«Группы 47», и, вопреки всему, затаенная гордость званием поэта, принадлежностью к этому цеху. Грасс не ставит своих поэтов на котурны и пьедесталы (над такой операцией он всегда иронизировал и собственные претензии поэтов на котурны тоже не признавал) — они у него живые люди, со своими слабостями и грешками, своим тщеславием, своими обидами. Но иначе они не могут, как бы говорит Грасс, — на то они и поэты. Зато они все-таки стараются делать, что могут; они как будто берут на себя труд Сизифа — но берут его снова и снова!
Образ Сизифа возникнет затем у Грасса в книге «Рождаемся из головы, или Немцы вымирают» (1980), и он процитирует Камю: «Оставляю Сизифа у подножья горы! Камень его вы всегда найдете». Вот так и сам Грасс, пережив очередной приступ разочарования, всякий раз начинает снова. Казалось бы, только что на страницах его повести сгорело воззвание поэтов XVII в., а Грасс уже снова зачинивает перо и в книге «Рождаемся из головы», вмешиваясь в очередную предвыборную кампанию, буквально сечет Штрауса, а в своих публичных выступлениях последних лет страстно и убежденно протестует против размещения «першингов» в ФРГ, подписывает «Манифест мира — 83», призывает к самому решительному сопротивлению угрозе войны: «… я буду заниматься тем, что в свое время называли «разложением вооруженных сил». Я призываю моих сыновей и их друзей отказаться от службы в бундесвере… Я отрицаю способность Федеративной республики защищать мир, поскольку вследствие размещения на нашей земле оружия «первого удара» отсюда может начаться пожар третьей, и последней, войны. Я хочу научиться сопротивляться»[2].
Нет, повесть «Встреча в Тельгте» если и завершила некий круг, то не подвела окончательного итога; если тот манифест мира сгорел, все равно литераторы не устанут писать такие манифесты. «Это героично» — таков комментарий Грасса к процитированным им словам о камне, который к услугам каждого, кто готов «учиться сопротивляться».
Сложен, противоречив облик Грасса-художника. Еще сложнее, еще противоречивее облик Грасса-политика. Но какие бы виражи ни проделывала «антидогматическая», «антиидеологическая» мысль Грасса, хочется верить, что в книгах своих он всегда будет последовательным противником войны и фашизма.
А. Карельский
ПОД МЕСТНЫМ НАРКОЗОМ
1
Я рассказал все это моему зубному врачу. Держа рот широко открытым, я сидел напротив телеэкрана — он был так же безмолвен, как и я, но выдавал рекламу: лак для волос, охрянокрасный, белеебелого… И еще морозилка, где между телячьими почками и молоком покоилась моя невеста — на губах вскипали пузыри с надписями: «Не встревай в это. Не встревай».
(Святая Аполлония, заступница, помоги!) Своим ученицам и ученикам я сказал: «Попытайтесь проявить снисходительность. Я вынужден обратиться к зубодеру. Это может затянуться. Стало быть, дайте передохнуть, имейте жалость».
Негромкие смешки. Умеренная непочтительность. Шербаум, паясничая, продемонстрировал свою ученость: «Глубокоуважаемый господин Штаруш, ваше выстраданное решение делает для нас, сочувствующих вам учеников, понятным, почему вы вспомнили о святой Аполлонии-мученице. В году двести пятидесятом при правлении римского императора Деция эта милая особа была сожжена на костре в Александрии. Поскольку ихняя шайка выдрала ей клещами все зубы, она стала заступницей всех мающихся зубной болью и — о несправедливость! — также дантистов. На фресках в Милане и в Сполето, под сводами шведских церквей, равно как и в Стерцинге, Гмюнде и Любеке, она изображена с щипцами, зажимающими коренной зуб. В добрый путь и будьте покорны судьбе! Мы, ваш класс 12 «А», станем молить за вас святую Аполлонию!»
Класс забормотал нечто изображавшее благословение. Я поблагодарил их за остроумие, правда не очень высокого пошиба.
Веро Леванд сразу же потребовала от меня ответной услуги: обещания проголосовать за курилку под навесом рядом со стоянкой велосипедов, вопрос о которой дебатировался уже много месяцев. «Неужели вам нравится, что мы дымим без всякого присмотра в уборных?»
Я пообещал классу, что на следующем педсовете и родительском собрании буду ходатайствовать за право курить на переменках, если Шербаум согласится стать главным редактором школьной газеты по просьбе ученического комитета ШНО[3]. «Извините за сопоставление, но мои зубы и ваша паршивая газетенка нуждаются в помощи».
Однако Шербаум покачал головой: «До тех пор пока ученики имеют лишь право нести ответственность, но не получили права голоса, я пальцем не пошевелю. Чепуха на постном масле не поддается реформам, или вы верите в реформы чепухи на постном масле?.. А насчет святой, между прочим, все так и есть. Можете справиться в церковном календаре».
(Святая Аполлония, заступница, помоги!) Ведь обращаться к великомученице всего один раз бесполезно. Далеко за полдень я отправился в путь, но взывать в третий раз до поры до времени не стал и только на Гогенцоллерндамме, в нескольких шагах от того средней руки доходного дома с табличкой и соответствующим номером, на третьем этаже которого меня ждал практикующий зубной врач, да нет, уже в самом парадном дома под сладострастно изогнутым орнаментом в стиле модерн, образующим бордюр и поднимавшимся вместе со мной наверх, только здесь, покривив душой, я в третий раз воззвал: «Святая Аполлония, заступница, помоги…»
Мне порекомендовала его Ирмгард Зайферт. Она сказала, он человек сдержанный, осторожный и тем не менее твердый. «И, представьте себе, во время приема он включает телевизор. Сперва мне этого не хотелось, пока я сижу в кресле. Но теперь должна признать, что телек блестяще отвлекает, уносишься мыслями далеко… И даже экран без изображения волнует… почему-то волнует…»
Вправе ли зубной врач расспрашивать своих пациентов об их детстве, отрочестве?
— Молочные зубы у меня выпали в портовом пригороде Нойфарвассер[4]. Тамошний народ — грузчики и рабочие с верфи — жевали табак, зубы у них выглядели соответственно. И повсюду они оставляли свою метку — вязкую, как деготь, слюну, на морозе она не замерзала.
— Вот оно как, — сказал тот, в парусиновых бахилах, — однако с повреждениями, вызванными жевательным табаком, мы теперь почти не имеем дела.
И сразу перекинулся на другое: на мою артикуляцию и на мой профиль: начиная с переходного возраста мой так называемый прогенный подбородок сулил сильную волю, каковой я не обладаю, но это не могло, впрочем, предотвратить раннее зубоврачебное вмешательство. (Моя прежняя невеста сравнивала мой подбородок с тачкой; ныне он стал не только мишенью для карикатуры, распространяемой Веро Леванд, но выполнял еще другую функцию: являлся основанием для обратного прикуса. Вот именно. Я всегда знал, что мои зубы рубят. Я не размалываю. Собака рвет зубами. Корова размалывает. Человек, жуя, производит обе эти операции. Мне не дано жевать нормально.)
— Вы рубите, — сказал зубной врач.
И я даже обрадовался, что он не сказал: вы рвете пищу зубами, как собака.
— Поэтому сделаем рентгеновский снимок, закройте, пожалуйста, глаза. Но мы можем включить звук…
(«Спасибо, господин доктор», не исключено, что я уже с самого начала сократил это обращение до более фамильярного: «доктор». Позже, попав в зависимость к нему, я кричал: «Помогите, док! Что мне делать, док? Вы же все знаете, док!»)
Наконец одиннадцать раз прожужжавшая бормашина добралась до моих зубов, и он, болтая, предложил:
— Хотите, я расскажу вам некоторые эпизоды из предыстории зубоврачебной науки?
Но я, глядя на молочно-белую выпуклость телеэкрана, увидел много всякой всячины, например пригород Нойфарвассер, где напротив корабельной верфи я утопил в жиже из тепловатой глины мой молочный зуб.
Его картинка была другой:
— Начать надо с Гиппократа. Он рекомендовал чечевичную кашицу против абсцессов в полости рта.
Моя матушка покачала головой на телеэкране. «Нет, больше топить мы не станем. Спрячем-ка их лучше в красивую коробочку, выложенную голубой ватой». Слегка выпуклая матушка лучилась добротой. А в это время мой зубной врач говорил как по писаному, читая лекцию по истории зубоврачебного дела: «Полоскание настоем перца, согласно Гиппократу, должно способствовать рассасыванию опухолей». Но моя матушка, нимало не смущаясь этим, продолжала, стоя посреди нашей кухни: «А гранатовую брошь я переложу из коробочки к янтарю и к орденам дедуни. Все твои молочные зубы мы соберем в одно местечко, и когда-нибудь ты скажешь своей женушке и ребятишкам — вот видите, какие они у меня были».
Врач не обращал внимания ни на мои передние зубы, ни на задние. Ибо из всех коренных мои зубы мудрости — восьмой нижний, восьмой верхний — оказались самыми надежными: на них будет держаться мост, а с помощью мостовидного протеза немного исправится и мой прикус.
— Вмешательство, — сказал он, — придется нам решиться на серьезное вмешательство, не желаете ли вы, пока моя помощница готовится сделать вам рентгеновский снимок и пока я удаляю камень, включить изображение и звук?
Но я повторил:
— Спасибо.
Он был готов поступиться даже своими принципами.
— Могу включить программу из ГДР…
Но пустой телеэкран предоставлял мне неограниченные возможности: я все снова и снова видел, как медленно погружается в глиняную жижу мой молочный зуб. И еще мне понравилась моя семейная хроника, она как раз началась с молочных зубов. «Конечно, матушка, у меня здесь торчит один зуб, другой уже тю-тю, я утопил его в порту. И его проглотил не судак, а сом, он пережил на дне все трудные времена и теперь засел в засаде, поджидает, когда появятся мои остальные молочные зубы. Однако эти остальные, так и не узнавшие, что такое зубной камень, ныне переливаются перламутром на красной ватке, а гранатовая брошь и янтарь, так же как и дедулины ордена, пропали…»