Под местным наркозом — страница 9 из 44

врачу. Зубные врачи читают иллюстрированную периодику. Зубные врачи в курсе событий и знают каждого беглого убийцу, а значит, и его, которого почтили фотографиями «Квик» и «Штерн», «Бунте» и «Нойе». Этого рода журналы работают стаей, как волки: все гнали его облавой продолжений через охотничьи угодья читательского кружка «Пенаты». Глубокая печать, фотографии с подписями. Он и его невеста, когда на шее у нее были еще фальшивые жемчуга, а не велосипедная цепь. Он и она на тенистом берегу Лаахского озера. Оба на рейнском променаде близ Андернаха под подстриженными платанами. Также с его будущим тестем – незадолго до убийства – возле модели электрического центробежного фильтра. И сольные фотографии счастливых времен. Невестоубийца без шляпы, в шляпе, в профиль, в три четверти. На одной фотографии он смеется, обнажив зубы. (Такое должно же было броситься в глаза любому врачу. «И у вас тоже такое осталось бы в памяти на долгие годы: этот просвет между верхними резцами и этот неправильный прикус, эта – любой увидит – настоящая, потому что врожденная, прогения».)


Без лечения у зубного врача он прожил два с половиной года с болью, которая любила повторяться и умудрялась при повторении усиливаться, которую даже золотые слова Сенеки – «Только бедняк считает свой скот» – могли разве что приглушить, которая перекрывала и перекрикивала другую небеспричинную боль, связанную с задушенной невестой. Без арантила и – потому что Сенека порой не срабатывал – цинично утешаясь поздним Ницше – «С моральной точки зрения мир неправилен. Но поскольку мораль сама есть часть этого мира, мораль неправильна», – он тащился от одного загородного домика к другому, искал и находил в домашних аптечках разные пилюльки, но только не продающийся лишь по рецептам арантил. (Вот я и катался, словно боль – это наслаждение, в заброшенных будках каменотесов на Майенском поле, в продуваемых всеми ветрами сараях Предэйфеля, обнимал свою невесту, связку хрустящей соломы, – О Линдалиндалинда! – и слышал ее шепот: «Не лезь в это. Это мое с отцом дело. Я ему докажу. Тебя это почти не касается. И хоть бы я десять раз с этим Шлотау. – Перестань угрожать своей дурацкой цепью…»)

И он пришел в Кобленце в отдел расследования убийств и сказал: «Это я!» Невестоубийца, уроженец Западной Пруссии, корректно предъявил свое истрепавшееся удостоверение беженца категории «А».


Полицейские ничему не поверили. Только когда он засмеялся, засмеялся, несмотря ни на какую боль, и обнажил просвет между верхними резцами, а также явную прогению, они стали приветливы, даже благодушны: «Да и пора уже, старина».

Я не собираюсь распространяться здесь о заслугах так называемого невестоубийцы. (Он передал полиции выросшую за двенадцать лет объемистую рукопись – «Ранний Сенека как воспитатель будущего императора Нерона. Философские заметки беглого убийцы».) Приведу только его внесенную в протокол просьбу: «Находясь в заключении как подследственный, настоящим прошу направить меня к тюремному зубному врачу. Требуется помощь, а при необходимости экстракция больных зубов. Если с оказанием помощи возникнет задержка, покорнейше прошу выдать мне арантил. Ибо арантил продается только по рецепту врача…»


Благодаря арантилу – двадцать драже за две тридцать – я писал без боли, окрыляемый к тому же сопровождающими эффектами: «Конец поражениям. Теперь подумаем и победим…»

Незадолго до ранней выпивки я еще предавался нытью: «Ах, это воскресенье… Ах, эти обои…», вспоминал старые истории, все тот же шепот на андернахском променаде, и тут две таблетки помогли мне направить воскресное самоедство на частный случай одной коллеги: «Ах, как мы изобличаем себя… Ах, как за это расплачиваемся…» – ведь не найди Ирмгард Зайферт этих писем, она была бы счастливее и почти ничего не знала бы о себе Но она нашла их и все теперь знает…

____________________


Поездка на выходные к матери в Ганновер, необходимость восторгаться ее любимым блюдом, вымоченной предварительно в уксусе жареной говядиной с картофельными клецками, – «Скушай еще, деточка. Раньше тебя, бывало, не оторвать…», послеобеденный сон матери (словно она на часок умерла) – воскресное одиночество среди мебели и обоев, которые ей, собственно, должны были быть родными, вездесущий, застоявшийся за много лет запах воска для пола, внезапная свара воробьев в живой изгороди палисадника, и еще за обедом, когда во рту еще оставался приторный вкус грушевого компота, упоминание матери о школьных табелях дочери, фотографиях ее класса, тетрадях с сочинениями и письмах, о хламе, связанном в пачки и хранящемся в чемодане на чердаке, – вся эта совокупность случайностей побудила Ирмгард Зайферт, которая, как и я, преподает немецкий, историю (и дополнительно музыку), подняться на чердак особнячка, предусмотрительно, ввиду пыли, надев материнский фартук, и открыть тот большой, даже не запертый чемодан.


На моем листке выстраиваются краткие тезисы: косо вливающийся через слуховое окно солнечный свет. Ржавые полозья ее детских санок. Семейное: покойный отец Зайферт заведовал экспедицией у Гюнтера Вагнера (поныне еще она покупает карандаши со скидкой). Аквариум Ирмгард: барбусы, вуалехвосты и гуппи, поедающие своих детенышей.


Ирмгард Зайферт и я одного года рождения. К концу войны нам было по семнадцати, но мы были взрослыми. Что бы ни мешало нам сблизиться за рамками профессии, мы едины в оценках новейшей немецкой истории и ее последствий вплоть до наших дней. Только на «большую коалицию» и на канцлерство Кизингера реагируем мы не одинаково по тону: я более цинично, мол, и не такое видали, Ирмгард Зайферт склонна протестовать.

Определенные высказывания по телевидению, заголовки прессы подхлестывают ее постоянный комментарий: «Против этого надо протестовать, резко и без экивоков протестовать».

Ее и мои ученики – она занималась с моим 12-а музыкой – добродушно называют Ирмгард Зайферт «архангел». Ее речь часто походит на пылающий меч. (И только когда она кормит своих декоративных рыбок, ее можно заподозрить в миловидности.)

Дать знак. Показать пример. Еще два года назад она участвовала в «пасхальном походе».[13] Поскольку в Западном Берлине Немецкий Союз Мира[14] не баллотируется, она отказалась голосовать на региональных выборах. В своем классе, как, впрочем, и в моем 12-а, она при случае ссылалась на Марксэнгельса и поражала возмущенных учеников резкой критикой Ульбрихта, которого называла бюрократом и старым сталинистом. Если не на моего Шербаума, то на его приятельницу малышку Леванд она оказала большое влияние.

Тогда Ирмгард Зайферт любила спорить. Она пускалась в бесплодные дискуссии о планах школьной реформы с консервативными коллегами, даже с нашим директором, считающим себя либералом. Ибо всякие споры с «архангелом» он убивал одной фразой, которая вошла в поговорку: «Что бы вы ни думали о гамбургской модели школы продленного дня, объединяет нас, дорогая коллега, наш бескомпромиссный антифашизм».


И вот среди ничем не замечательных сочинений и обычных фотографий класса Ирмгард Зайферт нашла перевязанную крест-накрест пачку писем, которые она писала в феврале и марте сорок пятого, будучи вожатой Союза немецких девушек и заместительницей начальника лагеря для эвакуированных городских детей. Готической вязью на бумаге в линейку кружили ее мысли вокруг фигуры фюрера, которого она много раз называла «величавым», большевизм она считала еврейско-славянским исчадьем, с пламенным протестом против которого (уже тогда «архангел») и выступала. А известная цитата из Баумана:[15] «…В глазах наших голод, мы новые земли, мы новые земли добудем…» – послужила эпиграфом для одного письма, написанного в марте, когда советские армии стояли на Одере. (Да и вообще на ее стиль повлиял правоэкстремистский расцвет позднего экспрессионизма. До сих пор коллега Зайферт сильна в крутых, подпирающих теперь левую оппозицию прилагательных: «свободоносная победа социализма есть ясная будущая цель всех непоколебимых борцов за мир…») «Моя белокурая ненависть, – писала тогда ныне уже поседевшая фройлейн Зайферт, – не знает границ и песней несется к звездам!»

Я засмеялся было, когда она, вскоре после той своей поездки в Ганновер, все еще с волнением процитировала мне эти перлы выспренности. Но она, расширив глаза, сказала: «Есть в этих письмах места, которые я не показала бы даже вам».


(«Одним словом, доктэр, Ирмгард Зайферт претерпела некое хирургическое вмешательство».) Конечно, она не забыла, что была вожатой «кольца» в Союзе немецких девушек. Время в Гарце ей запомнилось хорошо, она могла рассказать о нем со множеством подробностей. Забота об эвакуированных детях из больших городов, из Брауншвейга и Ганновера. Непомерная ответственность при все ухудшавшемся положении с продовольствием. Ежедневные налеты истребителей-бомбардировщиков на близлежащую деревню. Рытье щелевых убежищ и ее возмущение местным группенляйтером, который в начале апреля хотел забрать из детского лагеря и послать в ополчение тринадцати– и четырнадцатилетних школьников.

Во время наших совместных прогулок вокруг Груневальдского озера или у меня дома, за стаканом мозельского, мы часто говорили, вернее, болтали об этом эпизоде ее юности – как и о моих приключениях в банде. Она помнила, как во всеуслышание протестовала против надругательства группенляйтера над детьми. «Я выразила пламенный протест». Она слово в слово воспроизвела мне тогдашнюю свою речь в защиту мальчиков. «Под конец этот гад смылся. Один из этих мерзких партийных начальников. Вы помните этот тип людей, дорогой коллега…»

Ситуацию, в которой она тогда поневоле оказалась, Ирмгард Зайферт использовала даже как учебный материал: со своими (на уроке музыки) и с моими учениками она говорила «О мужестве как преодолении трусости».


Переворошив содержимое чемодана, она так и не нашла того, чего искала: давних агрессивных, она сказала «антифашистских», суждений, которые она, как ей казалось, не только высказывала устно, но и записывала. Нашлись только эти письма. А в последнем письме она прочла о своем торжестве, когда, обучившись стрелять из ручного гранатомета, стала, по собственному желанию, инструктором по стрельбе. Там было написано: «Наша готовность неколебима. Все мальчики, которых я вместе с местным группенляйтером обучила стрелять фаустпатронами, будут со мной защищать лагерь до последней капли крови. Выстоять или умереть. Все остальное не в счет».