об искателе приключений, обыкновенно носящем имя О’Киф, который старается сделаться диктатором, в то время как испано-американское население кричит «Коспетто!» и прочие итальянские проклятия. Не думаете ли и вы попытаться это сделать, Барни? — спросил я.
— Боуэрс, — сказал он, — вы человек образованный и храбрый.
— Я не отрицаю этого, — сказал я. — Образование присуще моей семье, а храбрость я приобрел тяжелой борьбой за существование.
— О’Конноры, — сказал он, — воинственный род. Вот там меч моего отца, а вот карта. Я не выношу бездеятельной жизни. О’Конноры рождены для того, чтобы править. Я должен стать правителем людей.
— Барни, — сказал я ему, — почему вы не поступите в полицию и не начнете спокойную жизнь резни и грабежа, вместо того чтобы скитаться по чужим странам? Каким другим образом сможете вы полнее удовлетворить ваше желание — притеснять угнетаемых?
— Взгляните опять на карту, — сказал он, — на ту страну, где я держу острие своего перочинного ножика. Вот эту-то страну я выбрал, чтобы помочь ей и ниспровергнуть существующий там строй при помощи отцовского меча.
— Я вижу, — сказал я. — Вот эта зеленая страна. Она самая маленькая. Это делает честь вашему здравому смыслу.
— Вы меня обвиняете в трусости? — воскликнул Барни, покраснев как рак.
— Нельзя назвать трусом человека, — ответил я, — который один собирается напасть на страну и конфисковать ее. Самое плохое, в чем можно вас обвинить, это в плагиате или подражании. Но если Рузвельт вас не притянет за это к ответственности, то никто другой не будет иметь права протестовать.
— Не думайте, что я шучу, — сказал О’Коннор. — У меня полторы тысячи долларов наличными, чтобы привести в исполнение этот план. Вы мне нравитесь. Хотите присоединиться ко мне?
— Я без работы, — ответил я ему. — Но нужно сговориться. Будете ли вы меня кормить во время подготовления восстания или я буду только военным секретарем после того, как страна будет завоевана? Вы берете меня на платную должность или на почетную?
— Я плачу за все издержки, — сказал О’Коннор. — Мне нужен человек, которому я могу доверять. Если наше дело завершится успехом, то вы сможете выбрать себе в правительстве любое место, которое вы пожелаете.
— В таком случае, отлично, — сказал я. — Можете быть спокойны — на место президента я не позарюсь. Способ, которым жители этой страны освобождаются от своих президентов, слишком болезненный. Во всяком случае, вы можете занести меня в вашу платежную ведомость.
Две недели спустя О’Коннор и я сели на пароход с целью отправиться в маленькую, зеленую, обреченную страну. Поездка заняла три недели. О’Коннор говорил, что весь его план разработан заранее, но достоинство главнокомандующего не позволяло ему раскрывать подробности перед армией и кабинетом министров, объединяемых в лице Билли Боуэрса. За свое присоединение к делу освобождения несчастной зеленой страны я получал три доллара в день. Каждую субботу я становился на пароходе во фронт, и О’Коннор вручал мне следуемые мне двадцать один доллар.
Мы высадились в городе Гвашвверите или что-то в этом роде. Чертовски трудно выговаривать эти имена. Но сам город выглядел очень красиво с моря, когда мы к нему подплывали. Он был весь белый, с зелеными фалборами и с кружевными воланами на подоле, когда прибой разбивался о песчаный берег. Город выглядел удивительно мирным.
Мы должны были подвергнуться всяким карантинным и таможенным неприятностям, а затем О’Коннор повел меня к оштукатуренному домику на улице, носящей название «Проспекта печальных бабочек». Проспект был шириною в десять футов и весь был усыпан окурками сигар.
— Хулиганский переулок, — сказал я, давая проспекту более подходящее название.
— Здесь будет наша штаб-квартира, — сказал О’Коннор. — Мой здешний агент, дон Фернандо Пачеко, нанял этот дом для нас.
Таким образом, в этом доме мы установили революционный центр. В передней комнате у нас для отвода глаз были фрукты, гитара и столик. В задней комнате стоял письменный стол О’Коннора, и в свертке соломенного мата был спрятан его меч. Спали мы в гамаках, которые подвешивали к стене, а обедали в гостинице «Ангелы», которую владелец-немец вел на американский лад, с китайским поваром.
Кажется, у О’Коннора действительно, была разработана заранее какая-то система. Он писал кучу писем, и почти каждый день в штаб-квартиру заходило несколько знатных туземцев, которые запирались на полчаса в задней комнате с О’Коннором и переводчиком. Я заметил, что когда они входили в комнату, то всегда курили огромные сигары и были настроены самым миролюбивым образом. Когда же они выходили, они обыкновенно складывали десяти или двадцатидолларовые билеты и страшно ругали правительство.
Однажды вечером, после того как мы прожили в Гвая… — ну, в этом морском городишке — около месяца, мы сидели с О’Коннором за воротами и потягивали лимонад с ромом. Я ему говорю:
— Простите патриота, который в точности не знает, какое дело он защищает, за нескромный вопрос, в чем состоит ваш план подчинения этой страны? Намереваетесь ли вы повергнуть ее в кровопролитие или хотите мирно и честно купить голоса на выборах?
— Боуэрс, — сказал он, — вы милый, хороший человек, и я хочу ваши способности применить после нашей победы. Но вы ничего не смыслите в политике. Мы уже раскинули целую сеть стратегических пунктов, и она невидимой рукой будет стянута у горла тирана Кальдераса. Агенты наши работают в каждом городе республики. Либеральная партия должна победить. В наших тайных списках значится достаточно имен, симпатизирующих нам, так что мы сможем одним ударом раздавить правительственные силы.
— И кто все это устроил? — продолжал О’Коннор. — Я устроил. Я всем распоряжался. Мои агенты сообщили мне, что время назрело. Народ стонет под тяготами налогов и пошлин. Кто будет их вождем, когда они восстанут? Может ли быть другой вождь, кроме меня? Как раз вчера Зальдас, наш представитель в округе Дураснас, передавал мне, что народ втайне уже называет меня «Дверью освобождения». Это испанская манера называть так «Освободителя».
— Я видел, как Зальдас, выходя от вас, засовывал желтенький билет в жилетный карман, — сказал я. — Может быть, вас и называют «Дверью освобождения», но они обращаются с вами так, как будто вы являетесь дверью банка. Но будем надеяться на худшее.
— Конечно, это стоит денег, — сказал О’Коннор. — Но через месяц страна будет в наших руках.
По вечерам мы гуляли на площади, слушали оркестр и разделяли скучные удовольствия населения. В городе было тринадцать экипажей, принадлежавших лицам высшего класса и представлявших собою старомодные рыдваны. Они ехали посередине площади, вокруг недействующего фонтана, и сидевшие в них аристократы поднимали свои цилиндры при встречах со знакомыми. Народ разгуливал кругом босиком и попыхивал длиннейшими сигарами. И самой внушительной особой во всем этом сборище был О’Коннор. Он был ростом выше шести футов, в нью-йоркском костюме, с орлиным взором, с черными усами, щекотавшими его уши. Он был врожденным диктатором, царем, героем человечества. Мне казалось, что все взоры были устремлены на О’Коннора, что все женщины были в него влюблены, что все мужчины его боялись. И я сам в эти минуты чувствовал себя важным гидальго Южной Америки.
— Обратите внимание, — сказал мне О’Коннор в то время, как мы разгуливали по площади, — на эту толпу. Посмотрите на их угнетенный, меланхоличный вид. Вы разве не видите, что они готовы возмутиться? Вы разве не замечаете, как они восстановлены против правительства?
— Нет, не замечаю, — ответил я. — Я начинаю понимать этот народ. Когда они выглядят несчастными, это значит, что они веселятся. Когда они чувствуют себя несчастными, они идут спать. Они не из тех народов, которые находят интерес в революциях.
— Они все встанут под наши знамена, — сказал О’Коннор. — В одном этом городе три тысячи человек возьмутся за оружие, когда будет дан сигнал. Меня в этом уверили. Но все еще держится в секрете. Мы не можем проиграть.
В Хулиганском переулке, как я называл проспект, где находилась наша штаб-квартира, был ряд низеньких оштукатуренных домиков с красными черепичными крышами, несколько соломенных хижин, полных индейцами и собаками, и немного дальше двухэтажный деревянный дом с балконами. Там жил генерал Тумбало, комендант города и командующий войсками. Напротив, через улицу, был частный особняк, напоминавший своей постройкой не то духовую печь, не то складную кровать. Однажды, когда О’Коннор и я проходили мимо этого дома по так называемому тротуару, из окна упала большая красная роза. О’Коннор, шедший впереди, схватывает ее, прижимает к пятому ребру и отвешивает поклон до земли. Клянусь! Ирландский театр много потерял, что этот человек не пошел на его подмостки.