— Не может быть? — усомнился я. — Зачем ей деньги, ведь она свою жизнь посвятила служению богу.
— Уж будто вы не знаете, как лицемерны монашки? — хитро усмехнулась Валентина Петровна.
— Да откуда же у нее деньги? Наш приход беден.
— Как бы не так! — возразила псаломщица. — Сборы у нас, особенно в праздники, бывают хорошие, но достаются бандитке. Послужите — сами увидите.
Сегодня мне выпал день визитов. Едва ушла Валентина Петровна, — она жила в городе и к службе наезжала изредка, — в дверь кто-то постучал.
— Войдите!
Порог перешагнул высокий плотный мужчина. Подойдя, представился:
— Зубарев, Андрей Петрович.
Оказалось, что он — недавний житель села, верующий. Пожелал лично представиться настоятелю.
Андрею Петровичу лет шестьдесят, солидный, с крупной головой, увенчанной широкой лысиной. Странная у него была манера беседовать: в глаза собеседнику не смотрел, а уставившись в одну точку, он долго не отводил взгляда, словно слепой. Когда же речь зашла об Ольге Ивановне, в глазах у Зубарева затлел недобрый огонек.
Да, подтвердил он мнение псаломщицы, церковь на откупе у этой хитрой бабы, которая подкупает везде и всюду нужных ей людей.
— Вы спрашиваете: как подкупает? А вот как: пяти-шести завсегдатаям, которые не пропускают ни одного богослужения, вмешиваются во все дела и «создают погоду», она платит помесячно по 200 рублей каждому. Другим, по мере надобности, угождает подарками. И те за нее — горой…
Распалившись, Андрей Петрович рассказал о таких проделках Ольги Ивановны, что впору ее в тюрьму отправить. Я слушал его и думал: как жаль, что государство не вмешивается в наши церковные дела. Ведь ни один растратчик, мошенник и вор из церковных старост ни разу не понес уголовного наказания. Случалось, правда, что проделки старосты-вора становились явными, а хищение — установленным. Но, самое большее, его отстраняли от должности и избирали другого. В претендентах на место ктитора среди прихожан никогда не бывало нехватки: напротив, каждый считает себя достойным кандидатом и лезет из кожи вон, чтобы выбрали именно его.
Прощаясь, Андрей Петрович как бы невзначай припомнил, что года два назад, где-то в Тульской области, по просьбе прихожан он отправлял обязанности церковного старосты, и так старался, что немало был награжден похвалами тамошнего настоятеля.
Ясно! Еще один вор стремился пролезть на доходное место.
24 февраля
Сегодня впервые решил осмотреть место, где предстояло жить. Поляна — большое село. Года два назад в нем размещался районный центр, а ныне, после укрупнения, село стало центром колхоза «Маяк коммуны».
По старой архитектуре улицы шарахались в стороны от церкви. Кирпичных домов было мало, все старые. Но на хозяйственном дворе артели, на огородах и усадьбах колхозников из-под снега проглядывали новенькие бревна и кирпич: строительство на весну намечалось немалое.
Домик правления, приземистый, старенький, стоял посреди села, как старый гриб на поляне. Возле него — площадка с колодцем и группой растрепанных верб. Чуть поодаль, ростом с первоклассника, поднимался фундамент будущей конторы и клуба.
Снег еще искрился и слепил, но уже по-мартовски тяжело осел. Суетливые вороны, выведывая, не близко ли весна, носились взад и вперед над голыми ветками.
Был предвечерний час. Изо всех концов села шли и шли на площадь колхозники. В обрывках речей угадывалось: люди идут подводить итоги своего труда.
Я шагал по улице медленно. Пожилые, завидев меня, торопливо кланялись и отводили глаза. Многим и впрямь было не до меня. Молодежь разглядывала с каким-то насмешливым любопытством.
Этот снисходительный взгляд молодых на священника, как на ряженного не ко времени, я встречал все чаще. Не скрою, меня обижало такое отношение к сану, к делу, которому я посвятил свою жизнь. Но однажды я подумал: до революции уважение к священнику вызывалось тем, что, кроме него да волостного писаря, не было других хорошо грамотных людей на селе. Кругом царило невежество. А теперь?
Мимо меня на колхозное собрание прошли фельдшер и медсестра, пятеро учителей из семилетки, зоотехник, ветврач, агроном, механик, — обо всех мне успела рассказать словоохотливая Валентина Петровна. А председатель колхоза, донесла она, в сельскохозяйственной академии в Москве науку прошел.
Я бреду на зов серебристого колокола. Он висит на столбе против здания сельского Совета. Я знаю, что пришел сюда только затем, чтобы послушать радио, но прикидываюсь, будто меня интересуют товары, выставленные в магазине сельпо.
Мне не стыдно признаться себе, что живу я в церкви, как на острове, что я — ломоть, отрезанный от мира, от всего того, чем живут люди, которых я призван учить. А что я знаю сам? Не много. Во всяком случае, меньше, чем знают они. Попробуй-ка я провести в сторожку радио. Такие пойдут по селу разговоры, что если епископ не выгонит, самому придется уйти.
Я долго разглядываю витрину и прислушиваюсь. По радио передают последние известия: повсюду обсуждаются решения январского Пленума ЦК партии, принимаются меры к ускоренному развитию животноводства; страна идет навстречу выборам в местные Советы.
Потом я возвращаюсь в сторожку, и мне грустно. С завистью смотрю на открытую дверь библиотеки, мимо которой прохожу. Хорошо бы прочитать интересную, умную книгу. Но разве мне можно войти в читальный зал? Разве доступно посмотреть кинофильм? Ни-ни! Еще прослыву безбожником.
Когда я снова поравнялся с домиком правления, группа юношей сердито выволакивала из дверей, ведущих в зал, захмелевшего мужчину. Он упирался, нещадно бранился и орал:
— Эт-то кто? Я — спекулянт?
— Конечно, вы, — спокойно отвечал ему вихрастый парнишка в костюмчике, который был ему узок в плечах. — Поменьше бы на рынке торговали — не назвали бы…
Усадив пьяного на скамейке под вербами, юноша вошел в дом, а пьяный, завидев меня, соскользнул со скамьи на колени, ухватил за край подрясника и, возведя очи к небу, заорал:
— Батюшка! Заступник! Только ты один понимаешь, сколь грешен человек. Ты один волен все простить. Благослови! И я ему сейчас морду набью…
1 марта
У меня побывала Матрона. Так все здесь зовут убогую монашенку, живущую подаянием. Она вошла, улыбаясь, хотя вид у нее был жалкий: босая, в рваной юбке, с подолом, облепленным грязью, и с котомкой, закинутой на плечо. Улыбалась Матрона и тогда, когда изливала жалобы и из глаз струились обильные слезы.
Женщина эта, небольшого роста, полная, средних лет, была самым добродушнейшим созданием. Однако все монашенки, жившие в округе, люто ненавидели ее и гнали с глаз долой.
Матрону презирали за неряшество. Одета она была и в самом деле бедно, но не хуже некоторых других своих сестер. Ее называли обжорой. Она любила поесть, и частенько уплетала, не кривляясь, все, что попадало под руку.
«Акула!» — прозвали ее жители. Если бы не вечно улыбающееся, круглое, как медный таз, лицо, она походила бы на акулу, потому что первая набрасывалась на даровую еду и ела с жадностью.
Но невзлюбили ее духовные сестры отнюдь не за то, что Матрона много ела, а за то, что в ней и на грамм не было корысти и лицемерия. Она не злословила и не каялась, никому не причиняла вреда, как всякое слабоумное существо, она просто ела и улыбалась.
Гораздо вреднее были те, кто ее презирал. Они приходили ко мне с лживым смирением и кротостью, но, припадая к ногам, исподтишка рассматривали: добротна ли ткань на подряснике, хороша ли обстановка в комнате.
Из рассказов Ольги Ивановны я знал, что жили монашенки в нашем и других селах группами, по пять-шесть человек на квартире. Зимою рукодельничали: вязали чулки, платки и торговали на «барахолках». Осенью, когда копали картофель, ходили по частным домам, предлагая свои услуги и помощь. Оплату брали натурой. А по весне продавали излишки картофеля в городе по тройной цене.
Об Ольге Ивановне никто из них не проронил ни слова, и я подумал:
— Видно, правду сказала Валентина Петровна, что старостиха — тайная игуменья монашенок. Они боятся ее.
Не знаю, почему, но я всегда с брезгливостью смотрел на монашенок, никогда не мог найти в себе столько любви и благости, чтобы простить очередную подлость, совершенную какой-либо духовной сестрой. Я-то знал, что смирение и кротость у любой монахини — фальшивые, так же, как фальшива вся система воспитания этих духовных рабынь.
Да они и не могут быть другими. Ведь берут в монастырь малограмотных, экзальтированных, а то и запутавшихся в чем-либо девушек или молодых женщин и учат их: смирись и покайся и что бы ты ни совершила — да снимутся с тебя грехи! Жизнь в монастырях такова, что покорность воспринимается монашенками, как необходимая форма своего существования, а безответственность — единственное жизненное правило. Вот почему каждой из них ничего не стоит наклеветать на свою духовную сестру, устроить гадость «мирянину» и тут же с готовностью бухнуть в ноги и просить у пострадавшего прощения.
Однажды, — я был тогда в Почаевском монастыре, — мне рассказали страшный случай.
Одна пожилая монахиня более всех любила каяться и унижать себя перед людьми. И настоятели ставили ее в пример молодым послушницам. Бывало, позовет кто эту монахиню, она откликалась не иначе как:
— Иду, я — окаянная!
О себе она всегда говорила, как о страшной грешнице, окаянной.
К этому привыкли. Как-то раз «окаянная» надзирала за молодыми послушницами в монастырской прачечной. Одна из девушек, забыв назвать старшую по имени, окликнула:
— Эй, окаянная!
Надзирательница зачерпнула в ковш кипятку и плеснула девушке в лицо, зашипев со злобой:
— Я тебе покажу, какая я окаянная.
Вслед затем она опустилась на колени и, поцеловав у ослепленной ею девушки ноги, попросила прощения.
Те, кто приходили ко мне за благословением, были не меньшими лицемерками. Каждая из них стремилась заверить меня, что только она честна и добродетельна, и, конечно, очень несчастна, а остальные — хитрые бестии, умеющие тайно устроить свою судьбу.