Переживание бесконечности возникает в узкой зоне, образующейся в результате репрезентации внекультурного пространства внутри культурных архивов. Ясно, что архивы как таковые конечны. И внекультурное пространство реальности хоть и велико, но тоже не бесконечно. Однако этими фактами часто пренебрегают; считается, что достаточно вырваться за конечные рамки архивов, институций, высокой культуры, библиотек и музеев, чтобы наконец открыть бесконечный простор жизни. Но «реальная жизнь» и есть место конечного, преходящего, смертного и потому, в сущности, неважного и неинтересного. Любой краткий визит в самый захудалый музей в мире в тысячу раз интереснее всего того, что мы можем увидеть в течение всей жизни в так называемой реальности. Переживание бесконечности возникает у нас только внутри архива высокой культуры, как у гётевского Фауста, который, как известно, испытал такое переживание в библиотеке, чтобы потом утратить его в реальной жизни. Эффект бесконечности представляет собой насквозь искусственный эффект, возникающий в результате репрезентации внешнего во внутреннем. Ни внешнее, ни внутреннее сами по себе не бесконечны. Только благодаря репрезентации внешнего во внутреннем рождается мечта о бесконечности – и только эта мечта действительно бесконечна.
Однако новая вещь в архиве не вечно сверкает блеском бесконечности. Со временем эта вещь начинает казаться совершенно иной – важной, ценной, но при этом конечной. Тогда наступает время для нового нового, для нового придания статуса архивной ценности чему-то, репрезентирующему мирскую неценность. На этом я хотел бы завершить описание механизма культурной инновации, которое я проделал в книге о новом. Сказанного здесь достаточно, чтобы прояснить смысл вопроса, не оставлявшего меня с момента завершения этой книги. Как легко убедиться, экономика нового предполагает надежное, постоянное различие между архивом ценной культуры и внекультурным, профанным пространством. Это различие должно сохраняться для того, чтобы обеспечить развитие экономики культурной инновации, а значит – для того, чтобы это различие могло смещаться, деконструироваться, становиться неразличимым. Культурная экономика, подобно всякой экономике, для своих операций нуждается прежде всего во времени. В случае культурной экономики это время есть время архива: пока обеспечивается надежность архива, могут осуществляться и культурные инновации. Но где гарантия долговечности архива? Откуда берется время архива? Как культурная экономика запасается временем, необходимым для ее функционирования? За всеми этими вопросами стоит, по сути, один-единственный вопрос, который касается временно́й стабильности архива. Каковы силы, обеспечивающие существование и сохранность архива, – и что может гарантировать это существование в течение долгого времени? Возникает принципиальное подозрение относительно ненадежности архива, необеспеченности его бытия. И это подозрение будет преодолено, по-видимому, лишь в том случае, если мы выясним свойства медиума, выступающего в качестве носителя архива. Следовательно, вопрос должен ставиться следующим образом: что служит носителем архива – и на протяжении какого времени?
Вопрос этот обусловлен отнюдь не только контекстом моих собственных исследований. Как и в случае нового, это, на первый взгляд, весьма актуальный политический вопрос. Согласно общепринятому мнению, носителем архивов в конечном счете является общество, оно же принимает решение о продолжительности их существования. Долговечность архивов ставится в зависимость от денег, труда и технических ноу-хау, которые инвестируются обществом для их поддержания. При этом современный социологический дискурс кажется не особенно дружелюбным по отношению к архиву. Со всех сторон раздаются призывы распрощаться с кладбищами культурных архивов и взамен перейти наконец к коммуникации здесь и сейчас. Сегодня всё должно быть текучим, постоянно менять форму, терять всякую идентичность, становиться неразличимым, мультимедийным и интерактивным. Превыше всего ценится тот, кто умеет быстрее и радикальнее всех децентрироваться и растворяться, ведь он тем самым демонстрирует как совместимость с требованиями рынка, так и социально-критический настрой. Конечно, можно протестовать против этих актуальных настроений из ностальгических соображений. И кто знает, может быть, когда-нибудь такие протесты также приобретут эффективность. Для теории нового подобное изменение общественного мнения не играет позитивной или негативной роли: эта теория стремится, помимо прочего, описать смену интеллектуальной моды и потому не может зависеть от какой-либо определенной моды. Моду на децентрацию и растворение также следует приветствовать и описывать в рамках теории нового, поскольку и эта мода архивируется как нечто новое – и опять же благодаря стремлению к бесконечности жизни, которая, однако, может возникнуть только в архиве.
Но страсть к новому, подобно всякой человеческой страсти, нестабильна. Возникнув, она может получить удовлетворение через инновацию в архиве. Но она не может выступать носителем архива как института. На Западе понятие культуры с начала XIX века и до наших дней де-факто тождественно понятию романтизма. Как известно, романтизм приписывал человеку неискоренимое, изначально присущее человеческой натуре влечение к бесконечности – страсть, которую не способно утолить ничто конечное. Это врожденное влечение к бесконечному и называют в конечном счете носителем культурных архивов, которые заключают в себе ценности, берущие начало в страсти к высокому и благородному и предлагающие альтернативу прозаической, будничной и ориентированной на куплю-продажу жизни. Однако институты не могут базироваться непосредственно на страстях, а тем более иметь их в качестве гарантии своего постоянства. Кроме того, такие понятия, как страсть, жажда, влечение, можно легко заменить понятием спроса и тем самым вписать в рыночную экономику. Но если основой культурных архивов должен служить спрос на бесконечность, то мы можем уже теперь спокойно с ними распрощаться. Современному человеку менее всего присуще влечение к бесконечности. Как правило, он довольствуется конечным. И против этого довольства бессильны моральные аргументы. Бессмысленно призывать общество и государство к сохранению и поддержанию культурных архивов, если отсутствует спрос на бесконечность. Все прочие культурные требования, которые мы ставим перед архивом, гораздо успешнее удовлетворяются текучей, предполагающей коммуникацию здесь и сейчас и простирающейся за пределами архивов массовой культурой. Так, вполне легитимные требования культурной репрезентации меньшинств и непрерывного присутствия в общественном сознании определенных исторических воспоминаний адресуются в первую очередь таким массмедиа, как телевидение, киноиндустрия или реклама, и, в принципе, выполняются ими с максимальной эффективностью.
Впрочем, как раз от идеологий и социальных движений, критически настроенных по отношению к рынку, не следует ждать особой пользы для архивов. Характерно, что сегодня прогрессивная критическая теория рынка уже не упрекает его, как прежде, за то, что он мыслит только конечными временными отрезками и игнорирует бесконечные «внутренние» ценности. Напротив, даже краткосрочное экономическое планирование, необходимое для функционирования рынка, эта критика считает всё еще слишком оптимистичным. Нынешняя критическая теория берет в качестве аргумента не изобилие времени, а его нехватку – и выступает во имя нестабильности, текучести, бесконтрольности и неуловимости. Время интерпретируется при этом как конечное событие, угрожающее всякому планированию, всякой экономической рациональности, всякой рыночной смете. Конечному, но всё еще продолжительному времени промышленного производства и рынка современная критическая теория противопоставляет намного более радикальную, катастрофическую, апокалипсическую нехватку времени и вытекающее из этого мессианское требование немедленного и всеобъемлющего потребления. Ясно, что для архивов такое понимание времени оказывается особенно неблагоприятным.
Однако возникает вопрос, может ли конкретное общество интерпретироваться как последний носитель архивов. Ни одно общество, какую бы политику оно ни проводило, не в состоянии, к примеру, предотвратить разрушение архивных ценностей в результате природных катастроф или войн. В то же время вещи из архивов могут пережить те общества, в контексте которых они были произведены: скажем, археология дает возможность созерцать художественные произведения, сохраненные природой, а не обществом. Следовательно, вопрос о последнем носителе архива не так прост, как это может показаться на первый взгляд, – и в итоге время архива также оказывается неопределенным. Для Платона божественный архив вечных идей был нетленным. Нетленен и для христиан архив Божественной памяти, в котором хранятся воспоминания о заслугах и прегрешениях каждого человека. И в эпоху модернизма одно за другим возникают учения о нетленных архивах. Так, фрейдовский психоанализ описывает бессознательное как медиум неразрушимого архива: всё забытое и вытесненное этот архив лишь еще глубже и надежнее вписывает в бессознательное. Язык также описывается многочисленными структуралистскими теориями как нетленный архив, поскольку, согласно этим теориям, язык предшествует любой активности, включая любые акты разрешения. Следовательно, вопрос о долговечности архива – это в первую очередь вопрос о медиальном носителе этого архива. От того, является ли этот носитель Богом, природой, бессознательным, языком или интернетом, зависит и определение долговечности архива.
Однако носитель архива конститутивным образом скрыт позади него и поэтому недоступен для непосредственного наблюдения. Под медиальными носителями архива часто понимаются технические средства регистрации данных, такие как бумага, кинопленка или компьютер. Но эти технические средства, в свою очередь, являются вещами в архиве, за которыми опять же стоят определенные производственные и экономические процессы и электросети. А что скрывается позади этих сетей и процессов? Ответы становятся всё более неопределенными: история, природа, субстанция, разум, желание, ход вещей, случай, субъект. Следовательно, за знаковой поверхностью архива предполагается существование темного, субмедиального пространства, где нисходящие иерархии знаковых носителей погружаются в непроницаемые глубины. Это темное, субмедиальное пространство образует Другое архива, которое, однако, отличается от того Другого, каковым является профанное пространство за пределами архива, рассмотренное нами в контексте экономики нового.