о ему приходилось, когда малыш начинал плакать. Чего только ни делал несчастный отец, чтобы его успокоить: кормил рисовой кашицей со сладкими тянучками, укачивал, положив к себе на колени, – но ребенок не унимался, и казалось, ночи не будет конца. В такие мгновения Мандзаэмон думал, что этому ребенку лучше было совсем не родиться на свет, и с тоской вспоминал жену, сетуя на горькую участь вдовца.
Однажды ночью, вне себя от отчаяния, он схватил ребенка и побежал к храму, который стоял на краю поля в половине ри от его дома.
Положив Манноскэ в часовенке у дороги, он собрался было в обратный путь, но в это время младенец расплакался, – видно, озяб на холодном полу. У отца едва сердце не разорвалось от жалости, и он снова взял сына на руки, приговаривая: «Плачь, не плачь, все равно придется мне тебя бросить».
Начало светать. Зачирикали воробьи на крыше и принялись кормить своих птенцов. Глядя на них, Мандзаэмон подумал, что, раз даже птицы так заботятся о своих чадах, ему, рожденному на свет человеком, тем более не пристало отказываться от родного дитяти, – и вместе с Манноскэ воротился домой.
Отметив постом пятидесятый день кончины жены, Мандзаэмон решил обойти близлежащие деревни, чтобы купить рисовых жмыхов и начать торговлю. Он повесил через плечо две корзины, в одну посадил Манноскэ, другая же и без того была тяжела, как будто Мандзаэмон излил в нее все свои слезы. Так он вошел в соседнюю деревню. Поселяне приветили Мандзаэмона, обласкали младенца.
Как раз в это время в просторном саду возле дома старосты чаевничали женщины той деревни. Была среди них вдова, которая вполне годилась в жены Мандзаэмону. Недолго думая, ее просватали за него, а вскоре и свадьба сладилась.
Женщина эта и собой была не хуже других, и сердце имела доброе. А замуж поспешила не потому, что наскучилась одиночеством, – просто пожалела бедного малютку. Незадолго до этого у нее умер ребенок, в груди оставалось молоко, и она вскормила Манноскэ, заботясь о нем, как родная мать. К тому же и хозяйкой она оказалась отменной, – бывало, вечером наткет полотна, а утром уже спешит его продавать. С ней Мандзаэмон забыл про голод и холод, а со временем они настолько разбогатели, что смогли держать во множестве слуг и работников.
К тому времени Манноскэ уже исполнилось шестнадцать лет, и он стал носить взрослую прическу, выбривая волосы углом на висках.[33] Вырос парень на славу, и многие завидовали взрачности его лица. Только нрава он был прескверного, всем нечестивцам нечестивец. Дня не проходило, чтобы он не нагрубил отцу, но мачеха неизменно вступалась за него и всякий раз старалась умилостивить мужа. Мандзаэмон же любил жену и ни в чем ей не перечил. Это приводило Манноскэ в бешенство, и неблагодарный пасынок задумал выгнать мачеху из дома.
Однажды он сказал отцу:
– Больно говорить вам об этом, но дольше молчать я не могу, это значило бы пойти против совести. Матушка то и дело заигрывает со мной – срам, да и только! До сих пор я терпел и скрывал от вас ее непотребство, но ведь кто-то может ненароком это увидеть и ославить меня, невиновного, ни за что, ни про что. – Городя весь этот вздор, паршивец заливался слезами.
Потрясенный отец воскликнул:
– Быть того не может!
– Понимаю, в это трудно поверить, – ответил сын, – но вы можете убедиться сами. Сделайте вид, будто вам надо отлучиться из дома, а сами спрячьтесь в укромном местечке и наблюдайте за нами.
Выпроводив отца, Манноскэ обратился к мачехе:
– В саду уже созревает хурма. Давайте сорвем спелые плоды с верхних веток.
Мачеха согласилась, и они вместе вышли в сад. Тут Манноскэ, улучив удобный момент, зашел в тень дерева и стал дергаться и извиваться, как будто его ужалила пчела.
– Поймайте, поймайте же скорее! – крикнул он мачехе.
Та, не чуя подвоха, просунула руку в его левый рукав и принялась искать пчелу.
– Кажется, ничего нет, – молвила женщина, – но боюсь, как бы пчела снова тебя не ужалила. Сними-ка одежду, я как следует погляжу.
Все это видел отец, затаившийся у живой изгороди.
«И впрямь не лжет мальчишка», – подумал он, и в тот же миг всю его любовь словно ветром сдуло. Ничего не объясняя, он заявил жене, что дает ей развод.
– Не пойму, отчего вы вдруг так ко мне переменились, – вздыхала несчастная. – Коли я в чем-то провинилась перед вами – скажите, ведь мы не чужие. Горько терпеть от вас такую обиду.
Но Мандзаэмон не желал ее слушать, и бедной женщине ничего не оставалось, как остричь волосы и искать утешения в монастыре.
Правду говорят, что худая слава разлетается быстро. Как это произошло – неизвестно, только вскоре слухи о злокозненном поступке Манноскэ облетели всю округу, и не было в тех местах человека, который не возненавидел бы негодяя. Пришлось ему покинуть родные края и податься в Камигату[34]. Однако не успел он отъехать на семь с половиной ри, как неожиданно грянул гром небывалой силы. Возница же как ни в чем не бывало продолжал вести под уздцы его коня и лишь потом, оглянувшись, увидел, что всадника на нем нет. От этого самого возницы и стало известно о загадочном исчезновении нечестивца Манноскэ.
Общество восьмерых пьяниц
В портовом городе Нагасаки, где шум волн напоминает веселое постукивание барабанчиков, восемь знаменитых пропойц заключили между собой союз. Выбрав место для своих сборищ в зарослях криптомерий, – ведь ветки этого дерева служат знаком любого питейного заведения, – они прикатили туда две бочки сакэ – сладкого и терпкого – и, поклоняясь божеству виноделов Мацуноо-даймёдзин, проводили время в безудержном пьянстве. Вот кто входил в этот союз: Дзиндзабуро по кличке «Змей», Каннай по прозвищу «Сютэндодзи»[35], Тоскэ – он же «Дунпо из Ямато»[36], Мориэмон «Беспробудный», Сихэй «Веселья на троих хватит», Рокуносин «Выдуй мерку», Кюдзаэмон «Необузданный» и Кикубэй «Хризантемовая водка»[37]. С первого и до последнего дня года никто не видел их трезвыми.
Всякий раз, приступая к попойке, они напевали мелодию «Тысячекратная осень»[38], которой полагается завершать пир, – даже в те редкие мгновения, когда к ним возвращалась способность хоть что-то соображать, мысли их тонули на дне сосудов с вином. Пьянство было для них самым большим удовольствием на свете. Глядя на них, многие из тех, кто не прочь повеселиться да пропустить чарку-другую, примыкали к сей беспутной братии и расстраивали свое здоровье, пропивали, как говорится, собственную жизнь.
Жил, например, в Нагасаки некто Дамбэй по прозвищу «Рисовальщик», мастер картин «сима-э»[39]. Совсем недавно перебрался он в эти края из Окуры, что в провинции Бидзэн. Родившись в семье, где исстари много пили, он и сам сделался заправским пьяницей, во всяком случае, равных себе он пока еще не встречал. Однажды, когда Дамбэю исполнилось девятнадцать лет, он побывал в столице. Наглядевшись там на состязания лучников у храма Сандзюсангэндо[40], он решил устроить такое же состязание по выпивке сакэ, и, надо сказать, проявил себя не хуже, чем Хосино Кандзаэмон и Васа Дайхати[41] в искусстве стрельбы из лука. Вскоре о нем заговорили как о первейшем пьянице во всей Поднебесной, и владелец знаменитой винной лавки «Мандариновый цвет» пожаловал ему подарок – вяленых моллюсков в золотой обертке. Тут Дамбэй совсем возгордился, точно лучник, которому вручили золотой жезл[42], и, решив, что теперь ему пристало жить только в Нагасаки, где, как известно, любителей сакэ больше, чем где бы то ни было еще, в скором времени туда перебрался и завел торговлю винными чарками.
Однако же, на его беду, оказалось, что в тех краях даже самый рядовой выпивоха, почитай что трезвенник, способен обскакать на пиру любого, кто в иных провинциях слывет воеводой. Затесавшись в общество восьмерых пьяниц, Дамбэй пил с ними на протяжении тринадцати дней и тринадцати ночей, но поскольку те были против него настоящими богатырями, он в конце концов изрядно умаялся, хотя храбрился изо всех сил и сдаваться не хотел.
Тут как раз явилась матушка Дамбэя и принялась его увещевать:
– Прошу тебя, перестань этак напиваться. Отец твой, Данъэмон, тоже не знал удержу в таких делах и однажды за пирушкой во время игры в го[43], длившейся всю ночь, повздорил с лекарем-иглоукалывателем Утидзимой Кюбоку. Хотя спор между ними разгорелся из-за сущей безделицы, спьяну они наговорили друг другу столько обидного, что в итоге схватились за мечи да и закололи друг друга насмерть. В глазах людей они выглядели посмешищем и, сойдя в могилу, покрыли себя позором. Даже мне, женщине, горько об этом вспоминать. Я надеялась, что, зная о бесславном конце Данъэмона, никто из его потомков не возьмет в рот ни капли сакэ, но куда там! Ты пропускаешь мои слова мимо ушей и заделался отчаянным пропойцей. Пойми, пьянство до добра не доводит. Прошу тебя, остановись, утешь мать на старости лет. Конечно, одним махом с этой привычкой не разделаться. Так и быть, до исхода лета я разрешаю тебе пить понемногу – три раза днем и три ночью, но за один раз выпивай, уж, пожалуйста, не больше пяти мерок[44].
Дамбэй бросил на мать злобный взгляд и отвечал ей так:
– Вам-то, мамаша, никто не запрещает пить чай. Пора бы уразуметь, что сакэ для меня – единственная радость в жизни, ради которой мне и помереть не жалко. К слову сказать, когда я помру, тело мое обмойте не водой, а добрым сакэ, и гробом мне пусть послужит бочка из-под вина, что делают в Итами