Под мостом из карамели — страница 7 из 41

– Осенью фашистам удалось разбомбить продовольственные склады,– донеслось до Леты, экскурсовод не теряла надежды «достучаться до детских душ» проверенными методами.– Сгорели тысячи тонн продуктов, сахар плавился, потоки сиропа пропитали почву, ленинградцы снимали её и ели.

В завершении выступления экскурсовод – в качестве награды за установившуюся дисциплину – поведала о слоне, которого убила упавшая на зоопарк бомба. Слон вызвал оживление. Затем всем разрешили побродить по залам.

Больше всего экскурсантов собралось в тёмной комнате с конусом желатина под лампой, железной кроватью, похожей на старую кладбищенскую ограду, и шершавой тарелкой радио, за которой щёлкал метроном. Мальчики рассматривали блиндаж, лампу из гильзы и телефонный аппарат, девочки стояли перед фотографиями – лежащие на улицах трупы, обледеневшие дома. Заплакала только Лета, у остальных девочек глаза были накрашены, поэтому приходилось крепиться.

На улицу вышли молча. Одноклассника, знавшего анекдот про двух дистрофиков, а так же обнаруженный в котлете синий ноготок съеденной сестрёнки, слушали хмуро.

– Ну как хотите,– обиделся он.– Может, выпьем, тогда? По 125 блокадных грамм?

– Задолбал!– сказала Лета, одноклассники её поддержали.

– Давайте не будем заливать горе, это плохая привычка, давайте запьём его чаем, горячим, как сострадание,– педагогическим голосом предложил учитель, удовлетворённый содержательной частью экскурсии. «Если бы этого слона не было, его нужно было бы придумать»,– рассказывал он по приезде коллегам в учительской. И повёл класс в литературное кафе на Невском.

Перед отъездом всем дали время на шопинг. Учитель приобрёл атлас города, Лета – магнит на холодильник с изображением бутылки кетчупа чили, её сосед по парте – маленький российский флажок и колоду карт.

Поезд мчался сквозь снежное крошево, колеса стучали, как чугунный метроном, пассажиры, замотанные в простыни и одеяла, лежали неубранными мертвецами, на боковой полке, завернутый в ватку и бумагу, дышал восковый младенец. По серой ледянке шла распухшая от голода родина-мать, а рядом с ней бежали околевшие собаки.

За Тверью Лета вместе с матрацем свалилась в проход, прямо в свинцовую полынью, полную зимних кроссовок и ботинок. Ее душа кричала, как люди в горящем вагоне.

– Совсем одурели!– возмутилась бабушка, которой Лета с порога кинулась рассказывать про склады, голод и людоедов.– Нашли, куда детей вести!

Бабушка тайно недолюбливала блокадников – нарочно выжили, чтоб теперь удостоверение иметь и прибавку к пенсии. Как будто те, кого, как и её, ребенком вывезли из окружения в тыл, от голода не умирали!

– Сахар, слон, голова… Вечная русская матрица,– папа с хрустом раздавил матрицу ладонями.– Господи, сколько можно! Отец народов, голодомор, Гулаг! Беломорканал, Соловки, холокост! Нельзя взывать к добрым чувствам, рассказывая о зле. Тошнит! Выворачивает! Воспитывать нужно красотой мира, а не ужасами войны! Я хочу красоты. Как я хочу красоты! Яркой или сумрачной, истонченной или мощной, но – живой!– Папа умел говорить художественно.

– Не переживай так, милый,– рассеянно произнесла бабушка, пропустив папино страстное выступление. Она страдала о своём, в её душе, как в большевистском подполье, клокотала классовая ненависть к более удачливым в количестве льгот ровесникам-пенсионерам.

– Хватит взывать к памяти истлевших потомков!– закричал папа. Слово «предки» он, видимо, счёл не достаточно изящным.– Я не могу плакать по жертвам войны восемьсот двенадцатого года, как наши внуки не станут лить слёзы по этой чёртовой голове и по этому слону. Потому что длинные светлые волосы – это уже не трагедия, а триллер и фарс. Довольно мумий, они меня не возбуждают!

– Тогда зачем же ты так кричишь, милый?– поморщилась бабушка.

Лета уселась на пол возле дивана и заткнула уши.

Конечно, говорить об этом внучке было не совсем нравственно, но очередная прибавка к пенсии блокадников поднялась тёмной волной, и бабушка уже не могла сдержаться, ловко сублимируя собственную обиду в вину учителю.

– Дети и так в потоке негативной информации, одно телевидение чего стоит – убийства, разврат. Так им ещё на каникулах про людоедов! За наш счёт съездил и такое придумал! Как будто других музеев нет!

– А я бы своими собственными руками кое-кого сожрал,– сказал папа зверским голосом, намекая на нескольких разрушителей российской культуры, особенно на двух московских архитекторов, которые за деньги раздвигали свои архитектурные ноги.

– Хотите имена?!– папа смело сжигал мосты.

Имён продажных ремесленников никто не захотел. Они были известны даже Лете и произносились папой не иначе как в едких аллегориях.

– Прекрати!– поморщилась бабушка и мелко, словно в рот что-то попало, поплевала через левое плечо, чтобы папа в самом деле, кого-нибудь не съел.

У папы были ревнивые отношения с деятелями искусств и с самим отечественным искусством, и чем ближе оно припадало к современности, тем большей папиной ярости подвергалось. «Черный квадрат» папа без всяких веских причин называл усами фюрера, «Памятник порокам» – снами педофила, а любые собрания галерей на Крымском валу – акцией в супермаркете. «Озабоченный пекинес», «старый халтурщик», «возбуждённая болонка», «крысиный король» – для каждого российского художника у папы находилось отеческое слово. «Ты мой ангел»,– умилялась бабушка папиному стремлению очистить ряды художников и архитекторов от ремесленников и шарлатанов. «Какой ангел, бабушка,– усмехалась Лета.– Вместо крыльев у папы павлиний хвост».

– И вообще, я хотел бы попасть в ад!– зловеще сказал папа. Он любил всех пугать – чтобы одумались и поняли, как плохо будет без него.– В самое пекло! Там, по крайней мере, не лицемерят, отвечая на вопрос: «Можно ли есть девушек во времена великих бедствий и в успенский пост?».

– Не оригинально! Прости, господи, мою душу грешную,– бабушка перекрестилась на календарь с фотографией храма.

После перестройки она решительно покинула племя атеистов, имея, впрочем, в духовном запасе куличи и крашеные яйца, и вскоре стала «во что-то такое верить»: осеняла спину сына крестным знамением, воткнула за дверной косяк осиновый прут, хранила в холодильнике хозяйственный запас святой воды и церковных свечей и пыталась с помощью заговора снять с папы венец безбрачия. Папа в религиозном отношении тоже был на перепутье: православие привлекало его словами «Русь святая» и позолотой, буддизм – кармой, индуизм – вегетарианством и йогой. А Лета, не знавшая, крещёная она или нет, верила в леденцовых зайцев.

– Только в аду, где открывается истинная сущность каждого из нас, можно вдохновиться на создание величайшего шедевра,– исторг папа.– Рай не дает вдохновения, он слишком прост, примитивен, умиротворен, в нем нет возбуждающего огня! Искусство, как и человек, рождается в результате искушения!

– Ладно, пойду-ка я обед готовить,– сдалась бабушка и пошла на кухню.

– Я даже благодарен кое-кому за инфернальные муки, иначе я не создал бы того, что создал,– крикнул папа ей вслед.– Истинное искусство высвобождается из подсознания, которое и есть адское подземелье каждого из нас, пылающее грехом и звериными инстинктам!

Лета, закрыв глаза, вспоминала заиндевевший на вагонном окне сахар.

– А как же ценимая тобой древнегреческая архитектура, разве не среди её белоснежных колонн и портиков, овитых розами, блаженствуют обитатели эдема?– донеслось из кухни.

– Эллинизм – гармония формы, скрывающая языческое, животное содержание,– обрадовался папа и метнулся ближе к кухне.

– Ах, мученик искусства. А храмы? Церкви?– не сдавалась бабушка, перебирая запасы в морозилке.

– Борьба света и тьмы!– победно заключил папа.– Ненависть – лучшее из чувств для художника!

– Ты сам себе противоречишь, дорогой. Ты только что призывал к красоте и любви мира.

– Удачный пример!– обрадовался папа.– Любовь и ненависть – посох о двух концах. Истинный художник, хочет он того или нет, всегда ненавистник, даже если ненавидит только зло. Разве наш мрачный прокурор не яркое тому доказательство? А страдающий граф, поездом переехавший маленькую потаскушку?

Потаскушку бабушке было крыть нечем, и она яростно бросила замороженную курицу в кастрюлю.

Папа схватил альбом на итальянском языке с архитектурными акварелями и сумбурно раскрыл страницы.

– Образованному человеку жить нелегко, всё время таскаешь за собой чемодан с интеллектуальным багажом,– усталым голосом сообщил он.

– Ну, твой-то чемодан, папочка, давно на колёсиках,– сказала Лета, поднялась с пола и ушла в свою комнату.

До самой весны она кормила, спасая им жизнь, умирающих блокадников – шла по серым промороженным улицам, залитым злым сахарным льдом, и раздавала худым, закутанным в одеяла людям хлеб, печенье, конфеты и сухари с маком и дробленым орехом, и только звонок с урока ненадолго отвлекал её от этого занятия. Она выдумывала блюда, которые можно было бы приготовить из окаменевшей от жжёнки земли, бумаги, травы, хвои, и каждую ночь, засыпая, обнаруживала в тёмной желатиновой комнате с метрономом чудесным образом забытый хозяевами мешочек-спасение с пшеном, картофельной мукой или толокном.

В мае Лета объявила, что не пойдет ни в какой университет, а станет поваром, в перспективе – кондитером.

Папа от ужаса запорол проект. Он хотел, чтобы дочь была его украшением – разорительно дорогим, вызывающе двусмысленным, бриллиантовым крестом в мочке папиного уха, символом папиного личного успеха и высокого социального уровня их крепкой семьи. Пусть, пусть кое-кто приползет на коленях из своей заокеанской родины и увидит всю классовую пропасть, отделившую её от бывшего мужа. Он, папа, заметная фигура современной архитектуры, живет в роскошных апартаментах со счастливой дочерью, а кое-кто умрёт в корчах на пороге – нет, не на пороге, а в тамбуре под будкой консьержки!– от мучительной зависти. Но дочь-повар?! Вот уж на Брайтоне возликуют!

– Летка решила стать ресторатором,