Под сенью храма — страница 1 из 20


К. Беляев
Под сенью храма(записки бывшего священника)

ОТ АВТОРА

Тридцать лет назад, исполненный самых добрых надежд и искренней веры в священное писание, я был посвящен в сан священника. Тогда же задумал я вести дневник, занося в него события каждого дня, свои впечатления, мысли, сомнения. 

Осуществить задуманное долгие годы мешало отсутствие зрелых наблюдений, нестойкость мысли и робость перед таинством писательского мастерства. 

Пять лет назад я все-таки взялся за перо. Дневник вел для себя и думал: некому будет поставить мне в вину, что временами бываю непоследователен и неровен в стиле. 

Иногда появлялось желание ознакомить с записями владыку-епископа: пусть-де поймет, какова жизнь священника на приходе, пусть узнает, что свое разумение есть и у «малых сих». 

Но подобное желание тотчас проходило, едва я вспоминал свое трехлетнее пребывание в должности секретаря епископа. Рукописи сельских батюшек, в коих они простосердечно делились своими тяжкими думами и сомнениями, лежали обычно на этажерке у владыки до той поры нетронутыми, пока нам, служителям его, не надоест стряхивать пыль с пожелтевших тетрадок. Тогда тетрадки убирались в архив. 

Сознание, что мой дневник постигнет та же участь, удержало меня от посылки записок епископу. И я решил: буду вести в дневнике разговор с самим собой, ничего не утаивая.



23 января 1955 года

Итак, я на новом месте, в селе Поляна Калужской области, среди незнакомых мне людей. Хорошо, чтобы здесь все было по-новому, не так, как прежде…

Разместился я в половине сторожки — маленьком домике у самой церкви. У меня две небольшие комнатки с голыми бревенчатыми стенами, плиткой и отдельным входом. Две скамейки, кровать, стол и табурет — вот и вся обстановка.

В другой половине дома живет Андрей Поликарпович. Несмотря на преклонный возраст— ему под семьдесят — все зовут его просто Андрюшей. Он к этому привык и, кажется, любит, когда его так окликают.

Обязанность Андрюши, как и всякого церковного сторожа, звонить к службе, открывать и закрывать церковь, зажигать и тушить лампады, следить за чистотой в храме, подогревать воду для крещения, жить безотлучно в сторожке и по ночам охранять церковь. Последнее условие, как и всюду, не соблюдается: каждую ночь Андрюша проводит в безмятежном сне. Большая доля других его обязанностей также доброхотно выполняется усердными старушками, прилепившимися к храму, как ракушки к старой свае.

У Андрюши удивительно сильно сдвинут назад высокий лоб, большие навыкате светло-голубые глаза, такие светлые, что и смотреть в них больно, длинный нос и никогда не закрывающийся рот. Шаровидные глаза беспрестанно перебегают с одного предмета на другой, и, кажется, мысль его только тем и занята, чтобы найти применение своим непомерно длинным натруженным рукам.

В первый час знакомства Андрюша так же проворно, как исполнял все дела, рассказал о себе.

Ребенком он остался сиротой и воспитывался у теток, рос мальчиком тихим, богобоязненным. С детства «прибился» к церкви, да так и остался до сих пор. За долгую жизнь никуда не ездил, нигде, кроме близлежащего города, не бывал. Говорил о себе, что грамотен, но писать разучился, книг никогда не читал. Зато всю церковную службу знал на память — в дальнем приходе мог бы за священника сойти. Семьи своей старик никогда не имел, хотя, уступая желанию теток, сватался дважды. Всякий раз свадьбы расстраивались — почему, он объяснить не мог.

Суетливый, проворный, Андрюша изо всех сил старался мне угодить. Раз двадцать на день спрашивал, не нужно ли чего? А то вдруг принимался подметать и без того чистый пол. Оказывая разные услуги, он возился бы и ночью, если бы я не предупредил, что люблю пораньше ложиться спать.

Бедный старик! В его угодливости заметны были растерянность и страх перед незримо подкравшейся старостью. В белесых глазах застыла тоска и немой вопрос: что, если службу не справлю, куда же тогда? И он старался сверх сил убедить всех, будто он еще крепок, совсем молодец.

Чем чаще я смотрю на Андрюшу, тем ярче в памяти встает мое грустное детство.

Вот сижу я, одиннадцатилетний мальчишка, рядом с отцом на теткином дворике. Во дворе единственное дерево — старый клен. Прежде он своей могучей кроной нависал над крыльцом и кудрявой зеленью укрывал весь дворик. Но как-то во время грозы молния ударила в дерево, и оно загорелось. Пожар удалось потушить, но с той поры на месте клена стоял корявый ствол с обрубленными кривыми ветками.

Когда в четырнадцатом году отец уходил на войну, был он большой, громкоголосый, веселый. А вернулся через четыре года совсем другим. Я долго дичился его, боясь взглянуть в лицо, на котором темнели пустые глазницы: отравленный газом, отец лишился зрения.

В городке, где жила приютившая нас тетка, совершалось много перемен. Шел восемнадцатый год. На главной улице маршировали желтые от худобы, полураздетые красногвардейцы и дружно пели: смело, товарищи, в ногу. А в темных тупичках и переулках шептались о близком конце света и страшном суде барыньки в салопах и лавочники: лица одних были зелены от страха, у других пылали злобой и ненавистью.

Ничего этого не видел, ни о чем не хотел знать отец. Он замкнулся, стал сосредоточенным, молчаливым.

На всю жизнь запомнился мне отец таким: сидит он на скамейке под старым кленом, пустые глаза устремил в небо, голову склонил набок — словно прислушивается: не шумит ли над ним буйный клен. Иногда улыбнется чему-то, будто и в самом деле услышит шелест листьев, хотя клен простирал над его головой серые безжизненные обрубки, увешанные тряпьем.

Иногда отец поражал меня своей способностью «видеть». Бывало, засидимся под деревом дольше обычного, он и говорит:

— Солнышко село. Пойдем-ка, брат, домой!

Как он мог видеть, что солнце зашло? Это было для меня тайной. Но он объяснял ее просто:

— Кожей я чувствую прохладу…

В сумерки, взявши отца за руку, я вел его в дом, и тетя Клава, управившись с хозяйством, поила нас парным молоком. Отец пытался помочь сестре, но это ему плохо удавалось. Лишенный же возможности работать, он очень тяготился собой и чувствовал вину передо мной. Когда поблизости не было тети, он украдкой ласкал меня, по-женски жалостливо прижимаясь щекой к моим вихрам.

Мне было жаль отца. Вскоре я крепко привязался кнему и нередко отказывался от детских игр и развлечений, чтобы побыть возле слепого.

Однажды в большой праздник я повел его в церковь. Богослужение, особенно пение, ему понравилось. Я не мог оставить отца одного и выстоял вместе с ним всю службу. Пришел отец домой повеселевший, то и дело рассказывал тетке, как хорошо было в храме, а вечером заставил меня читать молитвослов.

Посещение церкви по воскресеньям и праздникам, а потом и во все остальные дни скоро стало любимым делом отца. Сопровождая его, я всякий раз оставался в церкви до конца службы. Было это с моей стороны редким мальчишеским подвигом, потому что стояние в толпе молящихся тяготило, служба казалась непомерно скучной, а молитвы — бессмысленными.

Как-то отец принес из церкви евангелие и вечером попросил прочитать несколько глав. Бережно разглаживая листы изрядно потрепанного благовеста, он сказал, что книга эта написана самим богом.

Однако «деяния сына божьего» не поразили моего мальчишеского воображения. В ту пору мне больше нравились тоненькие книжки с продолжением о тайнах кладов и убийств. Чудеса, которые совершал Христос, казались более примитивными, чем те, что описывались в «Пещере Лехтвейса».

Как-то я спросил учительницу:

— Правда ли, что евангелие — священная книга?

К учительнице, еще не старой, но одинокой женщине, мы, мальчишки, относились с безграничным доверием. Шепотом передавали, что муж ее «политический» и умер на каторге перед самой революцией.

Когда я спросил про евангелие, Лидия Михайловна пытливо заглянула в глаза, а потом, оставив после уроков в классе, ответила:

— Как и библия, Костенька, евангелие писано не богом, которого никто никогда не видел, а людьми. Разные авторы в разные годы и века составляли и переписывали эту книгу. Потому и евангелий несколько. Только в угоду церкви они выдаются за священное писание…

Лидия Михайловна помолчала немного, видимо, раздумывая, как бы попроще разъяснить свою мысль.

— Знаешь ли ты сказку о спящей красавице? — спросила потом.

— Нет, я этой сказки не читал.

— А ты прочти, — посоветовала. — Рожденная древним поэтом, эта сказка передавалась из уст в уста многими народами Востока…

Учительница рассказала, что первоначально в этой сказке никто никакого чуда не совершал: то был поэтический рассказ о большой любви юноши к девушке, который пробудил ее от крепкого сна поцелуем. Используя эту сказку в евангелии, авторы — поборники христианской религии — видоизменили текст сказки, заставили Христа оживить умершую девицу, представив это, как одно из чудес «сына божьего». Тем самым они хотели поразить воображение доверчивых и невежественных людей, заставить их верить во всемогущество Христа, личность которого была ими же выдумана.

— А может, Христос все-таки делал чудеса? — спросил я с надеждой.

— Нет, Костенька, — ответила учительница. — Чудес на свете не бывает. В далекие времена служители религиозных культов всяк по своему придумывали чудеса и пугали ими народ, не умевший в ту пору понять и объяснить причину грозных явлений природы. Тем самым жрецы и священники, проповедники и шаманы стремились удержать людей в повиновении.

У Лидии Михайловны была привычка: беседуя, она всегда машинально вертела обручальное кольцо на похудевшем пальце. Однажды, заметив это, она, вспомнив наш разговор, грустно сказала:

— Да, Костенька, чудес не бывает! Как горячо я молилась богу, чтобы вернул он мне ни в чем не повинного мужа, бог не услышал моих молитв. И не потому, что не захотел, а потому, что нет его вовсе, не существует он и не может существовать. В мире ничто не может быть создано из ничего — это закон природы. Не верь тому, будто, коснувшись глаз, Христос возвращал зрение слепым и оживлял мертвых. За всю многовековую историю таких чудес в действительности никто не совершал. Разве что человек, овладев наукой, со временем к этому придет…